– То есть вы думаете, что Тиллоттама в своем одиночестве в плену и тоске полюбила бы каждого, кто пришел к ней из внешнего мира?
   – Совсем нет! Вы уж чересчур скромны, чаще смотритесь в зеркало, – почти сердясь, возразила Леа. – Но, видите ли, красота Тиллоттамы мне кажется почти чрезмерной, ну, вроде громадного автомобиля, на котором мы удрали из Бомбея. Как владеть «Старфайром» может лишь очень богатый человек, так и в жизни очень непросто быть с женщиной столь необыкновенной, редкой красоты. Надо обладать большим могуществом или же запирать ее. Глядя на Тиллоттаму, я понимаю мусульман.
   – И я в ваших глазах…
   – Кажетесь недостаточно могучим, грозным, жестоким, чтобы неустанно охранять свою красавицу в обычной жизни, такой, как ваша, обыкновенных людей, не принцев крови, не архимиллионеров. И я боюсь за вас и за Тиллоттаму, поймите меня правильно, Даярам. Что такое мы, не имеющие ни власти, ни силы за спиной? Пустое дело убить вас, скрутить и увезти Таму совсем так, как поступили с Чезаре. После Кейптауна за нами ходит какая-то угроза. Мы не понимаем, что это такое, и не можем найти защиту. Трудна судьба Красоты Ненаглядной в нашем жестоком мире, а ведь вечно бегать и прятаться нельзя, жить станет противно. Все во мне протестует, когда подумаю. Надо Таме быть артисткой кино… и принадлежать народу Индии, да и всему миру!
   Вся кровь бросилась в лицо Даяраму, и он несколько минут молча смотрел на Леа. Та, чувствуя неловкость, поспешила закурить.
   – Я сам много думал об этом, – медленно заговорил Даярам, – и я решил, что беречь Тиллоттаму помогут друзья, когда мы уедем в Дели. Мы, индийцы, перелагаем бремя ответственности с себя на судьбу и привыкли принимать все, что случается, не ощущая вины за что-либо, кроме как за правду, перед самими собой.
   Леа беспомощно оглянулась.
   – Не узнаю нашего Даярама. Он как одурманенный. Или таковы все художники, когда у них разгар творчества?
   – Довольно, Леа, оставь мистера Рамамурти в покое! – вдруг сказал капитан. – Что за охота тебе постоянно вмешиваться в чужие дела, да еще в чужой стране. Довольно бомбейской авантюры! Нельзя так!
   – А если вмешательство доброе? – не сдавалась Леа.
   – Нелегко среди чужих людей и обычаев определить, что хорошо и что плохо.
   – А мне кажется, что, если принять это чужое как свое близкое, тогда все станет понятным, – вмешалась Сандра. – Можно и в далекой стране чувствовать себя своим и быть чужим среди кровных родственников. У нашего милого капитана точка зрения моряка, для которого всякий берег – дальний.
   Каллегари ничего не ответил и потащил из кармана трубку. Леа бросилась целовать Сандру – так она всегда выражала свое восхищение.
 
   Даярам Рамамурти вернулся домой уже к вечеру, после того как долго бродил по южному предместью Мадраса, где они с Тиллоттамой сняли новенькое бунгало у самого берега моря, на окраине.
   Комната Даярама, служившая ему и спальней и студией, выходила окном – низким и очень широким – прямо на океан. Художник обеими руками раздвинул половинки окна. В комнату ворвался морской влажный ветер, шум волн и прибрежных пальм, вечерние голоса птиц. Мольберт с набросками углем и мелом и две скульптурные подставки с незаконченными эскизами в глине стояли у окна. На низком столике лежали папки с листами грубой бумаги, запечатлевшими бесконечные поиски линий лица и тела Тиллоттамы. У стены, против второго окна, возвышалась неоконченная статуя во весь рост, тщательно укутанная в мокрую ткань.
