Страница:
Покинув пределы города, вскоре мы уже ехали вдоль водохранилища. Лед у его берегов потемнел, местами на нем выступила вода. Я жестом попросил Филю притормозить.
– У тебя фомка есть? – спросил я, выбираясь из тряской колесницы и разминая затекшие члены.
– Кто? – не понял лесничий, далекий от воровского жаргона.
– Ну, тогда монтировка.
Монтировка у него нашлась. Прихватив сверток, я съехал по склону к застывшему водоему. Там я продолбил в тонком прибрежном льду отверстие, разрушил без сожаления излучатель и отправил его останки на дно.
– Зачем нам два тостера? – ответил я на молчаливый Филин вопрос. – У меня в Москве импортный. Тетя прислала из Америки.
– У тебя что, американцы в роду? – газуя, поинтересовался Филимон.
– У нас у всех американцы в роду!
До самых Пустырей лесничий не произнес ни слова.
ПОРОЗ
ПУСТЫРИ
– У тебя фомка есть? – спросил я, выбираясь из тряской колесницы и разминая затекшие члены.
– Кто? – не понял лесничий, далекий от воровского жаргона.
– Ну, тогда монтировка.
Монтировка у него нашлась. Прихватив сверток, я съехал по склону к застывшему водоему. Там я продолбил в тонком прибрежном льду отверстие, разрушил без сожаления излучатель и отправил его останки на дно.
– Зачем нам два тостера? – ответил я на молчаливый Филин вопрос. – У меня в Москве импортный. Тетя прислала из Америки.
– У тебя что, американцы в роду? – газуя, поинтересовался Филимон.
– У нас у всех американцы в роду!
До самых Пустырей лесничий не произнес ни слова.
ПОРОЗ
Утром шестого марта, часов около десяти, я сидел на крыльце и дочитывал мемуары Гаврилы Степановича. Яркие зарисовки быта самоедов и тонкое описание таежной природы заслуживали публикации в журнале «Вокруг света». Внешняя сторона трехлетних скитаний по зимовьям и стойбищам населявших Забайкалье племен была прописана спутником Белявского подробнее, чем обрядовые ритуалы и поверья, ради которых и терпел все лишения, связанные с кочевой жизнью, будущий академик. Если Белявский чаще якшался с шаманами, то Гаврила Степанович отдавал предпочтение молодым скотоводам и охотникам, агитируя их за новую власть. Представьте хронику подвигов Дон Кихота, изложенную его оруженосцем, и вы все поймете.
Из четвертой и пятой частей дневника я узнал, кто такие «чула» и «тын-бура», упомянутые в апокрифическом «Созидателе». «От праздной скуки я иногда вникал в подробности их диких предрассудков, – писал Гаврила Степанович. – Как у православных душа, у этих – «кут». Если небо забирает «кут» человека, с ним дело кончено. «Чула» – тот же «кут», но вышедший из человека во сне или когда тот заболевши. Это вроде как его двойник. «Чула» гуляет по тайге, пока самоед не проснется. А выползает он у спящего через ноздри, как сопля. Но при том огонь его отпугивает, что твоего медведя. Если спящему охотнику положить под кончик носа раскаленный уголек, то он больше не проснется. «Чула» заробеет обратно в тело войти. Когда же я одному храпливому самоеду положил уголек из костра на верхнюю губу, тот вскочил, как ужаленный, да еще и орал благим, товарищи, матом. Так я разоблачил явную ахинею. После смерти, по глупым россказням самоедов, каждый становится «узутом» и переселяется в «нижний мир». Но до переселения он тоже с неделю мечется по лесу, пытаясь нарваться на живого охотника и захватить его тело. В толк не возьму, отчего Михаил Андреевич с таким интересом вникал и заполнял бумагу этими сказками староверов. Шаман у них – особая статья: он предводитель всего общества, лекарь и гадальщик. Налицо, конечно, оболванивание малограмотных. Бубен, в который он лупит, обтянут кожей таежного зверя. Двойник этого дохлого зверя называется у них «тын-бура». «Чула» шамана во время свистопляски садится на этого «тын-бура» и скачет по местности, а то и дальше – в «нижний мир», где трепыхается «чула» самоеда, захворавшего, например, малярией. А ему хвойного отвару лучше бы дать. Но я – не лез. Белявский мне настрого запретил вмешиваться в «девственную», как он выразился, область. Все это утильное знахарство и мракобесие самоеды называют «камланием». После «камлания» шаман обязательно прячет своего «тын-бура» где-то в чаще, чтоб его другой шаман-конокрад не свел или не покалечил. А тогда знахарю – труба. Охотник-самоед по имени Данила исключительно врал о том, что есть «нижний мир». Некоторых его жильцов мне потешно было представлять, каковы они, эти «ретивый черный господин» и «пегий удалой господин с колодками на ногах». Не желая обидеть Данилу, я тщательно пугался, когда он брехал про Пороза. «Пороз, Гаврилка, – делал самоед круглые глаза, – это бык смерти». По описанию самоеда, размером он выходил с огромадную сопку. Посреди лба у него торчал крупный рог высотою с кедровое дерево. Этим рогом Пороз непрестанно буравил подземные ходы, чтобы выйти наверх. И когда ему подфартит выбраться наружу, всем нам, включая Данилу, наступит хана. Одного Пороза, товарищи, я знаю. Это паскудная Антанта, которой мы обломали рога и, придет час, добьем в собственном логове».
Так детально передать воспоминания Обрубкова я имею возможность благодаря тому, что Гаврила Степанович год спустя отправил мне их бандеролью в ответ на посылку с тридцатью пачками «Бело мора» и пятью – индийского чая «три слона».
Но, пожалуй, только шестая тетрадка, повествующая о прибытии «экспедиторов» непосредственно в Москву, где их встретил Паскевич, помогла мне восстановить кое-какие причинно-следственные связи между настоящим и прошлым.
