Уже на следующий день после известия о Никешиной смерти у Насти взлетела температура. Трое суток она металась в жару, и мы с Обрубковым, сменяя друг друга, дежурили у ее постели. Обрубков кипятил молоко с медом и поил Анастасию Андреевну, с учетом ее бессознательного состояния, почти насильно. Мне же досталось периодически менять на ее лбу холодные полотенца да переодевать мою любимую в сухие сорочки. Иногда она бредила – металась по кровати в поисках выхода из склепа или поочередно спасала то Никешу, то отца своего, а то и меня от клыков свирепого хищника. Мне было приятно оказаться в этом списке. Время от времени Настя проваливалась в забытье, тяжелое и бессодержательное, как набитый литерами ящик типографского наборщика.
   В часы затишья, сидя за ломберным столиком, я истощал свою шариковую ручку:
   «Генеральный Вепрь Советского Союза и четырежды его герой умирал в агонии. Всеми покинутый, в кабинете, обитом дубовыми панелями и обставленном царской мебелью, он вздрагивал на необъятном диване, и сухой его пятачок втягивал затхлый воздух давно не проветриваемого помещения. Любимый референт оставил Вепря. Оставил загибаться в смраде собственных испражнений. Вепрь не мог уже ходить. Разве что под себя. Его маленькие покрасневшие глазки неотрывно смотрели на сафьяновый с позолотой корешок заключительного тома собственных мемуаров, потеснившего все прочие тома на книжной полке, вздымавшейся под самый потолок у противоположной стены. Том пот был отпечатан в единственном экземпляре к юбилею Вепря. Тогда он еще мог диктовать. Более дешевые образцы, изданные гигантским тиражом, штудировала вся многомиллионная армия студентов и школьников, партийных и беспартийных, ученых и неученых. Президент враждебной державы тоже ознакомился с экземпляром. Где они теперь все, страницы нетленных воспоминаний о том, как Вепрь почти в одиночку вспахал своими клыками целинные земли? В жопе. Или уже в корзине для использованной бумаги. Кто-то ими еще подтирается, а кто-то уже…» Прервав полет своей творческой фантазии, я задумался. Сцена смерти всесильного тирана, покинутого теми, кто еще недавно почитал за счастье мыть его копыта – или ноги? какая разница?! – была описана и более талантливыми перьями. Маркесом тем же. Стоит ли бумагу марать?
   – Сережа! Уходи, Сережа! – Настя сбросила одеяло на пол, и ее стало колотить. – Он плиту опустит, Сережа!
   – Я здесь, дорогая. Я ушел. – Накрыв Настю упавшим одеялом, я прижался губами к ее мокрой щеке.
   Кто бы ни был этот вепрь, он был виновен во всех наших страданиях. Виновен прямо и косвенно. И по большому счету. Счет перевалил уже за полсотни душ, если верить автору «Созидателя».
   Я облачился в бордовый свитер, подаренный Ольгой Петровной, взял бубен, выключил ночник и пошел на кухню. Надел тулуп, снял с крюка Настину «вертикалку», повесил на плечо патронташ с латунными шляпками в кожаных гнездах. Обулся в серые, как жизнь каторжанина, валенки с калошами и погладил по спине дремавшего на своей подстилке Банзая.
   Гаврила Степанович застал меня за хищением трофейного оружия, но мне было наплевать. Я особенно и не таился. Обнажив самурайский клинок, я тронул пальцем остро отточенное лезвие.
   – Харакири хочешь сделать? – Не дождавшись ответа, егерь привстал на раскладушке, и я отпрянул.
   – В сторону, полковник! – Меня душила ярость. Обрубков зевнул и, заскрипев пружинами, повернулся на бок.
   – Нож возьми, – пробормотал он. – Я мечом капусту рублю. Шесть бочек засолил. До весны хватит.