   Даярам сел у окна и зажег сигарету. Слишком много событий за последнее время и слишком много задач ставит ему жизнь, требуя важных и быстрых решений. Может быть, он не годится для этой роли с его созерцательной душой. Но разве не говорил ему гуру, что каждая душа только сама может совершить подвиг совершенствования и восхождения?
   А он, Даярам Рамамурти, сейчас живет за счет своего гуру, и единственно, чем может он вернуть свой великий долг и учителю и всем, кто в трудный час оказался плечом к плечу с ним, – это создав настоящую ценность – прекрасное.
   Но велика его задача!
   Он работал, точно одержимый, охваченный порывом вдохновения, благодарности и любви. Он получил от судьбы модель почти сверхъестественно совершенную. О чем больше смел он мечтать?
   И все его вдохновение разбивается о какую-то глухую, скользкую, неподатливую стену. Он не может подняться на высшую ступень вдохновения, слить воедино все изменчивые, мгновенные, дробящиеся на тысячи примет черты Тиллоттамы, остановить их, сделать столь же живыми в глине, а потом в камне или бронзе. Он стал думать о себе как о плохом скульпторе, бьющемся над непосильной задачей.
   Со стыдом припоминал Рамамурти то, что случилось в начале его работы. Он сделал уже множество зарисовок головы Тиллоттамы, ловя самые разнообразные повороты и выражения, и приступил к наброскам ее фигуры в одежде, не смея просить ее о большем. То, что он мог сказать легко и просто даже мнимой дочери магараджи там, в Кхаджурахо, сейчас, после того как он узнал всю историю Тиллоттамы, казалось ему немыслимым.
   И он, угадывая линии ее тела под тонким сари, рисовал ее с покровом одежды. Тиллоттама сосредоточенно наблюдала за ним, заглядывала через плечо на рисунки. И однажды, когда он мучился, стараясь воспроизвести неповторимые линии плеч, Тиллоттама попросила его отвернуться. Легкий шорох выдал ему ее намерение. Она сбросила свое легкое одеяние и выпрямилась перед ним во всем великолепии своей наготы, побледневшая и сосредоточенная.
   Он набрасывал эскиз за эскизом, лишь изредка прося переменить позу.
   Даярам рисовал до тех пор, пока не увидел, что она готова упасть от утомления, спохватился и прекратил работу.
   – Сядь и ты, милый, – она редко употребляла это слово, становившееся на ее устах необыкновенно нежным. – Скажи мне правду, только правду о себе и обо мне. Что у тебя здесь? – Она положила руку на грудь Даярама против сердца. – Я вижу, что ты страдаешь, что становишься неуверен, печален. Как будто тебя покидают силы. И я вижу, что это не от меня. Мы очень приблизились друг к другу. Я поняла теперь, что такое настоящая любовь, долгая, на всю жизнь, – это когда ожидаешь амритмайи, упоения, от каждой минуты с тобой. И оно приходит, созданное нами обоими. Ты творишь во мне, а я в тебе, и желание делается неисчерпаемым, потому что оттенки чувств бесчисленны и становятся все ярче от любви. Разве это плохо для тебя, милый?
   – Как может быть плохим величайшее счастье, дарованное богами?
   – Что же тогда мешает тебе и не дает творить?
   – Ты должна понять меня, Тама! Счастье встречи с тобой, оно будто лезвие ножа – страшно остро и очень узко. А рядом, с обеих сторон, две темные глубины. Одна – отзвук общечеловеческой тоски и трагедии при встрече с прекрасным. Мы отдаем себе отчет, как неуловимо оно и как ускользает все виденное, познанное, созданное нами в быстром полете времени, над которым нет никакой власти. Пролетают дивные мгновения, проходит мимо красота, которой мало в жизни. И все люди, встречая прекрасное, чувствуют печаль, но это хорошая печаль! Она дает силу, вызывает желание борьбы, зовет на подвиг художника – остановить время, задержать красоту в своих творениях.