«На банкете с водкой и женщинами, отмечавшими успех нашей таежной комиссии, Паскевич вел себя как фабрикант и буржуй, – записал Обрубков. – Он принуждал оркестр играть «Интернационал», размахивал наганом и обещал прикокнуть официанта за то, что этот малый не умел кричать петухом. Не такого я ожидал от победившей революции. Паскевич, надравшись до безмолвия, уснул в обнимку с графином, и впервые после чудовищной разлуки мне повезло наедине с Федором. Брата Паскевич забрал из конницы для особых поручений. Федор и обрадовал меня, что вдовая мать наша, полноценный боец читинского подполья, благодаря Паскевичу служит в Москве и даже в министерстве. Она теперь в браке за ответственным работником Губенко, у которого дочь-пятилетка. Так образовалась у нас и сводная сестра. Тогда же узнал я от Федора, что Михаил Андреевич Белявский никакой не специалист по ядам. Его наука – о продлении жизни вождей. Когда еще в девятнадцатом году на Лубянку пришли бумаги ветеринара, Паскевич уделил им особое внимание и выбил себе директиву. «Это был день рождения Каменева, – укрепил тихим голосом Федор мое прозрение. – Паскевич нарезался, как шельма, и всех подозревал. Он отвел меня в женский туалет, чтоб нас не подслушали. Там он признался мне, что Блюмкин – идиот. Собирается в Шамбалу священное озеро искать. По его источникам, воды озера жизнь продлевают. Но все – чепуха, потому что Белявский уже здесь нашел лазейку в самую вечность. А он, Паскевич, нашел Белявского». Так-то, брат».
В сущности, это было все, что меня интересовало. Я закурил. Собственно, я и сидел на крыльце, чтобы курить. Ольга Петровна запах табака не жаловала. Да и Насте было вредно.
Караул, пыхтя, выбрался из конуры и перековылял на крыльцо. Здесь он положил морду мне на колени, предлагая чесать его за ухом. К дому цветовода Чехова вразвалку подкатил легковой фургон – «каблук» в просторечии – с кавказским человеком за рулем. Чехов, загодя упаковавший тюльпаны во фруктовые коробки, встретил его у ворот. Кавказец покинул фургон для переговоров. Переговоры с его стороны сопровождались жестикуляцией, горячей, точно песок на пляжах Гудауты. Флегматичный Чехов отвечал, изредка встряхивая кудрями. Я видел, как они ударили по рукам. Причем в горсти Чехова после совершения сделки осталась заметная даже с нашего крыльца пачка денежных знаков. Итак, столичные, судя по номеру на «каблуке», представители сильного пола могли строиться в очередь. Тюльпан – лучший подарок женам, тещам и матерям к Международному женскому дню.
Мне лично идея взбалмошных марксисток, учредивших этот праздник, всегда казалась теоретически абсурдной и унизительной для самих же предтеч. Очевидно, что всякое годовое вращение Земли вокруг Солнца и суточное – вокруг собственной оси действительно имеют международный характер. Ход календарного времени столь же естествен, как потребность справлять нужду, когда кому приспичит. А присуждение одного из оборотов нашей планеты в пользу лучшей половины человечества столь же противоестественно, как помещение раз в году на всех общественных уборных буквы «Ж».
Однако человек кавказского обличья смотрел на все это с точки зрения денег. Кто сказал, что деньги не пахнут? Пахли и пахнут. Для него деньги пахли жареным, вареным со специями, а также ароматным и крепким особой выдержки. Женщинами, разумеется, они тоже пахли.
«Каблучок», переваливаясь через колдобины, прокатился до околицы и там был остановлен поднявшимся из кювета патрулем в грязных плащ-палатках. Патруль в составе известных мне Вадима, разносящего по домам трудовые книжки, и «лыжника», специализирующегося в области зерновых, беспощадно вытряхнул из фургона всю тару с нежными тюльпанами. Кавказский человек, подвывая, как милицейская сирена, бегал вокруг пестреющих в луже цветов.
«Понимаем. – Почесывая Караула за ухом, я наблюдал гнусное разорение восточного каравана свирепыми бедуинами наших Пустырей. – Всех немедленно впускать, никого не выпускать. А вернее, выпускать, но сначала – обыскать. Что это? Опять стихи?»
В сердцах я плюнул себе под ноги и куда-то попал.
Патрульные наконец вошли в село, оставив бедолагу-скупщика на произвол судьбы. Впрочем, произвол судьбы вряд ли оказался бы более бесцеремонным, чем их собственный. Жалкий энтузиаст рыночной экономики все еще собирал уцелевших представителей флоры, когда варвары поравнялись с наши домом.
– Как успехи? – окликнул я их вместо приветствия. – Говорят, в Березовой тоже клуб неплохой. Есть разгуляться где на воле.
– А закурить у тебя есть? – отозвался Вадим.
– Бросил. – Я взял тетради Обрубкова, собираясь вернуться в дом.
– Что это у него? – насторожился «лыжник», обращаясь к товарищу по оружию.
– Лекции, – сказал я безмятежно. – Сопромат. Бинарные числа.
Что такое «сопромат» и «бинарные числа», мы все, я думаю, представляли примерно одинаково.
– Бонжур, месье! – Кутаясь в шаль, на крыльцо вышла Настя.
– Ты какой изучал? – спросил Вадим у «лыжника».
– Английский.
– А я – немецкий. – Вадим ухмыльнулся, но взгляд его остался холодным. – Вы вот что, фрау. Вы урезоньте-ка вашего молодчика. Больно он разрезвился.
Патрульные зашагали по безлюдной улице Пустырей.
– Молодчик – это кто? – вопросила Настя.
Я глянул на Караула, разомлевшего у моих ног. Резвости в нем было не больше, чем в ржавой сеялке, позабытой среди чиста поля нерадивыми земледельцами.
– Поди узнай теперь. – Я поцеловал Анастасию Андреевну в щеку. – Не догонять же грубиянов. Ты как себя чувствуешь?
– Как по брошюре Смирнова положено, – вздохнула она. – Мутит немного…
Анастасия Андреевна собирала на стол к ужину, когда объявился Алексей Петрович Ребров-Белявский. Сразу стало яснее ясного, что случилась беда.
На щеках пустыревского феодала, обыкновенно покрытых вечным загаром, выступили чуть ли не зеленые пятна. Опухшая ряшка Алексея Петровича походила на бронзовый старый кувшин, облагороженный патиной.
– Захарка умирает! – выдохнул он, держась за сердце.
Через десять минут, опередив тучного отца, мы с Настей уже поднимались на третий этаж «Замка» по дорожке из «желтого кирпича». Дорожка эта, устилавшая лестничные ступени, действительно напоминала мне о сказке, читанной в детстве. Квадратики ее желтого орнамента убегали под изумрудного цвета дверь детской комнаты.
Мы влетели внутрь. Захарка, сотрясаемый конвульсиями, хватался маленькими пальчиками за истерзанную простыню. Рядом с кроватью, стоя на коленях, рыдала его мать. Прежде я этой женщины не видел.
– Ну что же ты, парень! – Я метнулся к кровати и схватил его за худую ручонку. – Ты держись! Ты не умирай! Сейчас врач приедет!
Веки мальчика порхали, словно крылья бабочек, но я успел заметить, что зрачки совсем закатились. Он силился что-то сказать, однако слова не шли из него.