   Я и сам поначалу собрался обойтись ножом, но на подоконнике, где клинок обычно лежал под сенью столетника, доживавшего отмеренный век в треснувшем горшке, его не оказалось. Не оказалось его и в ящике обеденного стола. Так что пришлось мне потревожить чуткий сон Гаврилы Степановича. Я тихо вернулся на кухню, опоясался поверх тулупа офицерским ремнем и заткнул за него меч в ножнах. «Перекреститься, что ли?» – подумал я, мрачно озираясь. Перекреститься было не на что. Образа остались в углу гостиной. «За что угодников православных в угол ставят? Они-то чем не угодили?» Я перекрестился на чугунок и вышел во двор. Мне хотелось до рассвета поспеть на срединную пышку. В сарае тоскливо завыл Хасан. Как я уже ранее заметил, приметы в Пустырях большим разнообразием не отличались.
   Сунув бубен за пазуху, я закурил и побрел на ратный подвиг. Отчего я был уверен, что этим утром все решится, – не знаю. Вепрь, гулявший сам по себе, мог вообще находиться в лесу по другую сторону Пустырей. Просто я так хотел. Просто история эта слишком затянулась. Я жаждал возмездия.
   Все вышки, состоявшие у нас на обслуживании, были изготовлены по типовому образцу: четыре столба подпирали смотровую платформу, окруженную низкой оградой и накрытую шляпкой того фасона, какой носят обыкновенно «грибы» на детских площадках. Когда-то подобные вышки назывались дозорными. Потом их перевели в сторожевые. С похожих вышек немецкие пулеметчики расстреливали военнопленных, когда те бежали к своим, а русские автоматчики мочили врагов народа, когда те бежали от своих. И если в первом случае побег удавался, то военнопленных становилось чуть меньше, а врагов народа – чуть больше.
   Я взобрался на смотровую площадку и осмотрел заснеженное болото в бинокль, также прихваченный из арсенала Гаврилы Степановича. Видимость была паршивая. Рассвет я таки обогнал. Отчетливо я видел только пустое деревянное корыто в двадцати шагах от моего укрытия. Но более ждать я не мог. Меня трясло, как припадочного. Сбросив варежки, я подышал на пальцы. Мертвая тишина окружала меня, но мертвая тишина меня совсем не устраивала. Только мертвый вепрь, и не меньше. Я ударил в бубен – сначала робко, затем сильнее. Его глубокий низкий звук прокатился над болотом. Он действительно – или так мне казалось? – превосходил силой звучания все подобные инструменты. «Сумасшествие, – подумал я, приплясывая. – Маразм. Последняя стадия адаптации. Осталось только песни запеть на поминках. Или записаться механиком-водителем в Кантемировскую дивизию. Что-то мы Прагу давно не утюжили».
   – Но если к нам нагрянет враг матерый, – запел я тенором, – он будет бит повсюду и везде!
   Голос у меня красивый. В школе по пению была твердая пятерка. Бубен в моих руках гудел, не умолкая.
   И тут он показался на дальнем краю болота.
   Увлеченный исполнением песни, я не заметил, как рассвело, потому вначале принял действительное за желаемое.
   В одном из старых словарей – а Настина библиотека имела достаточный запас полезных справочников – я прочел статью под заглавием «Дикая охота». Там, в частности, упоминался и миф об охоте короля Артура на ужасного вепря Турх Труйта, свирепствовавшего в Ирландии и Уэльсе. Как сообщал справочник, он все время уходил от погони, «оставляя за собой мертвецов и разрушения». Представить его себе я не мог. Теперь – представлял.