   – А другая глубина? – тревожно спросила девушка.
   – О, не будем говорить о ней, я одолел ее еще там, в Тибете… Моя вина, что я оказался слабее, чем думал, и не смог пока пройти по лезвию ножа. Но ты есть, я вижу, слышу, чувствую тебя, и нет такой силы, которая могла бы заслонить, увести тебя из моей жизни! Как только я вновь и вновь понимаю это – растет моя сила и уверенность в себе, как в художнике. Через искусство я приду к тебе совсем, навсегда, если ты до той поры еще будешь считать меня достойным.
   – Почему же через искусство? Разве не лучше прямой путь? Вот я перед тобою, такая, как я есть!
   – Создавая тебя заново в глине и камне, я побеждаю все темное, что появляется во мне самом и, может быть, есть и в тебе. Если я смогу возвыситься до такого подвига творчества, то переступлю и через все другое и пойду нашим общим путем Тантры!
   – Может быть, мне лучше отойти… оставить тебя? – Последние слова Тиллоттама произнесла едва слышно.
   – Нельзя! Нельзя вырвать тебя из моего сердца, потому что это значит лишить меня души. Но если для тебя, тогда другое дело!
   Вместо ответа она протянула ему обе руки. Даярам схватил их и в порыве любви и восхищения притянул Тиллоттаму к себе. Вся кровь отхлынула от ее лица, губы ее раскрылись, и дыхание замерло.
   Он поднял ее. Легкий стон вырвался из губ Тиллоттамы, когда она с силой обхватила его крепкие плечи.
   И тут Рамамутри опомнился. Заветное слово «помни» опять прозвучало в его внутреннем слухе. «Другое, Другое, все будет по-иному…» – твердил он, неся Тиллоттаму в студию. С бесконечной нежностью он опустил ее на ящик – постамент для позирования. Широко открыв изумленные глаза, Тиллоттама заметила в его лице сосредоточенность с оттенком угрюмости, почти отчаяния.
   – Пришло время, звезда моя, – сказал он, – тебе будет трудно! Ты веришь в меня?
   Огромные глаза ее засияли.
   – Милый, я давно жду! Владей мной, как глиной, покорной твоим пальцам!
   Дом на берегу моря превратился в убежище двух отшельников.
   Даярам и Тиллоттама проводили в мастерской целые дни, а нередко и ночи. Молчаливый дом труда и творчества, где безраздельно властвовал художник, требовательный, ушедший в себя, нетерпеливый.
   Постепенно все яснее становилось, что надо выразить в статуе Анупамсундарты, и вставала во весь рост нечеловеческая трудность задачи. Образ женщины, пронизанный древней силой страсти, здоровья и материнства, звериной гибкостью и подвижностью и увенчанный высшей одухотворенностью человека. Как прав был гуру, говоря о великом противоречии животного тела и человеческой души!
   Предстояло отточить до предела животное совершенство, наполнив его светлым и сильным огнем мысли, воли, любви, терпения, внимания, доброты и заботы – все, чем живет душа человека – женская душа.
   Это было не легче, чем идти над пропастью по лезвию ножа. Ничего, ни единой капли, нельзя было утерять из драгоценного совершенства создания миллионов веков животного развития, но и ни капли лишней! Здесь нельзя было применить всегда выручающее художника усиление, искусственное подчеркивание формы для выражения ее силы – только строго в той же мере, в какой удастся выразить другую сторону человека – духовную. Сочетать эти две противоречивые стороны, на языке форм и линий обозначающиеся противоположными друг другу чертами…
   Если у него победит животная сторона – неудача! Каждый будет читать в его образе Парамрати призыв к яркому, красивому, но ничтожному, тянущему человека вниз, в пропасть темных желаний.