– Сережа, – выдавил он наконец едва слышно. – Сережа. Ты…
– Не надо! – Я чувствовал, как меня душат слезы. – Не говори ничего, дружочек! Береги силы! Мы ведь выжили, парень! Мы же успели!
Его мать упала в обморок. Настя схватила ее под мышки, пытаясь приподнять с пола. Подоспевший Алексей Петрович, сам еле живой, взял жену на руки и переложил на диван.
– Тятя! – вскрикнул мальчик.
– Я здесь, Захар Алексеевич! – Отец устремился к мальчику и навис над ним. – Здесь я, сыночек!
– Пусть все уйдут, кроме Сережи. – Приступ отпустил паренька, и его мокрая от пота голова легла на подушку. – Пусть все… Мне ему надо важное сказать.
Не смея перечить, Алексей Петрович помог Насте вывести мать Захарки из детской.
– Тетя Настя, ты не уходи далеко, – окликнул мальчик Анастасию Андреевну. – Я с тобой проститься хочу.
– Я не уйду, – успокоила его Настя. – За дверью стану, Захарка. Я не пущу к тебе смерть.
Лишь только мы остались одни, мальчик сам взял меня за руку.
– Сережа, – прошептал он, – ты же не хочешь, чтобы я умер?
– Что за глупости, парень? – Я погладил его мокрые локоны. – Мы еще гараж с тобой не достроили! Я жизнь за тебя готов отдать!
В тот момент я чувствовал, что действительно готов отдать жизнь.
– Мне сыворотка нужна. – Глаза мальчика лихорадочно заблестели.
– Откуда ты… – Я осекся.
– Не валяйте дурака, Сергей. – Голос Захара окреп. – Сыворотка адаптации. В сейфе у академика. У нас нет времени. Ведь ты ее забрал?
Замешательство мое росло и готово было перейти в панику. Я просто не понимал, что происходит.
– Я справился. – Захарка смотрел на меня пристально, точно желал прочесть мои мысли. – Меня сюда Семен с библиотекаршей доставили. Лесничий с Семеновым братом-гаденышем тоже тогда были. Но ты с ними не пришел. Ты в этот момент сейф академика потрошил, так? Где сыворотка, сволочь?!
Я молчал, совершенно раздавленный.
– Жаль. – Он задохнулся от бешенства. – Надобно было тебя, щенка, в проруби утопить. Не позволил я Семену. Жаль.
И сразу мне все стало ясно, как будто кто-то раздернул глухие портьеры в сумеречной комнате покойника. Паскевич. Успел-таки демон Белявский закачать в мозги Захара Алексеевича «кут» генерала.
– Понимаю, – усмехнулся я. – А ведь Захарка не умирает, Паскевич. Его логос проснулся. Это вы дохнете. Стирает душа мальчика вашу личность из его памяти. Постепенно стирает, но – сотрет. Забыли вы, генерал, первоисточник. «Главное не захватить власть, главное – удержать ее». Ульянов-Ленин. Так приблизительно. Душа-то, она ведь от Бога. А вы даже не от сатаны. Вы – от внутренних органов. От кишок, селезенки, печени и мочевого пузыря, генерал. Молитесь вашему железному Фениксу. Недолго осталось.
– Ты первый издохнешь! Я прямо сейчас могу вызвать ребят! – Генерал в теле мальчика затрясся, но уже не от приступа болезни, а от бешенства. – Они тебе иголки под ногти загонять будут, пока не сознаешься! Они суку твою беременную насиловать будут у тебя на глазах всей командой! А потом сделают ей кесарево сечение!
«Пороз буравит подземные ходы! – соображал я лихорадочно. – Пороз рвется наружу! В будущее! В мир, где нас всех уже не будет! Но останутся наши дети! И тогда им – хана! Ему бы только на плацдарме закрепиться!»
– И без пыток могу сознаться. Я все сжег, – сказал я, глядя ему прямо в глаза. – Перед смертью Белявский сказал, что вы от наркоза дуба дали. Сердце не выдержало. При свидетелях сказал. Твои орлы наверняка занесли это в протокол допроса Семена и Тимофея Ребровых. Иначе ты уже лежал бы в кремлевской клинике под капельницей, а рота, почетного караула охраняла бы тебя круглосуточно, как алмаз «Орлов». Не забавно ли? «Орлов» под охраной орлов. Ну, а с мальчиком все в порядке. Мальчика Белявский разрешил вернуть родителям. Я сжег, Паскевич. Извини. Знал бы, что ты – это ты, оставил бы и сыворотку, и формулы. Ведь ты мне за них такую премию на счет в швейцарском банке положил бы, что мы с Анастасией Андреевной на Багамах бы жили в белом особняке с видом на будущее, так?
– Так. – Пороз облизнул губы кончиком языка. Ему показалось, что я торгуюсь. Что есть шанс.
Не все потеряно.
Я ждал, наблюдая за его реакцией.
– Пятьдесят миллионов, – произнес он четко. – Долларов. И загранпаспорта. Через десять дней. Я уполномочен и гарантирую. Мне бояться нечего. Тебе все равно за бугром никто не поверит.
– Если б я только знал, что ты жив… – Мне даже не пришлось разыгрывать подавленное состояние. Я и так был подавлен всем услышанным.
– Ты же врешь! – взвизгнул Пороз. – Когда ты успел?! Где?! Я Насте скажу, что дурачка ты мне сдал из ревности! Она не простит!
Пороз не хотел погибать в одиночку. Он меня за собой тащил. Он горел желанием прикончить мое счастье, а значит, и меня.
– Тем же утром, – сознался я, не в силах противостоять его напору. – В голландской печи у Ольги Петровны. Опасался, что в плохие руки попадет. Она подтвердит, коли надо. Розовые ампулы в пенопласте и две папки. Рецепты еще там были какие-то.
– Все! – По телу Пороза пробежала дрожь, будто рябь скользнула по луже от внезапного порыва ветра. – Это конец! Настя!
– Я здесь, Захарка! – Настя вбежала на зов страдальца.
Остановить Пороза я не мог. Я придушил бы его подушкой, но тогда я придушил бы и мальчика.
– Тетя Настя! – Пороза снова начало колотить, и веки его заметались, как мотыльки в раскаленном плафоне. – Я должен! Я умираю, тетя Настя! Когда я был еще у доктора… И там был еще дядька… Худой такой… Все кашлял… Он сказал, что Сережу в склеп унесли… Что он подохнет там, где Никешу зарезали, которого Сережа ему выдал… Я и Сережу жалею… Ты прости его, тетя Настя! Это ведь за любовь! Мне маманя сказывала, что за любовь и душу продать не грех!
– Что ты говоришь?! – Настя, задыхаясь, схватилась за грудь. – Ты ведь путаешь, Захарка! Ты ведь маленький! Мог спутать!