   «Труйт» отделился от темного леса, словно уголек от прогоревшего бревна, и стал отчетливо виден на белом фоне. Испугавшись, что он вдруг исчезнет или, потеряв ко мне интерес, так и останется торчать в последнем ряду, недосягаемый для выстрела, я отбил правую ладонь о рабочую поверхность магического инструмента и орал, уже путая все слова, но стараясь из последних сил поддержать хотя бы мотив. Страхи мои оказались напрасны. Вепрь медленно двинулся через болото. То есть сначала медленно, а затем – набирая скорость. Вспарывая широкой грудью девственную равнину, он мчался прямо на вышку. И тут я понял, что вепрь не свернет. Бубен сыграл свою роль. Бубен выбил из меня последние сомнения в иррациональной природе вещей. «Тын-бура» нагонял своего Сакана. Дремавший в бубне сотни лет голос хозяина звал его.
   Бросив под ноги бесполезный уже колдовской инструмент, я снова схватился за бинокль. Цейсовские стекла позволили мне как следует рассмотреть мощный загривок. Голова зверя была опущена столь низко, что, казалось, он шел по следу. Не представляю, какие он использовал гормональные стимуляторы, но масса его была действительно фантастической.
   – Одним патроном, – заряжая ружье, процедил я сквозь зубы.
   Я опустился на колени, положив ствол ружья на ограждение платформы. Вепрь уже был в сотне метров, и дистанция между нами сокращалась с каждой секундой. Я слегка тронул пальцем спусковой крючок. После долгого пребывания на холоде я не чувствовал даже легкого озноба. Я вообще ничего не чувствовал. Пустое сердце билось ровно, хотя на карту было поставлено нечто большее, чем моя честь. Все мое воображаемое будущее зависело от этого выстрела. Тем более странным казалось мне впоследствии мое спокойствие. Впоследствии, но – не тогда.
   Тогда оставались только мы двое: черный убийца и я, далеко не снайпер. Я понимал одно: он должен притормозить. Стрельба по летящему снаряду хотя бы и такого исключительного калибра была совершенно бессмысленна. Догадывался ли об этом зверь – Бог весть. Вероятно, да, ибо он не остановился. Страшной силы удар потряс вышку до основания. Левая ее передняя опора толщиной с телеграфный столб треснула и подломилась. Но еще раньше я успел подхватить ружье и прыгнуть через ограждение площадки. Дальнейший путь я проделал по воздуху, после чего угодил в сугроб за спиной разъяренного людоеда. Накренившаяся вышка мгновение простояла и с треском рухнула. Вепрь между тем, подчиняясь вполне земному и доказанному закону инерции, промчался вперед еще метров десять, прежде чем смог развернуться для повторной атаки. Наступил, как говорят в таких случаях, момент истины. С тяжелым сопением вепрь замер, вынюхивая или высматривая единственным оком кратчайшую до меня прямую. Но я уже поднял ружье. Между нами было примерно такое расстояние, па каком я уже сумел некоторое время назад поразить банку из-под частика, а заодно и воображение Анастасии Андреевны, моего тренера.
   – Кто бы ты ни был! – прошептал я, мягко, как учили, утопив спусковой крючок.
   Целился я, слегка откинувшись назад, и отдача свалила меня в сугроб, тогда как мой враг даже не дрогнул. Не знаю, сколько времени я пролежал на спине, пока набирался сил и мужества взглянуть на последствия этого безумного поединка. Но сколько бы я ни лежал, время больше не имело значения.
   Вепрь замер как вкопанный. Оказалось, заряд крупной дроби угодил ему точно в рыло, и одна из дробин вышибла его последний глаз. Понял я это, нить когда подкрался к нему вплотную, приняв все меры предосторожности, а именно – выставив перед собой порожнюю «вертикалку». Перезарядить ее я, конечно, не догадался. Морда секача кровоточила. Капли крови падали часто, словно вода из плохо завернутого крана.