   Но если увидят в его статуе подавивший природу разум – неудача столь же большая, ибо в том-то и заключается образ Анупамсундарты, чтобы сохранить в ней, носительнице прекрасной души, всю высшую, гармоническую и совершенную целесообразность природы. Боги, как это выполнить?!
   Даярам и не подозревал, что поставил себе ту же цель, что и художники Древней Эллады, – каллокагатию, единство красоты души и тела. Эта цель рождалась не раз в творческом прозрении в разных странах, в истории человечества, везде, где только люди доходили до понимания силы и красоты своей животной природы, озаренной жаждой познания.
   Поза статуи была давно уже задумана художником. Однажды он увидел Тиллоттаму коленопреклоненной на берегу моря – она искала раковинки. Колено ее касалось земли, другая нога упиралась на пальцы. Тиллоттама придерживала развевающиеся на ветру волосы левой рукой, поднятой к затылку, а правая, выпрямленная, с расставленными пальцами, была погружена в песок. Он окликнул ее, она повернула к нему лицо с широко раскрытыми глазами, сосредоточенная в своих мыслях. Через мгновение лицо Тиллоттамы осветилось ее особенной, несказанно милой улыбкой. Она поднялась на кончиках пальцев, упруго распрямив свое тело. В этот момент художник и увидел Парамрати – Тиллоттаму, чуть выгнувшуюся, откинувшую плечи назад, придерживающую волосы у затылка. Вытянутая правая рука отклонилась в сторону в отстраняющем жесте, плотно сомкнутые ноги напряглись, разгибаясь в коленях. Момент порывистого и легкого изгиба тела совпал с пробуждением задумчивого, почти печального лица, озаренного приветом и радостью. Единственную секунду перехода в теле и душе сумел уловить и запомнить художник. Лучшей позы для статуи нечего было искать!
   Эта внешняя форма слилась с главной, внутренней идеей Даярама – создать образ проснувшейся души, потянувшейся к звездам в слитном усилии всех сил и чувств юного тела.
   Рамамурти смог очень скоро выполнить черновой эскиз статуи.
   Но огромная пропасть лежала между удачей общего плана скульптуры и ее завершением. Тысячи маленьких, но важных деталей, недоумений и загадок стали на его пути. Вместе с ним одолевала затруднения и его модель, иногда с такой тонкой интуицией тела и чувства, какие были недоступны Даяраму. Тиллоттама увлеклась созданием статуи, как и он сам, засыпая тут же в мастерской после многочасовой работы. Не раз, когда огорченный неудачей Даярам рано бросал работу, Тиллоттама будила его, внезапно поняв сущность затруднения. Или же он врывался к ней, свернувшейся на своей постели с ладонью под щекой в детски мирном сне, и будил ее, торопя, пока не исчезла едва забрезжившая, уловленная за краешек догадка.
   Время шло, и, чем ближе к завершению становилась статуя, тем больше тревожился Даярам. Уверенность в победе, наполнявшая его в начале работы, таяла с каждым днем. Страх все сильнее овладевал художником.
   В окне показалась голова Тиллоттамы. Она собиралась купаться. Увидев, что Даярам курит у окна, она сделала призывный жест по-индийски пальцами рук, держа ладони от себя. Даярам выскочил в окно, и оба спустились по травянистому откосу. Луна всходила, посеребрив океан и легкую завесу туманных испарений, поднимавшихся от влажной, нагретой земли. Берег был безлюден, и размеренный плеск волн не нарушал первобытной тишины. Ничего больше не было во всем мире – Тиллоттама, он и океан. Рамамурти взял ее на руки, вошел с нею в воду и опустил, когда набежала волна. Тиллоттама поплыла. Он плыл рядом с ней, чувствуя, как уходят все сомнения, будто растворяются в океане. Слишком много рассуждений, зыбких и ускользающих.
   Надо делать, собрав всего себя, всю волю. Таковы были древние мастера, знавшие главный секрет победы – неутолимое и непреклонное желание творить!