Но Пороз уже бился в предсмертной агонии.
– Нет, Настя. – По моим щекам бежали слезы. – Он правду сказал. Я Никешу выдал Паскевичу. Ведь я думал тогда, что он маньяк и убийца, а ты – в опасности.
Из груди Пороза вырвался протяжный вой.
Почуяв минуту кончины мальчика, в детскую вбежала растрепанная его матушка. Следом – Алексей Петрович. Несчастная родительница с рыданиями припала к ногам умирающего сына.
– Пошла вон, блядь! – из последних сил выкрикнул Пороз, и глаза его закатились.
Алексей Петрович встряхнул меня, схватив за плечи.
– Он умер?!
– Кто? – спросил я, уничтоженный доносом Паскевича.
– Сын мой! – простонал Ребров-Белявский. – Кровинушка!
– Да нет. – Мне почудилось, что на лице моем осталась паутина, и я смахнул ее. – Спит просто.
Кризис почти миновал. Вы мне поверьте, я ведь немного разбираюсь в медицине. Утром Захарка ваш будет здоров, как бык. Ну, как бычок. Да вы сами пульс пощупайте.
– Ровный! – Алексей Петрович приложил ухо к груди бесчувственного мальчика, и глаза его, когда он обернулся ко мне, засияли счастьем. – Спасибо вам, Сережа! Благодари его, мать! На колени падай!
Мать Захарки и вправду рухнула на колени, обхватив при этом мои ноги. Пришлось мне и ее успокаивать. Кто бы успокоил меня…
Мы с Настей шли из «Замка» по улице молча. Все было сказано. Проводив ее до калитки, в дом я не пошел. Настя, не простившись, скрылась за дверью. Я свистом вызвал Караула. Пес вылез из конуры до половины, интересуясь, на какой предмет его потревожили. Миски с едой поблизости не было. Пес с сопением втянул в себя весенний свежий воздух. Едой и не пахло. Караул дал задний ход. Пришлось взять его за шиворот и угостить увесистым пинком. Раскурочив дно будки, я вытащил чемодан и, озираясь, быстрым шагом направился в нижние Пустыри.
Из четвертой и пятой частей дневника я узнал, кто такие «чула» и «тын-бура», упомянутые в апокрифическом «Созидателе». «От праздной скуки я иногда вникал в подробности их диких предрассудков, – писал Гаврила Степанович. – Как у православных душа, у этих – «кут». Если небо забирает «кут» человека, с ним дело кончено. «Чула» – тот же «кут», но вышедший из человека во сне или когда тот заболевши. Это вроде как его двойник. «Чула» гуляет по тайге, пока самоед не проснется. А выползает он у спящего через ноздри, как сопля. Но при том огонь его отпугивает, что твоего медведя. Если спящему охотнику положить под кончик носа раскаленный уголек, то он больше не проснется. «Чула» заробеет обратно в тело войти. Когда же я одному храпливому самоеду положил уголек из костра на верхнюю губу, тот вскочил, как ужаленный, да еще и орал благим, товарищи, матом. Так я разоблачил явную ахинею. После смерти, по глупым россказням самоедов, каждый становится «узутом» и переселяется в «нижний мир». Но до переселения он тоже с неделю мечется по лесу, пытаясь нарваться на живого охотника и захватить его тело. В толк не возьму, отчего Михаил Андреевич с таким интересом вникал и заполнял бумагу этими сказками староверов. Шаман у них – особая статья: он предводитель всего общества, лекарь и гадальщик. Налицо, конечно, оболванивание малограмотных. Бубен, в который он лупит, обтянут кожей таежного зверя. Двойник этого дохлого зверя называется у них «тын-бура». «Чула» шамана во время свистопляски садится на этого «тын-бура» и скачет по местности, а то и дальше – в «нижний мир», где трепыхается «чула» самоеда, захворавшего, например, малярией. А ему хвойного отвару лучше бы дать. Но я – не лез. Белявский мне настрого запретил вмешиваться в «девственную», как он выразился, область. Все это утильное знахарство и мракобесие самоеды называют «камланием». После «камлания» шаман обязательно прячет своего «тын-бура» где-то в чаще, чтоб его другой шаман-конокрад не свел или не покалечил. А тогда знахарю – труба. Охотник-самоед по имени Данила исключительно врал о том, что есть «нижний мир». Некоторых его жильцов мне потешно было представлять, каковы они, эти «ретивый черный господин» и «пегий удалой господин с колодками на ногах». Не желая обидеть Данилу, я тщательно пугался, когда он брехал про Пороза. «Пороз, Гаврилка, – делал самоед круглые глаза, – это бык смерти». По описанию самоеда, размером он выходил с огромадную сопку. Посреди лба у него торчал крупный рог высотою с кедровое дерево. Этим рогом Пороз непрестанно буравил подземные ходы, чтобы выйти наверх. И когда ему подфартит выбраться наружу, всем нам, включая Данилу, наступит хана. Одного Пороза, товарищи, я знаю. Это паскудная Антанта, которой мы обломали рога и, придет час, добьем в собственном логове».
Так детально передать воспоминания Обрубкова я имею возможность благодаря тому, что Гаврила Степанович год спустя отправил мне их бандеролью в ответ на посылку с тридцатью пачками «Бело мора» и пятью – индийского чая «три слона».
Но, пожалуй, только шестая тетрадка, повествующая о прибытии «экспедиторов» непосредственно в Москву, где их встретил Паскевич, помогла мне восстановить кое-какие причинно-следственные связи между настоящим и прошлым.
«На банкете с водкой и женщинами, отмечавшими успех нашей таежной комиссии, Паскевич вел себя как фабрикант и буржуй, – записал Обрубков. – Он принуждал оркестр играть «Интернационал», размахивал наганом и обещал прикокнуть официанта за то, что этот малый не умел кричать петухом. Не такого я ожидал от победившей революции. Паскевич, надравшись до безмолвия, уснул в обнимку с графином, и впервые после чудовищной разлуки мне повезло наедине с Федором. Брата Паскевич забрал из конницы для особых поручений. Федор и обрадовал меня, что вдовая мать наша, полноценный боец читинского подполья, благодаря Паскевичу служит в Москве и даже в министерстве. Она теперь в браке за ответственным работником Губенко, у которого дочь-пятилетка. Так образовалась у нас и сводная сестра. Тогда же узнал я от Федора, что Михаил Андреевич Белявский никакой не специалист по ядам. Его наука – о продлении жизни вождей. Когда еще в девятнадцатом году на Лубянку пришли бумаги ветеринара, Паскевич уделил им особое внимание и выбил себе директиву. «Это был день рождения Каменева, – укрепил тихим голосом Федор мое прозрение. – Паскевич нарезался, как шельма, и всех подозревал. Он отвел меня в женский туалет, чтоб нас не подслушали. Там он признался мне, что Блюмкин – идиот. Собирается в Шамбалу священное озеро искать. По его источникам, воды озера жизнь продлевают. Но все – чепуха, потому что Белявский уже здесь нашел лазейку в самую вечность. А он, Паскевич, нашел Белявского». Так-то, брат».
