Они прятали в кустах машину и одежду и плыли вниз по течению, со смехом соскальзывая на животах по замшелому камню, подпиравшему размытый край плотинки. Ниже река сильно обмелела: там было едва по пояс. Сима и Гирин ухитрялись плыть по быстринке гуськом, с головами под водой, лишь изредка набирая воздуху. Потом они шли, мокрые и чуть продрогшие, по влажной береговой тропке, шлепая по теплым прозрачным лужам. Осевшая на дно глина, густая, как сливки, приятно продавливалась между пальцами босых ног, а сухой, пронизанный солнцем ветер быстро осушал и гладил согревавшуюся кожу.
   Яркий день, выдавшийся с утра, после полудня резко изменился. Низкие тучи наползли с юго-запада, и озябшие купальщики не смогли погреться на солнце. Гирин нашел затишное место под обрывом, собрал кое-какие сучки и разложил маленький костер.
   – Боюсь, что кончается хорошая погода, – огорченно сказал Гирин. – А там кончится у вас отпуск.
   – У меня еще много времени, – сказала Сима, – так много, что я не знаю, стоит ли мне сейчас использовать все. Особенно если вы не будете со мной.
   – Я скоро уеду в Индию.
   – Да, вы как-то упоминали об этом. Честно говоря, завидую. Когда-нибудь и я попаду в эту замечательную страну. Я ведь переписываюсь с индийскими преподавательницами гимнастики. Они считают, что в нашей школе художественной гимнастики много танцевальных элементов. Она очень подходит для Индии.
   – Так почему бы вам не поехать теперь же?
   – Это невозможно для простого смертного, как я, не приглашенного какими-либо организациями и не имеющего денег на туристическую поездку. Пока они у нас непомерно дороги!
   – Сима, почему бы вам не поехать со мной – у меня все расходы оплачены индийским институтом… Я вовсе не шучу, – добавил Гирин на иронически недоверчивый взгляд Симы. – Вы знаете, что я не принадлежу к острякам, а сейчас речь идет о самом важном в моей жизни.
   – Не понимаю!
   – Поскольку мне суждено вроде Д’Артаньяна свой век прожить в малых чинах, вы можете поехать со мной только в одном качестве – жены!
   Сима вздрогнула, отступила на шаг, коротко вздохнула. В ее широко раскрывшихся глазах Гирин прочитал испуг, радость и что-то похожее на досаду или разочарование.
   – Вас смутило мое предложение, – поторопился добавить он, – но ведь все к тому шло, и я…
   Сима подалась к нему одним из своих неуловимых движений и положила кончики пальцев на губы Гирина.
   Не поднимая глаз, Сима заговорила. Ее щеки запылали.
   – Видите, я, должно быть, совсем не такая… как вам кажется. Наверное, я испорченная.
   – Какая дьявольская чепуха! – с возмущением воскликнул Гирин.
   – О нет! Вот вы не знаете. В первый момент от ваших слов огромная радость – и сразу огорчение. Почему так?
   – Как?
   – Ну, поймите же!
   – Ах, вот оно что, – Гирин рассмеялся с невыразимым облегчением, нагнулся, схватил ее. Продолжая смеяться, он высоко подбросил ее, поймал и крепко прижал к груди.
   Сима обняла его шею. И как тогда, в Никитском саду, она струной вытянулась на руках Гирина, целуя его. Прошло много времени, прежде чем он опустил Симу на землю.
   – Хорошо, все хорошо! – воскликнула она, прижимаясь к нему.
   И снова Гирин поднял ее, чтобы не отрываться от ее глаз, бездонных и огромных, тех самых пресловутых погибельных омутов, о каких мечтает с начала человеческого рода каждый добрый молодец.
   – Видите теперь, что я глупая, видите, – зашептала, зажмуривая глаза, Сима, – мне надо было догадаться еще в Никитском саду, а я не поняла даже после того, как видела битву с Дерагази. Вы боялись своего… влияния, да, верно? Верно, Иван, мой милый? Ты милый, – громко повторила Сима, прислушиваясь к звучанию слов.
   – Верно! – ответил Гирин, зарываясь лицом в ее растрепавшиеся волосы, и снова поцеловал ее так крепко, что Сима опять замерла, как коненковское изваяние.
   Капли дождя упали на лицо Симы.
   – Поехали! – Гирин шагнул к мотоциклу. – Иначе наш конь не вывезет по глине. Быть нам мокрыми!