   Но Тиллоттама? Он свершит свой путь служения людям, создав Анупамсундарту, а потом Тиллоттама понесет и дальше свою красоту в картинах или фильмах – не все ли равно. И его очередь помогать ей, как сейчас она помогает ему. Но вместе, вдвоем, пока есть и будет любовь, мимо теней прошлого, навстречу всем невзгодам и радостям или опасностям будущего!
   Они вышли на берег. Туман скрыл дали и превратил берег в призрачный дворец с лабиринтом серебряных просвечивающих стен. Бронзовая Тиллоттама стояла в этом расплывчатом, неощутимом мире как единственная живая реальность, отчеканенная с ошеломляющей достоверностью. Дыхание его прервалось, когда он увидел ее глаза: они сияли, как звезды! Именно звезды, только сейчас Даярам понял смысл ставшего избитым сравнения, потому что глубокая даль виделась в их блеске, так же как и звезды неба сразу отличаются от всех других огоньков тем, что светят из бездонных глубин пространства.
   Тиллоттама смотрела на Даярама и увидела его таким, как в первый раз в храме Кандарья-Махадева.
   – Тама!.. – Он упал на колени.
   Тиллоттама хотела что-то сказать и задохнулась. После долгой тоски, после ревности Даярама, отчаяния неосуществленных стремлений радость желания потрясла ее до последних глубин ее существа. Короткие сдавленные рыдания вырвались у нее.
   Только изредка в танцах, в моменты наибольшего вдохновения, Тиллоттама чувствовала такую чистую радость тела и свет души. Привыкшая к отчужденным, оценивающим взглядам художника во время его работы, к холодной замкнутости в мгновения, когда она тянулась к нему, она теперь перенеслась в мир осуществленных грез. Никогда не думала Тиллоттама, что страсть может быть так прекрасна, что совсем по-особенному зазвучат душа и тело в объятиях влюбленного, пламенея и возвышаясь от его поклонения.
   Апсара Тиллоттама и его живая Тиллоттама стали для Даярама единым реальным образом той радости и силы, что люди зовут красотой. Черные волосы Тиллоттамы разметались по песку, щеки пылали, припухшие губы шептали слова любви и благодарности. Преграда, долго разделявшая их, казавшаяся крепче железной стены, развеялась пустым дымом, как только разгорелось пламя настоящей любви.
   «Это и есть наша Шораши-Пуджа», – думала Тиллоттама, закидывая руки за голову.
   «Неужели мы нарушили наш путь Тантры?» – думал Даярам, любуясь ею.
   Туман рассеялся, море в первых бликах зари сделалось голубовато-серым, а песок – розовым. Тело Тиллоттамы на нем казалось темным, чугунным, изваянным из первозданной материи, глаза – колодцами тайны, полоска ровных зубов полуоткрытого рта – блестящей жемчужиной. Черные черты бровей оттеняли синеву вокруг век, гибкие руки были скрещены под затылком, груди высоко поднялись, а продольная впадинка посреди тела углубилась. Еще чище и чеканнее стали все его линии, отточенные порывом страсти. Эта новая красота была физически ощутима и для нее, на миг подумавшей, что лепить с нее статую надо именно сейчас. Даярам сел, обхватив руками колени. Так, значит, путь Тантры для них был не в обрядах Шораши-Пуджа, открывших друг другу их тела, но не сблизивших? Они сроднились на пути совместного творчества в жизни, пронизанной любовью и сдержанной страстью.
   Им теперь не были страшны терзания «нижней» души – близость шла не через первобытную тьму, а по светлому лезвию ножа над всеми пропастями сердца, поднималась торжествующим цветком любви над темным и могучим естеством Земли.
   На художника будто повеяло дыханием безбрежного океана вечности. Он понял, что в этой безвременной дали – только любовь и знание, только радостное и доброе, только чистое и светлое.