В сущности, это было все, что меня интересовало. Я закурил. Собственно, я и сидел на крыльце, чтобы курить. Ольга Петровна запах табака не жаловала. Да и Насте было вредно.
Караул, пыхтя, выбрался из конуры и перековылял на крыльцо. Здесь он положил морду мне на колени, предлагая чесать его за ухом. К дому цветовода Чехова вразвалку подкатил легковой фургон – «каблук» в просторечии – с кавказским человеком за рулем. Чехов, загодя упаковавший тюльпаны во фруктовые коробки, встретил его у ворот. Кавказец покинул фургон для переговоров. Переговоры с его стороны сопровождались жестикуляцией, горячей, точно песок на пляжах Гудауты. Флегматичный Чехов отвечал, изредка встряхивая кудрями. Я видел, как они ударили по рукам. Причем в горсти Чехова после совершения сделки осталась заметная даже с нашего крыльца пачка денежных знаков. Итак, столичные, судя по номеру на «каблуке», представители сильного пола могли строиться в очередь. Тюльпан – лучший подарок женам, тещам и матерям к Международному женскому дню.
Мне лично идея взбалмошных марксисток, учредивших этот праздник, всегда казалась теоретически абсурдной и унизительной для самих же предтеч. Очевидно, что всякое годовое вращение Земли вокруг Солнца и суточное – вокруг собственной оси действительно имеют международный характер. Ход календарного времени столь же естествен, как потребность справлять нужду, когда кому приспичит. А присуждение одного из оборотов нашей планеты в пользу лучшей половины человечества столь же противоестественно, как помещение раз в году на всех общественных уборных буквы «Ж».
Однако человек кавказского обличья смотрел на все это с точки зрения денег. Кто сказал, что деньги не пахнут? Пахли и пахнут. Для него деньги пахли жареным, вареным со специями, а также ароматным и крепким особой выдержки. Женщинами, разумеется, они тоже пахли.
«Каблучок», переваливаясь через колдобины, прокатился до околицы и там был остановлен поднявшимся из кювета патрулем в грязных плащ-палатках. Патруль в составе известных мне Вадима, разносящего по домам трудовые книжки, и «лыжника», специализирующегося в области зерновых, беспощадно вытряхнул из фургона всю тару с нежными тюльпанами. Кавказский человек, подвывая, как милицейская сирена, бегал вокруг пестреющих в луже цветов.
«Понимаем. – Почесывая Караула за ухом, я наблюдал гнусное разорение восточного каравана свирепыми бедуинами наших Пустырей. – Всех немедленно впускать, никого не выпускать. А вернее, выпускать, но сначала – обыскать. Что это? Опять стихи?»
В сердцах я плюнул себе под ноги и куда-то попал.
Патрульные наконец вошли в село, оставив бедолагу-скупщика на произвол судьбы. Впрочем, произвол судьбы вряд ли оказался бы более бесцеремонным, чем их собственный. Жалкий энтузиаст рыночной экономики все еще собирал уцелевших представителей флоры, когда варвары поравнялись с наши домом.
– Как успехи? – окликнул я их вместо приветствия. – Говорят, в Березовой тоже клуб неплохой. Есть разгуляться где на воле.
– А закурить у тебя есть? – отозвался Вадим.
– Бросил. – Я взял тетради Обрубкова, собираясь вернуться в дом.
– Что это у него? – насторожился «лыжник», обращаясь к товарищу по оружию.
– Лекции, – сказал я безмятежно. – Сопромат. Бинарные числа.
Что такое «сопромат» и «бинарные числа», мы все, я думаю, представляли примерно одинаково.
– Бонжур, месье! – Кутаясь в шаль, на крыльцо вышла Настя.
– Ты какой изучал? – спросил Вадим у «лыжника».
– Английский.
– А я – немецкий. – Вадим ухмыльнулся, но взгляд его остался холодным. – Вы вот что, фрау. Вы урезоньте-ка вашего молодчика. Больно он разрезвился.
Патрульные зашагали по безлюдной улице Пустырей.
– Молодчик – это кто? – вопросила Настя.
Я глянул на Караула, разомлевшего у моих ног. Резвости в нем было не больше, чем в ржавой сеялке, позабытой среди чиста поля нерадивыми земледельцами.
– Поди узнай теперь. – Я поцеловал Анастасию Андреевну в щеку. – Не догонять же грубиянов. Ты как себя чувствуешь?
– Как по брошюре Смирнова положено, – вздохнула она. – Мутит немного…
Анастасия Андреевна собирала на стол к ужину, когда объявился Алексей Петрович Ребров-Белявский. Сразу стало яснее ясного, что случилась беда.
На щеках пустыревского феодала, обыкновенно покрытых вечным загаром, выступили чуть ли не зеленые пятна. Опухшая ряшка Алексея Петровича походила на бронзовый старый кувшин, облагороженный патиной.
– Захарка умирает! – выдохнул он, держась за сердце.
Через десять минут, опередив тучного отца, мы с Настей уже поднимались на третий этаж «Замка» по дорожке из «желтого кирпича». Дорожка эта, устилавшая лестничные ступени, действительно напоминала мне о сказке, читанной в детстве. Квадратики ее желтого орнамента убегали под изумрудного цвета дверь детской комнаты.
Мы влетели внутрь. Захарка, сотрясаемый конвульсиями, хватался маленькими пальчиками за истерзанную простыню. Рядом с кроватью, стоя на коленях, рыдала его мать. Прежде я этой женщины не видел.
– Ну что же ты, парень! – Я метнулся к кровати и схватил его за худую ручонку. – Ты держись! Ты не умирай! Сейчас врач приедет!
Веки мальчика порхали, словно крылья бабочек, но я успел заметить, что зрачки совсем закатились. Он силился что-то сказать, однако слова не шли из него.
– Сережа, – выдавил он наконец едва слышно. – Сережа. Ты…
– Не надо! – Я чувствовал, как меня душат слезы. – Не говори ничего, дружочек! Береги силы! Мы ведь выжили, парень! Мы же успели!
Его мать упала в обморок. Настя схватила ее под мышки, пытаясь приподнять с пола. Подоспевший Алексей Петрович, сам еле живой, взял жену на руки и переложил на диван.