   – Быть! – с восторгом согласилась Сима, закидывая голову, чтобы отвести с лица запутанные ветром черные пряди.
   Едва успели они выехать на шоссе, как темные облака нависли над головой. Гирин понесся наперегонки с ветром, пока шоссе было сухим, но все же не успел спастись от дождя. Уже перед самой Москвой ливень, шумный, яростный и теплый, обрушился на них, вымочил до нитки. Сощурив глаза и едва различая дорогу, Гирин был вынужден свернуть к краю шоссе и замедлить ход, а мокрая Сима, прижавшись щекой к его спине, пела весело, как бы дразня непогоду:
 
Жил я в новенькой деревне, не видел веселья,
Только видел я веселье в одно воскресенье.
По задворкам девица водицу носила,
Не воду носила – дорожку торила.
 
   Плеск дождя, шумящие под колесами брызги создавали естественный аккомпанемент словам.
 
Коромысло тонко гнется, свежа вода льется,
То не свежа вода льется – девица смеется!
Сердце молодецкое бьется, бьется!..
 
   Гирин осторожно миновал перекресток и въехал на Бородинский мост.
   – Поедем прямо ко мне. Сушиться и пить чудодейственный зеленый чай!
   – Перед люй-чаем не могу устоять!
   Сима прикорнула на диване, закутавшись в пижаму Гирина. Гирин вошел, неся чайник. С Симой, уютно свернувшейся в клубок, его комната стала совсем иной. Таково было свойство Симы придавать окружающим предметам какую-то подчеркнуто особенную прелесть. Узкая, непримечательная речка с Симой на берегу делалась вдруг значительной, таинственной, наполнялась солнечной приветливостью.
   Стоя у стола с чайником, он думал, глядя на Симу: «Стремление к таинственности и загадочности места, жилища или особенно человека, свойственное всем романтикам, вызвано ожиданием глубины, необыкновенности, разнообразия. Если же за первым впечатлением открывается нечто мелкое, как блюдце, то получается реакция разочарования, то есть устойчивое торможение, тем более сильное, чем сильнее были ожидания. А с Симой – чувство новизны и глубины всегда сопутствует ей. Возникает ли это из ее особенной сдержанности или миража в любящих глазах? Во всяком случае, теперь понятно, откуда у древних славян была вера в существование прекрасных волшебниц лесов и полей, называющихся «девами жизни», позднее русалками, которые передавали человеку радость жизни и силу природы».
   Вопросительный взгляд Симы прервал размышления Гирина.
   – Я подумал о радости и силе, – пояснил он, – считающихся особым даром судьбы, милостью богов. А на самом деле они лежат в основе здоровой человеческой души, возникают в человеке. Следовательно, он сам дарит себя этими благами.
   – Как же это суметь?
   – Дело не в умении, а в способности на огромные душевные подъемы. Впрочем, может быть, и нет никакой такой особой способности, а все дело в обстоятельствах, отмыкающих запертую психическую силу.
   – И у тебя бывали такие минуты?
   – Бывали.
   – И как?
   – В такие минуты кажется, что стоишь на пороге неведомой страны, как будто перешагнув за черту привычной, знакомой жизни. Все физические и душевные силы необычайно напряжены и сосредоточены лишь на одном, а все остальное воспринимается приглушенно, как бы стороной, и в то же время очень остро и тонко. Появляется безразличие ко всему, кроме единственной цели. Нет, пожалуй, не безразличие, а скорее колдовское бесстрашие перед властью жизни, той, что сковывает человека, определяя его поступки.
   Все призрачней и невесомей становишься, и наконец появляется чувство близости смерти. То ли волшебная страна, то ли смерть. Один шаг отделяет тебя от той или другой, и не знаешь, может это одно и то же? Кажется, что можешь умереть в любую последующую минуту, но это вовсе не страшно, наоборот, притягательно.
   Многим такое ощущение может показаться странным, но если они вспомнят свои полудетские чувства первого прикосновения двух влюбленных…
   – И не только любви! – воскликнула Сима. – Когда что-нибудь бывает особенно хорошо, кажется, что можно тут же умереть. И пусть, и не страшно!
   – Ага, ты знаешь! Это чувство ясной и близкой смерти появляется в моменты наивысших душевных подъемов. Наше подсознательное предупреждает нас, что мы стоим на краю и перетянутая струна жизни вот-вот готова лопнуть. Интересно, что абсолютно отсутствует всякий страх смерти. Вместо него приходит чувство единения со всем миром, чистоты и прозрения. Ты читала прекрасную книгу австрийского геолога Тихи «Чо-Ойю, милость богов»?