   Все остальное не уносится вперед, продолжаясь в вечности, а осаждается в лоне мутной жизни, как в темных, полных тлена, тихих заливах моря.
   Миллионы лет, кальпу за кальпой, океан слепой, бессмысленной жизни плещется по лицу Земли и бог знает еще скольких миров. Сотни тысяч лет существования полузверей-полулюдей продолжалось немое кипение страстей и темных мыслей, без возврата назад, без восхождения ввысь и вперед. Так и шли – не связанные с прошлым, не думая о будущем, исчезая в настоящем, как листок в порыве ветра. Но надо было совладать с тьмой в душе, пробиться сквозь нее, как это пришлось и ему в новую эпоху могущества человека, все еще находящегося в плену старой злобы.
   Путь Тантры для Даярама оказался в точности подобным его творческому пути в создании Анупамсундарты. Так и должно быть! Тама – такая же! Все понимает, чувствует, часто опережая его своим более близким к матери природе и более тонким сознанием древней дравидийки, мудрой, проницательной, полной темного огня первозданных сил… «Боги, как я люблю ее!»
   Солнце выплыло из океана внезапно и радостно, расстелив свои лучи по гребешкам плоских волн. Тиллоттама и Даярам оказались на виду всего мира, под высоко вознесшимся голубым небосводом. Но им нечего было прятать от себя и других, скрывать то новое, что полностью завладело ими. Не торопясь они вернулись в дом.
   Они работали дни и ночи напролет, едва уделяя время на сон и еду. Тиллоттама с радостным нетерпением смотрела на свою копию.
   Это была она и не она – Даярам вещим чутьем соединил в ее теле совершенство плоти с одухотворенной мыслью.
   Дни шли. Даярам почти не ел, не спал, весь горя вдохновением, которое иногда переходило в опасный экстаз, подобный тем, каких достигают йоги и садху.
   В тревоге за Даярама Тиллоттама забыла собственную усталость. Она упрашивала его остановить работу, передохнуть хоть несколько дней, но вызвала лишь взрыв раздражения.
   Даярам чувствовал, что дал все, что мог взять от своего ума, сердца, любви и рук.
   Странное чувство возникло у Тиллоттамы. Статуя была не такой, какой она представляла ее себе, мечтая, что когда-нибудь встанет перед законченным образом Анупамсундарты. Мгновение пришло. Статуя была великолепна, но, глядя на нее, она не испытывала радости. Тиллоттама еще не понимала, что, участвуя в создании тончайших подробностей, она утратила ощущение цельности.
   Даярам тоже был недоволен. Часами он подправлял что-то не заметное ничьему другому взгляду. Он тревожился и бессознательно откладывал окончание статуи, словно боясь признаться в своей неудаче, в том, что больше он ничего не может. И все же мгновение это наступило.
   Художник стоял, всматриваясь в каждую морщинку сырой глины. Тиллоттама следила за ним затаив дыхание, не смея шевельнуться. Жестокая тревога отразилась на лице Даярама. Он отступил назад, вздохнул и сказал:
   – Хатам! (Конец!) Я вижу много ошибок, но больше ничего не могу. Не вышло так, как я мечтал, как задумывал. Пусть, все равно! – С этими словами он шагнул к ящику, на котором сидела Тиллоттама, протянул к ней руки и без чувств рухнул к ее ногам.
   В ужасе она вскочила, нагнулась, пытаясь поднять его тяжелое тело. И вдруг у ней глаза заволоклись красным пламенем, и она упала рядом к подножию изображенья, торжествующего в своей красоте, силе и жизни.
   Молчание в студии привлекло служанку, которая с воплем понеслась за доктором, жившим по соседству, и, по счастью, в этот утренний час застала его дома.
   – Что же это вы? – сурово журил их старый врач. – Сильны, как тигр с тигрицей, а довели себя до такого состояния! Немного вина, усиленное питание и три дня в постели, только врозь, врозь! Вот снотворное!