– Тятя! – вскрикнул мальчик.
– Я здесь, Захар Алексеевич! – Отец устремился к мальчику и навис над ним. – Здесь я, сыночек!
– Пусть все уйдут, кроме Сережи. – Приступ отпустил паренька, и его мокрая от пота голова легла на подушку. – Пусть все… Мне ему надо важное сказать.
Не смея перечить, Алексей Петрович помог Насте вывести мать Захарки из детской.
– Тетя Настя, ты не уходи далеко, – окликнул мальчик Анастасию Андреевну. – Я с тобой проститься хочу.
– Я не уйду, – успокоила его Настя. – За дверью стану, Захарка. Я не пущу к тебе смерть.
Лишь только мы остались одни, мальчик сам взял меня за руку.
– Сережа, – прошептал он, – ты же не хочешь, чтобы я умер?
– Что за глупости, парень? – Я погладил его мокрые локоны. – Мы еще гараж с тобой не достроили! Я жизнь за тебя готов отдать!
В тот момент я чувствовал, что действительно готов отдать жизнь.
– Мне сыворотка нужна. – Глаза мальчика лихорадочно заблестели.
– Откуда ты… – Я осекся.
– Не валяйте дурака, Сергей. – Голос Захара окреп. – Сыворотка адаптации. В сейфе у академика. У нас нет времени. Ведь ты ее забрал?
Замешательство мое росло и готово было перейти в панику. Я просто не понимал, что происходит.
– Я справился. – Захарка смотрел на меня пристально, точно желал прочесть мои мысли. – Меня сюда Семен с библиотекаршей доставили. Лесничий с Семеновым братом-гаденышем тоже тогда были. Но ты с ними не пришел. Ты в этот момент сейф академика потрошил, так? Где сыворотка, сволочь?!
Я молчал, совершенно раздавленный.
– Жаль. – Он задохнулся от бешенства. – Надобно было тебя, щенка, в проруби утопить. Не позволил я Семену. Жаль.
И сразу мне все стало ясно, как будто кто-то раздернул глухие портьеры в сумеречной комнате покойника. Паскевич. Успел-таки демон Белявский закачать в мозги Захара Алексеевича «кут» генерала.
– Понимаю, – усмехнулся я. – А ведь Захарка не умирает, Паскевич. Его логос проснулся. Это вы дохнете. Стирает душа мальчика вашу личность из его памяти. Постепенно стирает, но – сотрет. Забыли вы, генерал, первоисточник. «Главное не захватить власть, главное – удержать ее». Ульянов-Ленин. Так приблизительно. Душа-то, она ведь от Бога. А вы даже не от сатаны. Вы – от внутренних органов. От кишок, селезенки, печени и мочевого пузыря, генерал. Молитесь вашему железному Фениксу. Недолго осталось.
– Ты первый издохнешь! Я прямо сейчас могу вызвать ребят! – Генерал в теле мальчика затрясся, но уже не от приступа болезни, а от бешенства. – Они тебе иголки под ногти загонять будут, пока не сознаешься! Они суку твою беременную насиловать будут у тебя на глазах всей командой! А потом сделают ей кесарево сечение!
«Пороз буравит подземные ходы! – соображал я лихорадочно. – Пороз рвется наружу! В будущее! В мир, где нас всех уже не будет! Но останутся наши дети! И тогда им – хана! Ему бы только на плацдарме закрепиться!»
– И без пыток могу сознаться. Я все сжег, – сказал я, глядя ему прямо в глаза. – Перед смертью Белявский сказал, что вы от наркоза дуба дали. Сердце не выдержало. При свидетелях сказал. Твои орлы наверняка занесли это в протокол допроса Семена и Тимофея Ребровых. Иначе ты уже лежал бы в кремлевской клинике под капельницей, а рота, почетного караула охраняла бы тебя круглосуточно, как алмаз «Орлов». Не забавно ли? «Орлов» под охраной орлов. Ну, а с мальчиком все в порядке. Мальчика Белявский разрешил вернуть родителям. Я сжег, Паскевич. Извини. Знал бы, что ты – это ты, оставил бы и сыворотку, и формулы. Ведь ты мне за них такую премию на счет в швейцарском банке положил бы, что мы с Анастасией Андреевной на Багамах бы жили в белом особняке с видом на будущее, так?
– Так. – Пороз облизнул губы кончиком языка. Ему показалось, что я торгуюсь. Что есть шанс.
Не все потеряно.
Я ждал, наблюдая за его реакцией.
– Пятьдесят миллионов, – произнес он четко. – Долларов. И загранпаспорта. Через десять дней. Я уполномочен и гарантирую. Мне бояться нечего. Тебе все равно за бугром никто не поверит.
– Если б я только знал, что ты жив… – Мне даже не пришлось разыгрывать подавленное состояние. Я и так был подавлен всем услышанным.
– Ты же врешь! – взвизгнул Пороз. – Когда ты успел?! Где?! Я Насте скажу, что дурачка ты мне сдал из ревности! Она не простит!
Пороз не хотел погибать в одиночку. Он меня за собой тащил. Он горел желанием прикончить мое счастье, а значит, и меня.
– Тем же утром, – сознался я, не в силах противостоять его напору. – В голландской печи у Ольги Петровны. Опасался, что в плохие руки попадет. Она подтвердит, коли надо. Розовые ампулы в пенопласте и две папки. Рецепты еще там были какие-то.
– Все! – По телу Пороза пробежала дрожь, будто рябь скользнула по луже от внезапного порыва ветра. – Это конец! Настя!
– Я здесь, Захарка! – Настя вбежала на зов страдальца.
Остановить Пороза я не мог. Я придушил бы его подушкой, но тогда я придушил бы и мальчика.
– Тетя Настя! – Пороза снова начало колотить, и веки его заметались, как мотыльки в раскаленном плафоне. – Я должен! Я умираю, тетя Настя! Когда я был еще у доктора… И там был еще дядька… Худой такой… Все кашлял… Он сказал, что Сережу в склеп унесли… Что он подохнет там, где Никешу зарезали, которого Сережа ему выдал… Я и Сережу жалею… Ты прости его, тетя Настя! Это ведь за любовь! Мне маманя сказывала, что за любовь и душу продать не грех!
– Что ты говоришь?! – Настя, задыхаясь, схватилась за грудь. – Ты ведь путаешь, Захарка! Ты ведь маленький! Мог спутать!
Но Пороз уже бился в предсмертной агонии.
– Нет, Настя. – По моим щекам бежали слезы. – Он правду сказал. Я Никешу выдал Паскевичу. Ведь я думал тогда, что он маньяк и убийца, а ты – в опасности.