   – Нет, и по тебе вижу, что много потеряла.
   – Много. Тихи написал правдивую повесть о своем восхождении с маленькой и легко снаряженной экспедицией на один из еще не покоренных гималайских гигантов, Чо-Ойю (Богиня Бирюзы), высотой восемь тысяч двести метров. Только отчаянным порывом, с безмерным напряжением сил храбрые шерпы и австрийцы взяли вершину. Тихи понимал весь риск этого похода и то, что он закончился победой, счел подарком судьбы, «милостью богов». Вот что он пишет о дне взятия вершины.
   Гирин мгновенно нашел на полке небольшую книгу с изображением шерпа-альпиниста на фоне снежных вершин и прочитал:
   – «Все ниже уходили другие вершины, все шире открывалось синее небо Тибета… Мы достигли «зоны смерти» – высоты восьми тысяч метров. Этот термин не выдуман жадными до сенсаций журналистами, его ввели врачи, установившие, что на этой высоте в организме человека, если не применять кислорода, может остановиться обмен веществ, то есть наступит смерть. Процесс необратим…»
   Они шли без кислорода, – заметил Гирин, поднимая глаза от книги. От Симы не укрылся их необычный блеск, выдававший волнение. – «Как ни труден каждый шаг на высоте, как ни задыхались мы, тем не менее испытывали самое большое и счастливое приключение. Возможно, причиной этого являлась чисто физическая близость неба, сознание, что мы достигли границ нашего мира. Возможно, нехватка кислорода заставляла извилины мозга работать по-другому…
   Я чувствовал себя одновременно богом и жалкой пылинкой. Небо, лед, скалы и я стали неделимым целым. Мне казалось, что я перешел через границу реального мира и достиг мира с другими законами. И я вспоминаю слова Уильяма Блека: «Если бы были открыты ворота абсолютной воспринимаемости, человеку все казалось бы так, как это есть, – бесконечностью». Здесь эти ворота широко раскрылись, и меня заполняло непередаваемое сверхчеловеческое счастье. Ничто не изменилось оттого, что я, когда мог ясно мыслить, был убежден, что должен умереть в этот день. Мы поднимаемся поздно, не сможем вернуться в лагерь и обязательно замерзнем. Эта мысль входила в мое счастливое настроение. Она не содержала в себе ничего угрожающего или героического и не заставляла меня спешить. Радость от будущего успеха, а теперь я был убежден, что мы достигнем вершины, уже не играла никакой роли. Вершина имела ту же ценность, как все окружающее и я сам, – она была просто частью целого.
   Несмотря на убеждение, что день кончится нашей смертью, я более не чувствовал ответственности за идущих рядом друзей. Понятия переместились и уступили место не равнодушию, а другой оценке…
   Вдруг подъем прекратился (они шли без отдыха уже восемь часов! – с восхищением заметил Гирин), и над нами было только бесконечное синее небо. Как колокол, оно опускалось вокруг нас. Покорение вершины – большая радость, но близость неба – величественнее. Мало людей до нас было так близко к нему…» Без всяких машин, лишь с помощью ног! – заметил. Гирин, закрыл книгу и протянул ее Симе. – Я прочитал большой отрывок, потому что здесь Тихи очень точно передает состояние величайшего напряжения всех физических и душевных сил, неизмеримой радости на пороге смерти.
   – Не понимаю, почему это так, – задумчиво проговорила Сима.
   – И я не знаю. Нет исчерпывающего объяснения. Хотя с точки зрения психофизиологии основа явления понятна. Человек как организм, биологическая машина приспособлен к тому, чтобы время от времени переносить громадные напряжения всех сил. На это рассчитана и психика, и потому такие мгновения приносят ни с чем не сравнимую радость. Они неизбежно редки, потому что не могут быть долгими, да и обстановка, их вызывающая, всегда чрезвычайна и во многих случаях заканчивается смертью. Помнишь прекрасный рассказ Уэллса «Зеленая дверь» – туда нельзя заглядывать часто, потому что можно не вернуться!