   Насмешливая искорка загорелась во взгляде Даярама, устремленном на Тиллоттаму. Сообразив, чему приписывает врач их недомогание, она вся залилась краской и закрыла лицо руками, вздрагивая от сдержанного смеха. Врач, поворчав и посмотрев на нее неодобрительно, ушел. Даярам вскочил и принялся обертывать статую мокрыми тряпками. Едва справившись с работой, он вынужден был лечь от нового приступа слабости.
 
   Бледными и похудевшими застал обоих русский геолог Ивернев, опасавшийся неладного в молчании Даярама.
   Рамамурти, вспоминая свой тогдашний полет в неизвестное, совместную прогулку и полный доверия разговор, бесконечно радовался, глядя на тонкое, покрывшееся светло-красным загаром лицо геолога, слыша его задумчивую английскую речь с растянутыми, как в речитативе, словами и особенным раскатистым «рр». Ветер, врывавшийся в окно, трепал его мягкие, выгоревшие до льняного цвета волосы, сдувал пепел с длинной русской папиросы. Радостная улыбка озаряла его лицо. Художник подумал, что так открыто и светло может улыбаться лишь голубоглазый северный человек. В улыбке детей юга всегда остается нечто скрытое. Может быть, это лишь кажется от непроницаемой темноты глаз?
   Ивернев встал, с волнением прошелся по комнате, снова улыбнулся.
   – Ну а теперь покажите мне похищенную. Можно?
   Даярам позвал Тиллоттаму, надевшую свое черное сари и стеклянные браслеты индийской крестьянки. Геолог застыл на несколько мгновений, провел рукой по глазам и негромко рассмеялся. На вопрошающий взгляд художника он сдержанно сказал:
   – Разве апсары нуждались в комплиментах? А вы, госпожа Видьядеви, конечно, апсара! Тиллоттама, можно и мне называть вас так?
   Тиллоттама, по-европейски открывшая лицо восхищенному взгляду гостя, застенчиво поклонилась по-индийски, сложив ладони.
   – Вот они где скрываются! – послышался в окно звонкий голос Леа.
   Тиллоттама радостно выбежала навстречу, увидела Сандру, Чезаре, худого, с ввалившимися глазами, который шел рядом с краснолицым седым человеком в морской форме.
   – А мы уж думали, не напали ли на вас соратники Трейзиша! – сказал Чезаре. – Встревожились и решили навестить. Куда вы провалились?
   – Работали, – виновато улыбнулся Рамамурти и познакомил итальянцев с русском геологом.
   Леа немедленно уселась рядом, с намерением дать волю своему жадному любопытству.
   – Что же вы наработали? – спросил Чезаре, глядя на закутанную статую. – Надо показать. Хоть я и рекламный живописец – все же мы коллеги.
   Даярам резко встал, побледнел и дрожащими руками снял покрывало. Воцарилась тишина. Леа замерла, приоткрыв рот, и художник с огромным облегчением понял, что создал незаурядное творение искусства.
   Он отдернул занавеску, и лучи солнца заиграли на влажной глине, как на живой коже Тиллоттамы. Будто валакхильи – гномы солнца опустились с неба и забегали по статуе, сверкая, смеясь и забавляясь. Под их веселым огнем волшебная тонкость работы художника заставила струиться живыми линиями тело небесной подруги смертных людей – апсары.
   Юная женщина изогнулась в смелом порыве, придерживая на затылке тяжелые косы, отстраняясь рукой от земли. Сильными пружинами выпрямились ноги, поднимая амфору крутых – широких бедер. Выше этого средоточия женской силы тонкий торс отклонялся назад, подставляя небу и солнцу полусферы высоких грудей. И еще ступенью стремления вверх была высокая сильная шея, прямо державшая гордую голову. Озаренное любовью и мыслью лицо хранило где-то в очертаниях век, бровей и губ мечтательную печаль раздумья.