Из груди Пороза вырвался протяжный вой.
Почуяв минуту кончины мальчика, в детскую вбежала растрепанная его матушка. Следом – Алексей Петрович. Несчастная родительница с рыданиями припала к ногам умирающего сына.
– Пошла вон, блядь! – из последних сил выкрикнул Пороз, и глаза его закатились.
Алексей Петрович встряхнул меня, схватив за плечи.
– Он умер?!
– Кто? – спросил я, уничтоженный доносом Паскевича.
– Сын мой! – простонал Ребров-Белявский. – Кровинушка!
– Да нет. – Мне почудилось, что на лице моем осталась паутина, и я смахнул ее. – Спит просто.
Кризис почти миновал. Вы мне поверьте, я ведь немного разбираюсь в медицине. Утром Захарка ваш будет здоров, как бык. Ну, как бычок. Да вы сами пульс пощупайте.
– Ровный! – Алексей Петрович приложил ухо к груди бесчувственного мальчика, и глаза его, когда он обернулся ко мне, засияли счастьем. – Спасибо вам, Сережа! Благодари его, мать! На колени падай!
Мать Захарки и вправду рухнула на колени, обхватив при этом мои ноги. Пришлось мне и ее успокаивать. Кто бы успокоил меня…
Мы с Настей шли из «Замка» по улице молча. Все было сказано. Проводив ее до калитки, в дом я не пошел. Настя, не простившись, скрылась за дверью. Я свистом вызвал Караула. Пес вылез из конуры до половины, интересуясь, на какой предмет его потревожили. Миски с едой поблизости не было. Пес с сопением втянул в себя весенний свежий воздух. Едой и не пахло. Караул дал задний ход. Пришлось взять его за шиворот и угостить увесистым пинком. Раскурочив дно будки, я вытащил чемодан и, озираясь, быстрым шагом направился в нижние Пустыри.
ПУСТЫРИ
Сухие дрова постреливали в разожженной печи. Пробирки с эликсиром Белявского уже отстрелялись. Папки, оттого что я поленился их развязать, горели хуже. Пришлось их обдать самогоном двойной выделки. «НЗ» Обрубкова, или, по-свойски, «нержавеющий запас» в надраенной фляге литров на пять, я стащил из сундука Гаврилы Степановича, так и оставленного распахнутым после досмотра, учиненного уже в отсутствие хозяина. Академических трудов у егеря не нашли, а сундук закрыть позабыли. И погреб, что типично, не закрыли. Там тоже, надо понимать, трудов не нашли. Все это как бы говорило: «Мы еще не закончили. Мы отлучились, но вернемся и продолжим».
Самогон для «НЗ» Гаврила Степанович настоял на мандариновых корках, а сивушные масла абсорбировал посредством древесного угля. Пился самогон легко и под луковицу, и под карамельные подушечки. Расположившись в шезлонге у печи, я выпил под то и под другое. Минут пятнадцать или около того я тренировал Банзая прыгать через кочергу.
– Нет, ты не Брумель, ты – другой. – Разочарованный в нем как в прыгуне, я бросил кочергу на жестяной поддон, усыпанный пеплом.
Кочерга звякнула, и Банзай тут же без разбега взял метровую высоту. Приз, тонкую дольку сала, вытянутую из блюдечка, Банзай истратил прямо на столе. Еще две дольки он сбросил Хасану, который вел за нами наблюдение, сидя на веревочном кругу, точно дрессированный тигр на тумбе. Взаимовыручка. Чувство локтя. Так мы и жили.
«А все же боязно человеку, – рассуждал я над мучениями картонной папки Белявского, корчившейся в пламени. – Боязно ему на Страшном суде представиться не в чем его мать родила, а в том, что он сам на себя впоследствии напялил. Не получи академик смертельных ран, черта лысого он сознался бы, где сыворотка. Так и расстались бы мы в уверенности, что эксперимент прошел безуспешно. А Пороз, получив желанный эликсир, рос бы, наливался бы соком и готовился бы унаследовать империю».
Легкий, но какой-то устойчивый запах гадости из лопнувших ампул еще витал в воздухе. Что она представляла собой? Не знаю. Возможно, растительный наркотик, рецепт которого Белявский, скитаясь по тайге, выпытал у шаманов и которым они пользовались, готовя свое немытое тело к путешествию в страну мертвых. Возможно, мощное психотропное средство, угнетающее в нейронах «биомашины» ее собственное эго и внедряющее осознание новой личности. Так или иначе, «ультима рацио» Белявского, его последний довод, испарился.
– Противоядие, – объяснил я Хасану, прикладываясь к жестяной кружке. – Дезинфекция.
Дверь в прихожей громко хлопнула, и дом сразу наполнился голосами. Голоса вломились в кухню.
– Здорово, земляк! – пробасил позади меня смутно знакомый голос. – Хорош дурью маяться!
– Это он меня довез. – Следующий голос мог принадлежать только Гавриле Степановичу.
Я обернулся. Продуктовый извозчик Виктор в неизменном своем шерстяном топорике, сбившемся на затылок, поддерживал егеря. Но шатало обоих.
– Кто б сомневался, – промямлил я, не вставая с шезлонга.
Вот и еще одна война закончилась миром.
– Степаныч ко мне вчера с электрички заехал! – Виктор помог Обрубкову стащить сапоги. Хасан сразу взял их под охрану. – А у меня бюллетень! Посидели! Он-то меня и вылечил! Вот справка, убедись! – Виктор бросил мне на колени бумажку.
Это была даже не справка, а копия анкеты, заполненной по-немецки. На шапке анкеты темнела кокарда с хищной птицей, сжимавшей в когтях диск со свастикой. В левом нижнем углу, схваченная молниеносной гестаповской печатью, была фотография хмурого мужчины.
Я понял, что Гаврила Степанович, будучи в Москве, воспользовался связями и добыл из спецархива документальное подтверждение сотрудничества Витиного папаши с тайной полицией рейха.
– Полюбуйся! – Шофер ткнул пальцем в фотографию. – Предок мой, иуда! Если б Степаныч не приморил его тогда, меня бы даже в пионеры не взяли! А так я – сын героя! И от голода не подох с младшей сестренкой на государственную пенсию! И квартира в райцентре отдельная! И все ты, Степаныч!
Виктор, повалившись в ноги Обрубкову, припал губами к подолу его тулупа, словно к знамени полка.
«Любит здешняя публика на коленях ползать, – пришла мне в голову злая мысль. – Безусловный рефлекс. Со времен крепостного права укрепился».
– Ну, будет, будет. – Егерь оттолкнул его и, пошатываясь, встал. – Сергей, готовь самовар.