   Нет, он не стал вертеться вокруг оси, ослепленный болью, ужасом, непониманием произошедшего и вообще ослепленный в буквальном смысле. Он не помчался сломя голову куда глаза не глядят. Он замер на месте, словно огромное безобразное чучело в палеонтологическом музее. Он замер, как античный герой, пораженный взглядом Горгоны. Из упрямства он замер или был куда умнее, чем я себе представлял? «Как человек, – сказала Настя, – и человек, знающий себе цену». Скорее, вепрь понял, что проиграл. Что это – конец. Нечего больше суетиться. Он часто видел смерть на своем пути, он сам был смертью и потому, наверное, знал, что неизбежность следует принимать с достоинством. С гордо опущенной головой.
   Я повесил ружье на плечо и побрел к развалинам вышки. Основание ее осталось почти не разрушенным. Прикладом я сбил висячий замок с петель на двери зернохранилища и нашарил в углу канистру. Бензин Гаврила Степанович держал в закромах на всякий случай. Вдруг партийные вельможи захотят на лоне природы развести костер, а дрова окажутся сырыми? Жалости я не испытывал. Я перелил содержимое канистры в мятое ведро, подошел к недвижному вепрю и окатил его бензином.
   Спички у меня оказались Балабановской фабрики. «Берегите лес от пожара!» – такое напоминание было отпечатано на грязной этикетке. Детали отчего-то запоминаются лучше всего. Сложив ладони корабликом, я прикурил сигарету. Вепрь даже головы не повернул в мою сторону. Ко всему безучастный, он был похож на деревянного носорога, снятого с детской карусели.
   – Ну что? – Я глубоко затянулся. – Будем подавать признаки жизни?
   Откуда-то из самой его утробы со свистом вырвалось дыхание. Как будто он долго сдерживал его и теперь задышал часто и тяжело.
   – Перед гибелью не надышишься, гад! – Я чиркнул сразу двумя спичками.
   Его седая жесткая щетина вспыхнула, как факел. Запах паленого мяса ударил мне в ноздри, и я отвернулся. Вепрь-убийца, полтора века державший в страхе всю округу, так и не сойдя с места, выгорел почти до костей. Останки его дымились на почерневшем от сажи снегу.
   «Пылающий кабан, – подумал я без особых эмоций. – Сальвадор Дали курит». Я не был садистом и не стал им. Просто я был опустошен. Просто я хотел быть уверен, что больше вепрь не вернется – ни зрячий, ни слепой.
   Вытянув из ножен самурайский меч, я занес его над холкой испепеленного врага. Обугленное мясо осыпалось от сильного удара, и череп вепря скатился к моим калошам. Ритуалы иногда имеют свой скрытый смысл. Ритуалы надо соблюдать.
   – Патроны остались? – таким вопросом встретил меня по возвращении Тимоха Ребров.
   Он хозяйничал у нас на кухне, как на своей собственной. Точнее, уже закончил хозяйничать: картофельные очистки, завалившие обеденный стол, опрокинутая солонка, пустая бутыль из-под самогона и грязные следы от сапог на ковровой дорожке позволяли сделать вывод, что в доме Тимоха был один.
   Бросив под вешалку мешок из-под зерна с черепом вепря внутри, я стал разоружаться.
   – Ятаган тебе на что? – Тимоха, неравнодушный к оружию вообще, а к холодному в частности, сразу схватил японский меч за длинную ручку, вытянул его на треть из ножен и порезал палец.
   – Бинт есть в аптечке? – Сунув палец в рот, он распахнул уцелевшей рукой буфетную дверцу.
   Я сходил в гостиную за ватой. Наша с Настей постель оказалась аккуратно заправленной. Зеркало было убрано траурным платком.
   – У меня патроны «пятерка», все отстрелял, – оказывая себе медицинскую помощь, поделился Тимофей. – На салют опаздываю. Нынче татарина с воинскими почестями хороним. Из нарезного жирно будет.
   Я бросил ему на колени патронташ и стал умываться. Умывался я долго и тщательно.
   – Рожа-то чего сажей испачкана? – Вытаскивая патроны, Тимоха упорно пытался втянуть меня в диалог.