   Высочайшее напряжение всех сил всегда приводило к таким выдающимся достижениям, в чем бы они ни заключались, что они считались ниспосланными свыше, милостью богов. На деле же эти дары были по праву добыты человеком, сумевшим отдать всего себя для этого. Разве не прекрасно, что содеянное человеком кажется божественным и скрытые в нем силы настолько велики, что почитаются как милость богов?
   – Мне кажется, что в бою должны быть такие состояния, когда уже нет ни страха, ни опасения за себя или товарищей и только радость битвы, – взволнованно сказала Сима.
   – Конечно же! Разве подъем на Чо-Ойю не тот же бой? Добавлю: не только нет страха смерти, но может исчезнуть чувство боли. Знаменитые масаи Восточной Африки – «храбрейшие из храбрых», которые охотятся на львов со щитом и копьем, приходят в такой боевой экстаз, что совершенно не чувствуют ран. Когти и зубы льва наносят им жестокие ранения. Не раз охотники-европейцы тут же зашивали им раны, а воины, находясь еще в пылу сражения, с отвердевшими, точно каменными, телами, совершенно не замечали операций. Замечательно, что при таких психических состояниях заживление тоже происходит быстро. Мы только еще начинаем понимать важность психического воздействия на процессы выздоровления и вообще преодоления болезни – не так уж давно все это считалось чепухой. А, например, в Бирме даже для слонов применяют психологическое лечение.
   – Не говори такое своим коллегам, иначе они сотрут тебя в порошок.
   – Обдерут пальцы!
   – А мне – можешь!
   – Знатоки слонов уверяют, что по характеру, возрастным изменениям и отношению к болезни слон очень похож на человека, разве что несколько мужественнее в некоторых отношениях и слабее – в других. Бывает так, что слон заболевает чем-то неизвестным, что не поддается обычным способам лечения и не требует операции. Слон устает бороться с болезнью, несколько раз тяжело вздыхает, стонет и ложится. Если его немедленно не поднять, то он уже более никогда не встанет. И тогда бирманские слоновые лекари решаются на крайнее средство – с гиком бросают в глаза слону страшно едкий перец. Нестерпимая боль приводит животное в ярость, оно поднимается и… выздоравливает.
   Сима не выдержала и залилась смехом.
   – Я представила себе, – виновато созналась девушка, – как ты приходишь к больному и после осмотра сыплешь ему перец в глаза. Воображаю!
   – Перец не перец, – пробурчал Гирин, – но и человек не слон, можно будет найти другие способы.
   – Скажем, револьвер и ужасающую брань! – прищурилась Сима.
   Гирин проницательно посмотрел на нее.
   – Оставь женские штучки, Сима. Скажи сразу – что плохо?
   – Ничего не плохо, но… я не поеду с тобой и вообще – зачем я вам?
   – Как ты можешь так шутить!
   – Я отнюдь не шучу. Неужели ты… вы этого не видите? У вас в жизни было уже все, вы захвачены наукой, что вам еще надо?
   Гирин замер в недоумении, как остановленная на скаку лошадь, потом тряхнул головой, будто сбрасывая что-то.
   – Надо еще много, и прежде всего тебя! – последнее слово прозвучало резко, как удар, и Сима физически почувствовала его силу. – Ты ошибаешься, думая, что я тот самый Ваня Гирин, который носился на гребной лодке по Неве. И не тот, кто добросовестно практиковал в северной больнице или был главным хирургом и командовал госпиталем. Даже не тот, кто приехал в Москву почти два года назад. Всех нас меняют, лепят по-иному, оставляя лишь основу, время и опыт, да еще собственное старание – падение или совершенствование. И новому Ивану Гирину нужна позарез Серафима Юрьевна Металина – такая, как она есть сейчас, сию минуту.
   – Но у тебя превыше всего наука!
   – Тот, для кого превыше всего наука, одержимый фанатик, а я никогда не был и не буду таким. Но не буду тебя уверять, что в тебе – вся жизнь. Нет, как бы я ни любил тебя, мне надо, кроме тебя, еще много, так же как и тебе, помимо меня. Иначе что ж – мир как комната, и все, что в этой комнате, вырастет, словно в кошмаре, до чудовищно преувеличенных размеров! Да?
   – Да! – тихо сказала Сима, снова приближая к лицу Гирина свои погибельные глаза. И на этот раз вся власть над прошлым, настоящим и будущим перешла к Симе. И никогда еще Гирин не испытывал такой светлой радости и столь полного соответствия чувств.