– Сам готовь, – отозвался я, заново раскурив потухшую сигарету.
– Сам так сам. – Гаврила Степанович не стал артачиться. – Но сначала – тост. Я гляжу, ты без нас уже начал. Это ничего. Мы тоже начали без тебя. Квиты. За тебя, парень. За то, что принял ты бой и очистил наши Пустыри от скверны. За то, что я сомневался в тебе. Наливай, Витюха.
Шофер забрал из моих рук пустую кружку и, взяв с полок еще две, забулькал где-то сзади.
– Все спалил, гоголь-моголь, или тетрадки мои хоть оставил? – справился егерь.
– Оставил, – буркнул я. – Где лежали, там и лежат.
– А что Настена тебе отставку дала, так не кручинься. Тяжело девке, сам пойми. – Голос егеря звучал уже из кабинета. – Ты принял мужское решение, и – баста.
Меня совершенно не удивило, что Обрубков находился в курсе всего, что произошло за время его отсутствия. Не удивило даже то, что он уже знает про отставку, хотя прошло всего часа три. Если в первую ночь моего приезда он знал о том, что я во сне бредил Нобелевской премией, отчего б ему не знать и то, что я не пошел на сделку с Паскевичем? Такая у него должность. Коронер на общественных началах. Человек, знающий все о жизни, любви и смерти.
Самогон для «НЗ» Гаврила Степанович настоял на мандариновых корках, а сивушные масла абсорбировал посредством древесного угля. Пился самогон легко и под луковицу, и под карамельные подушечки. Расположившись в шезлонге у печи, я выпил под то и под другое. Минут пятнадцать или около того я тренировал Банзая прыгать через кочергу.
– Нет, ты не Брумель, ты – другой. – Разочарованный в нем как в прыгуне, я бросил кочергу на жестяной поддон, усыпанный пеплом.
Кочерга звякнула, и Банзай тут же без разбега взял метровую высоту. Приз, тонкую дольку сала, вытянутую из блюдечка, Банзай истратил прямо на столе. Еще две дольки он сбросил Хасану, который вел за нами наблюдение, сидя на веревочном кругу, точно дрессированный тигр на тумбе. Взаимовыручка. Чувство локтя. Так мы и жили.
«А все же боязно человеку, – рассуждал я над мучениями картонной папки Белявского, корчившейся в пламени. – Боязно ему на Страшном суде представиться не в чем его мать родила, а в том, что он сам на себя впоследствии напялил. Не получи академик смертельных ран, черта лысого он сознался бы, где сыворотка. Так и расстались бы мы в уверенности, что эксперимент прошел безуспешно. А Пороз, получив желанный эликсир, рос бы, наливался бы соком и готовился бы унаследовать империю».
Легкий, но какой-то устойчивый запах гадости из лопнувших ампул еще витал в воздухе. Что она представляла собой? Не знаю. Возможно, растительный наркотик, рецепт которого Белявский, скитаясь по тайге, выпытал у шаманов и которым они пользовались, готовя свое немытое тело к путешествию в страну мертвых. Возможно, мощное психотропное средство, угнетающее в нейронах «биомашины» ее собственное эго и внедряющее осознание новой личности. Так или иначе, «ультима рацио» Белявского, его последний довод, испарился.
– Противоядие, – объяснил я Хасану, прикладываясь к жестяной кружке. – Дезинфекция.
Дверь в прихожей громко хлопнула, и дом сразу наполнился голосами. Голоса вломились в кухню.
– Здорово, земляк! – пробасил позади меня смутно знакомый голос. – Хорош дурью маяться!
– Это он меня довез. – Следующий голос мог принадлежать только Гавриле Степановичу.
Я обернулся. Продуктовый извозчик Виктор в неизменном своем шерстяном топорике, сбившемся на затылок, поддерживал егеря. Но шатало обоих.
– Кто б сомневался, – промямлил я, не вставая с шезлонга.
Вот и еще одна война закончилась миром.
– Степаныч ко мне вчера с электрички заехал! – Виктор помог Обрубкову стащить сапоги. Хасан сразу взял их под охрану. – А у меня бюллетень! Посидели! Он-то меня и вылечил! Вот справка, убедись! – Виктор бросил мне на колени бумажку.
Это была даже не справка, а копия анкеты, заполненной по-немецки. На шапке анкеты темнела кокарда с хищной птицей, сжимавшей в когтях диск со свастикой. В левом нижнем углу, схваченная молниеносной гестаповской печатью, была фотография хмурого мужчины.
Я понял, что Гаврила Степанович, будучи в Москве, воспользовался связями и добыл из спецархива документальное подтверждение сотрудничества Витиного папаши с тайной полицией рейха.
– Полюбуйся! – Шофер ткнул пальцем в фотографию. – Предок мой, иуда! Если б Степаныч не приморил его тогда, меня бы даже в пионеры не взяли! А так я – сын героя! И от голода не подох с младшей сестренкой на государственную пенсию! И квартира в райцентре отдельная! И все ты, Степаныч!
Виктор, повалившись в ноги Обрубкову, припал губами к подолу его тулупа, словно к знамени полка.
«Любит здешняя публика на коленях ползать, – пришла мне в голову злая мысль. – Безусловный рефлекс. Со времен крепостного права укрепился».
– Ну, будет, будет. – Егерь оттолкнул его и, пошатываясь, встал. – Сергей, готовь самовар.
– Сам готовь, – отозвался я, заново раскурив потухшую сигарету.
– Сам так сам. – Гаврила Степанович не стал артачиться. – Но сначала – тост. Я гляжу, ты без нас уже начал. Это ничего. Мы тоже начали без тебя. Квиты. За тебя, парень. За то, что принял ты бой и очистил наши Пустыри от скверны. За то, что я сомневался в тебе. Наливай, Витюха.
Шофер забрал из моих рук пустую кружку и, взяв с полок еще две, забулькал где-то сзади.
– Все спалил, гоголь-моголь, или тетрадки мои хоть оставил? – справился егерь.
– Оставил, – буркнул я. – Где лежали, там и лежат.
– А что Настена тебе отставку дала, так не кручинься. Тяжело девке, сам пойми. – Голос егеря звучал уже из кабинета. – Ты принял мужское решение, и – баста.
Меня совершенно не удивило, что Обрубков находился в курсе всего, что произошло за время его отсутствия. Не удивило даже то, что он уже знает про отставку, хотя прошло всего часа три. Если в первую ночь моего приезда он знал о том, что я во сне бредил Нобелевской премией, отчего б ему не знать и то, что я не пошел на сделку с Паскевичем? Такая у него должность. Коронер на общественных началах. Человек, знающий все о жизни, любви и смерти.