   – Картофель ел в мундире. – Вытерев лицо полотенцем, я сообразил, что молча от него не отделаться.
   – Картошку чистить надо, – сделал мне замечание танкист. – Вечно вы, городские, с кожурой все рубаете. А еще мандарины вам привозят. Вы же тупые, как моя Гусеница. Ей говоришь: «Стоять!» – а она, зараза, копытами сучит. Хорошо, что не кованная.
   Тимоха тут же начал расстегивать портки. Видимо, намереваясь ознакомить меня со своей производственной травмой.
   – У нас во дворе все удобства, – заметил я устало.
   – Кого? – не понял Тимоха. – Удобство нашел. На брюхе сплю вторую ночь.
   – Ты патроны получил?
   Испытывая неистребимое желание врезать Тимохе по шее, я смахнул картофельную кожуру со стола и мусорное ведро.
   Теперь он понял. Они понимают, когда хотят.
   – Не опаздывай! – Застегивая на ходу галифе, Тимофей устремился к выходу. – Никешу тоже нынче провожают в последний! Твои все там!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ.
ПОРОЗ

ПОГOCT

   Мешок с глухим стуком упал на крышку Никешиного гроба, прежде чем Настя успела бросить на нее горсть мерзлой земли. Я пришел тихо и незаметно. Я прокрался на похороны, как вор. Я появился сзади, когда Филимон и сосед его, Чехов, уже опускали гроб в могилу на веревках.
   Последнее земное пристанище деревенского дурачка было таким же непритязательным, как и он сам: без кистей, кумача с черными анархистскими бантами и обойными гвоздями, без венков с пластмассовой бакалеей и лент с надписью «Безвременно усопшему другу на вечную память». Тем более что он и не усоп. Его подло зарезали, словно кролика, по моей собственной наколке.
   Рядом с могилой стояли Настя, прижимавшая к губам угол шерстяного платка и теребившая крестик на груди, Гаврила Степанович, обнимавший ее единственной рукой, однофамилец автора повести «Случай на охоте» и Филя, опиравшийся на ржавый лом, точно епископ на посох. Его мохнатая шапка валялась на грязном снегу рядом с холмиком глины, увенчанным штыковой лопатой. Видно, буйну голову Филя обнажил задолго до начала прощальной церемонии. Пришлось ему, видно, попотеть, взламывая окаменевшую почву.
   – Что это? – Филимон вздрогнул, уставившись на мою бандероль, громыхнувшую о доски.
   Гаврила Степанович лишь вопросительно посмотрел на меня.
   – Венок. – Я не стал вдаваться в детали. – От коллектива Балабановской спичечной фабрики.
   Настя все поняла. Она кинулась мне на шею и покрыла поцелуями мои небритые щеки. Она прижалась ко мне животом и зашлась таким счастливым смехом, что Чехов перекрестился. Подумал, надо полагать, что Анастасия Андреевна с горя двинулась умом.
   – Ну, студент! – Обрубков криво усмехнулся, но глаза его потеплели. – Я бы с тобой в разведку не пошел. Пленных ты не берешь, я так полагаю.
   – А я пошла бы! – с жаром вступилась за меня Настя. – Я бы и в контрразведку с ним пошла бы!
   – Помяни черта, он и тут. – Гаврила Степанович нахмурился.
   К подножию холма подкатил грузовик с бортами, обтянутыми крепом. Натужно урча двигателем, он пополз вверх по склону и заглох где-то уже на полпути. Из кузова посыпалась похоронная команда: братья – танкисты, Пугашкин с фотографом, уважавшим поминки, и даже судебный эксперт Евдокия Васильевнa, близко знавшая покойного после смерти. По ее боевому и задорному виду можно было предположить, что Семен Ребров снова пообещал натопить баню. Последним с подножки грузовика соскочил Паскевич. Он был в шинели с синими петлицами и капитанскими погонами на плечах, брюках, заправленных в боты, и касторовой шляпе с оврагом посреди тульи.