   Наконец Сима высвободилась, вскочила и велела Гирину любоваться слоном. Когда он повернулся, Сима уже переоделась, стояла у приоткрытого окна и, смотрясь в него, как в зеркало, оглаживала на себе высохшее платье.
   – А как же утюг? – воскликнул Гирин.
   – Не надо. Мне пора, я обещала сегодня позаниматься с девочками.
   – А вечером, попозже?
   – Мне хочется побыть одной! И не надо смотреть так изучающе, Иван, хороший мой… – прошептала, покраснев, Сима. – Ничего нет за этим. Просто побыть одной.
   Сима, поднявшись на носки и вытянув шею, крепко поцеловала Гирина.
 
   Гирин застал профессора Андреева над кучей раскрытых толстых справочников, с дымящейся папиросой в зубах – явление экстраординарное.
   – Простите великодушно, что побеспокоил, но тут Мстислав прямо обращается к вашей милости!
   По возвышенной фразеологии было ясно, что профессор чувствует себя на грани важных событий.
   – Прочтите, утром доставлена из МИДа.
   «Убедительно прошу проверить материалах отца упоминание новом минерале двт прозрачные сероватые кристаллы тчк спросите Гирина что известно воздействии мозг излучений зпт ядов зпт газов заключенных кристаллах минералов приводящее потере памяти тчк выясните срочно. Сугорина описание камней похищенных прошлой весной Горном музее телеграфируйте мне Нью-Дели посольство Ивернев».
   Профессор озабоченно следил за выражением лица Гирина, и, не увидев достойной, по его мнению, реакции, недовольно вздохнул.
   – Ничего не знаете? – с оттенком презрения воскликнул геолог.
   – Ничего, Леонид Кириллович! – сознался Гирин. – Конечно, я подумаю, посоветуюсь со знающими людьми – биофизиками, биохимиками, но боюсь…
   – Эх, вы!
   – А вы!
   – Так ведь тут что-то новое!
   – А почему вы не допускаете, что может быть нечто совершенно новое и неизвестное в нашей области? Чужая наука обязана быть мудрее? Студенческое представление, позвольте сказать.
   – Да я ничего, – примирительно буркнул Андреев. – Значит, попробуете выяснить? Только если можно – поскорее.
   – Конечно! Все же два-три дня понадобятся.
   – Ну, так это отлично. Я сегодня еду в Ленинград читать дневники, попутно выясню у матери Мстислава, где Сугорин, и снесусь с ним. Меньше чем в три дня тоже не уложиться. Ужинать будем?
   – Нет.
   – Ну и хорошо. Мне к семи часам в Шереметьево.
   Спустя несколько часов Андреев вел неторопливый разговор с матерью Ивернева.
   – Мы с вами, кажется, однолетки, Леонид Кириллович?
   – Если вы девятьсот второго года.
   – Тогда вы постарше: я – девятьсот пятого. Но все равно, мы одного поколения. Следовательно, вам понятно, что я не могу ничего знать о делах тринадцатого-пятнадцатого годов. Ищите сами. Располагайтесь в комнате Мстислава. Я вам помогу лишь технической работой: разбирать почерк Максимилиана Федоровича. Плохо быть второй женой, да еще поздней. Ведь Максимилиан Федорович женился на мне в двадцать восьмом, когда мне было всего двадцать три, а ему уже сорок четыре. Его первая жена умерла в двадцать пятом.
   – Почему же плохо, я не понимаю?
   – Потому что не дойдешь вместе до конца и останешься одиноким стражем его памяти.
   – А сын?
   – Он, наверное, придет к пониманию отца, когда меня уже не будет. Я говорю о большом, глубоком, влияющем на жизнь и вовсе не хочу упрекнуть Мстислава в недостатке сыновней почтительности.
   – М-м…
   – После ваших вопросов я впервые почувствовала, какой большой кусок жизни мужа прошел до меня и без меня. И я ничего не знаю о нем. Не о внешнем, это все мне рассказано, а вот так – душой. Я бы, может, угадала и нашла, что вы ищете, но не могу, не чувствую, где оно скрыто, в каких словах.
   – Ничего, вместе что-нибудь да сообразим, – уверенно сказал Андреев, опускаясь в кресло перед старым столом, некогда служившим Иверневу-отцу, а теперь заполнившимся результатами исследований сына.