   – Странная форма, – заметил Чехов, наблюдая за разгрузкой.
   – Форма? – Я взял Настю под локоть. – Нет. Это содержание, друг. Это самая суть.
   – Как суть? – растерялся любитель-мотоциклист.
   – Известно как: ширинку расстегивают и поливают нас, грешных. «Мы-де граждане простые, наши пули холостые, но никто из нас не носит бутербродов в кобуре».
   – Ты, Сережа, в Казанском институте выступай, – одернул меня Гаврила Степанович. – А здесь люди лежат.
   Филимон крякнул и принялся засыпать глиной Никешину могилу.
   А вот о могиле для своего верного нукера Алексей Петрович Ребров-Белявский похлопотал заранее. Могила дожидалась прибытия траурной процессии под рябиной. Место было почетное. Даже ягоды сохранились на ветках – синицы не все еще склевали.
   Провожающие вытащили из кузова гроб. Он был накрыт переходным знаменем ударников социалистического труда, временно отделенным от древка. Четырех, правда, капитанов для выноса тела не набралось. Гроб с Фаизовым взвалили на плечи два капитана, сержант и рядовой. Женщину от физической работы освободили, а фотограф предпочел заняться своим непосредственным делом: запечатлением скорбного события на пленку. Невооруженным глазом было видно, что младший командный состав бронетанковых войск предварительно клюкнул и не стоило его ставить в авангарде. Проходя мимо нас, танкисты уже переругивались. Танкисты были маленькие, а татарин – большой и тяжелый.
   – Мы чей крест, вообще, несем? – пыхтел Семен, спотыкаясь о кочки. – Он же мусульманин до мозга!
   – Точно, братуха, – поддакивал Тимофей, поправляя соскальзывающий с плеча угол гроба. – На санках его надо было сопровождать.
   – Сперва вообще пехота идет! – все более распалялся Ребров-старший. – Мы должны замыкать и поддерживать прямой наводкой!
   – Точно, братуха. – Тимофей замедлил шаг. – Офицерье обязано личным примером, а не взади шастать.
   Далее не сговариваясь, мятежный экипаж бросил гроб и дружно подался в стороны. Пугашкин с Паскевичем от неожиданности уронили скорбный груз, но – не честь мундиров. Оба карательных департамента добросовестно готовили свои штаты к внештатным ситуациям. Пугашкин выхватил пистолет.
   – Так, – фыркнула Настя. – Похороны обретают массовый характер.
   Я был рад, что ее настроение изменилось.
   – Отставить! – лениво скомандовал Паскевич. Бузотеры застыли, точно Бобчинский и Добчинский в финальной сцене пьесы.
   – Сколько им впаяем? – Паскевич забрал у следователя табельное оружие. – По червонцу, я думаю, хватит. И без права переписки.
   – Больше пятнадцати суток не могу, – замялся Пугашкин. – Мелкое хулиганство. Хотя если они знамя порвали, тогда, безусловно, статья. Умышленная порча в особо крупных размерах.
   – Фотокамеру сюда. – Паскевич обернулся к увлеченному съемкой Виктору.
   – Зачем? – Вопрос криминального фотографа явно запоздал. Кассета с хроникой последних событий была нещадно засвечена.
   – Интуиция подскажет.
   Виктор, словно заправский вратарь, в отчаянном броске поймал свой аппарат.
   Братья-танкисты переглянулись. Подобное обращение с прессой, как правило, служило признаком начала решительных действий против мирного населения. В Чехословакии, по крайней мере.
   – Ты что, Пугашкин? – Заведующий клубом обошел вокруг следователя, словно бы убеждаясь, что ни с кем его не путает. – Это же свои ребята! Прагу дважды брали! Правительственные награды имеют! Имеете?!
   Он сурово глянул на братьев.
   – Контузия у меня! – подтвердил Тимофей. – Будильником с балкона приложили! Хорошо, что я шлем тогда чуть не снял!
   – Слышал, Пугашкин? – Паскевич, играя пистолетом, нахмурился. – Ты на чью мельницу воду льешь?
   – Никак нет! – побледнел уже следователь.
   – Вольно, – скомандовал танкистам Паскевич. – Взяли. Подняли. Пошли.
   Тут выяснилось, что и Фаизов не так тяжел, и братья-танкисты дистрофией не страдают. Гроб с татарином был мигом доставлен на заранее приготовленную позицию: накрытый вишневой бархатной скатертью стол.
   – Где стол был яств, там гроб стоит, Серега! – подмигнул мне Тимофей.
   «Вот оно, обязательное среднее образование в действии». Я покосился на Обрубкова. Егерь чиркнул зажигалкой. Я и забыл, что у меня во рту – неприкуренная сигарета.
   – Водки дайте! – прохрипел старший из братьев, шатаясь вокруг стола.
   Водки ему дали. Евдокия Васильевна сжалилась. Семен ей был нужен еще живым. Братья освободитесь от гладкоствольного оружия, составив его в неполную пирамиду. Поллитровку они распили из горлышка. Виктор хотел к ним присоединиться, да был отшит под весьма сомнительным предлогом.
   – По русскому обычаю на поминках не чокаются, – просветил его Ребров-старший.
   Руководивший мероприятием Паскевич открыл красную папку для вручения грамот и глухо откашлялся над изголовьем гроба.
   – Рак легких, – извинился он перед собранием – На порошках держусь.
   Наш отряд оставался чуть в отдалении. Часть прощальной речи Паскевича относило ветром к часовне. Ветер дул от нас. Мы ожидали, когда Филимон с Чеховым установят крест на Никешиной мошне. Мне приходилось порядком напрягать слух, разбирая, о чем толкует старый иезуит над телом татарина.
   Загадочная личность Паскевича вызывала во мне уже не только отвращение, но и какой-то болезненный интерес. Отчасти я догадывался, а отчасти стал понимать, что он здесь далеко не по совместительству. Слишком амбициозен и одержим был Паскевич, чтобы под легендой заведующего сельским клубом вести слежку за функционерами областного масштаба. Слишком, по разумению моему, ценным и опытным специалистом он был, чтоб начальство разменивало его на второстепенные задачи, подвластные любому комитетскому приготовишке.
   Какие же козни строил в этой глуши капитан всесильных органов и великий мистификатор? Ему бы на Лубянке в теплом кабинете сидеть да перспективную молодежь консультировать. Ему бы жить в трехкомнатной отдельной квартире где-нибудь на Котельнической, уплетать кремлевский паек и лечиться в правительственной клинике. Так нет же, Паскевич сам себе варил овсянку и развлекался картинами про доблестных советских шпионов, медленно загибаясь от рака легких, если не симулировал названную болезнь. А бубен он мне дал, конечно, не из любви к духовому оркестру, возрождение которого мечтал начать хотя бы с меня.
   На вепря-оборотня, мне думалось, Паскевич тоже плевал с колокольни Ивана Великого. Бубен был поводом поскорее спровадить меня из дома старухи Белявской. Что-то она знала такое, во что Паскевич никоим образом не стремился посвящать залетных студентов, сочинявших безответственные повести. Что-то очень и очень важное о подлинной его миссии в Пустырях. Утром я действовал под влиянием эмоций. Самолюбие в обойме с отчаянием толкнуло меня на авантюру. Я хотел реабилитироваться в собственных глазах и хотел вернуть Настино уважение. Я хотел отомстить за ее отца. Хотел доказать Обрубкову, что годен к строевой. Хотел избавить село от печного ужаса. Рыцарем без страха и упрека хотел я стать. Ланцелотом Болотным. Что же, Настино уважение я вернул. В остальном, слушая речь Паскевичa, уже сомневался.