   Лишь на второй день Евгения Сергеевна обратила внимание Андреева на подчеркнутую резко и твердо фразу в записной книжке 1916 года: «Не забыть поговорить с Д. У. насчет моих серых камней – для Анерта». Через две страницы, сплошь исписанные цифрами расчетов предстоящей свадьбы, в самом низу обнаружилась малоразборчивая фраза: «Вчера был у Алексея Козьмича на квартире (улица Гоголя, 19) – он продал мои камни. Эд. Эд. будет огорчен, да и я теперь не смогу…» Дальше карандаш скользнул по краю странички, и надпись обрывалась.
   – Вот эти-то серые камни, очевидно, ключ ко всему, что произошло, – сказал Андреев, закуривая папиросу, ставшую невкусной, – надо искать теперь дальше.
   Но дальше, сколько оба ни листали плотные, еще свежие страницы, ничего не нашлось, и едва наметившаяся путеводная нить исчезла.

Глава 5
Серый кристалл

   Ураган сотрясал тонкие стены тропической постройки. Слабому, точно ребенок, Иверневу мерещились могучие ветры Гималайских гор. Чередой проходили в памяти образы прекрасного Кашмира, качались и дрожали, будто в мираже, и пропадали, развеиваясь на стенах комнаты, затянутых светлой тканью. Подолгу стоял перед ним и часто возвращался один, видимо, накрепко врезавшийся в память пейзаж.
   Высоко в горах, за пределами лесов, находилась долина, засыпанная камнем и обставленная гигантскими хребтами. От нее отходила вбок исполинская промоина, крутая, как воронка, врезанная глубоко в стену снегового кряжа. У самого устья ее стояла маленькая деревушка – всего пять домиков и одно заботливо выращенное деревцо. С вершины перевала, откуда смотрел Ивернев, домишки казались немногим большими, чем обломки скал, щедро насыпанные с левого борта долины. Вверху, на непомерной высоте, вихрилась буря, вздымавшая блестящее облако снеговой пыли, полупрозрачным покровом ползущее вниз. Яркое солнце и глубокое синее небо отражались от колоссальных языков снега, спускавшихся между черным хаосом иззубренных скал почти до устья боковой воронки. Дно долины направо и налево насколько хватал глаз было однообразно серым, как может быть сер однородный камень, исторгнутый из рассеченных недр горы. Эта почти пугающая необъятность каменного моря, гигантских скалистых стен и голубоватых ослепительных снегов окружала ничтожные жилища человека, такие хрупкие, что их делалось жаль, точно несчастное живое существо.
   Но в домах жили гордые, сильные и уверенные люди, будто рожденные этими грозными горами. Когда он думал об этих людях, лежа в полусне-полубреду, его охватывало лихорадочное возбуждение. Он был несказанно счастлив, что они там живут и что они такие.
   Болезнь оставляла его, но впереди все еще предстояло несколько дней беспомощного лежания в постели. Скверный паратиф, подхваченный в тысячелетнем колодце, когда, поддаваясь минутной слабости и нестерпимой жажде, он решился напиться сырой воды.
   Новые друзья не отдали его в больницу, а организовали отличный медицинский уход, наняв двух юных и невероятно строгих медсестер, которых сопровождал смешливый и лукавый «брат милосердия». Врач – толстый, маленький, всегда потный – посещал геолога каждый день, приезжая на смрадно дымящем старом автомобиле, которым он управлял со сноровкой, достойной профессионального гонщика.
   Все шло хорошо, только Ивернев нервничал, злился на себя и судьбу из-за нелепой болезни. Он давно должен был быть в Дели, где ждут его телеграмма и письма от Андреева и Сугорина, вероятно, и Гирина. Очень может быть, что разгадка отцовской тайны, людей с кольцами и черной короны находится там, в этих ничего не значащих для других людей ответах на его телеграмму.
   Удивительно, какие хорошие люди окружали его! Итальянцы, индийский художник Рамамурти и его прекрасная жена отложили свой отъезд в Дели, чтобы дождаться его выздоровления. Чезаре погибал от любопытства в ожидании ответа из России. И не только любопытство удерживало его. Если бы загадка черной короны как-то прояснилась, он знал бы, каковы могут быть последствия странной болезни Леа. Недавнее нападение наемных похитителей свидетельствовало, что тень, появившаяся за спиной итальянца в Кейптауне, последовала за ним сюда, в этот большой индийский город. По здравому смыслу всем надо было уехать, но они медлили. Может быть, в этом была повинна Сандра, проникшаяся к русскому геологу глубокой симпатией.