– Да, как бы не вышло приблизительно как с Ван Гогом.
   – С Ван Гогом?
   – С Тео Ван Гогом.
   – С Тео?
   – Да ну же, с режиссером.
   – Фу. Ох дедово воспитание. Первым делом мне Винсент Ван Гог привиделся с братом Тео своим. Так не надо ехать Бэру-то.
   – Бэр и не ехал. А потом его вдруг внезапно пригласили вести в среду этот круглый стол в честь сорокалетия отношений Германии и Израиля. Израиль почетный гость ярмарки. Круглый стол девятнадцатого октября – самое открытие. У них в принципе имелся вроде модератор, но засбоил. Ну, они и рассудили, что лучше Бэра кандидатуры не найти. Он и жертва нацифашизма, ребенком выбрался из расстрельного рва. Он и герой армии Израиля. Воевал в Шестидневную. А ныне курируемые им книги в Германии в топовых рейтингах. Бэра все знают. Суперзвезда международного издательского коммьюнити. Стали обрывать телефон. Я ответила было – Бэр к вам, друзья, носу не покажет. Самые не относящиеся к делу датчане и те не едут. Просто потому что они из Дании. Это я сказала. И тут же Бэр разозлился и сказал: от кого и зачем я буду прятаться? Я этого пророка не рисовал и карикатур на него не агентировал!
   – Но они тебе звонили или Бэру?
   – Да я прямо рядом с Бэром говорила.
   – Бэр что, приезжал сейчас в Париж?
   – А, я не сказала тебе, что ли? Да, мелькнул в начале недели. Перед Гонконгом. Бэр еще и по той причине захотел во Франкфурт, чтобы вместе с американским «Омнибусом» поглядеть макет международной детской Библии. Ты и это не помнишь? Хотя какая разница. Ты у нас и без Библии умаянный. Она идет по американскому департаменту. Рисунки детей разных стран на сюжеты Библии.
   – Ну как же. Мне писал Роберт про эту акцию. Давайте я тоже макет погляжу. Когда я вижусь с Робертом и с ребятами из департамента из нью-йоркского?
   – Там все написано в таблице.
   – Как, только в четверг у Бертельсмана в «Арабелле»? Между суши и шоколадным фонтаном! Ну что мы там, стоя в толпе макет этот будем разворачивать? К тому же народ по ватрухинскому аукциону как раз будет дергать меня, приставать. Слушай, Роберт разве не идет на круглый стол Бэра вечером в среду? Они прилетят из Америки в полдень. Вот и пусть придут на круглый стол. Я после обеда вернусь из Кельна, Бэр приедет, всей командой поговорим.
   – Да. Нет. Роберт не может. Никто из них не может. В среду вечером у них диннер участников этой всей Библии. Только в четверг вечером Роберт и прочие могут. А на круглый стол в среду пойдешь как раз ты. Будешь создавать публику. Бэр модерирует Давида Гроссмана и Йошку Фишера. Кстати, поскольку Бэр заселится в твой номер, то тебе, дорогой, придется в среду выметаться из «Франкфуртера». Первые ночи твои, а со среды на твое место заселится Бэр. Я заказала тебе комнатенку поскромнее, в отеле у вокзала. Оттуда до «Маритима» пешком десять минут.
 
   Мысли Виктора уже, увы, оттекали от нежной тематики, от золотистого меха Мирей, от твердокаменной груди Антонии и ярких очей не дающейся в руки Наталии. Чудные образы таяли. И уже не время было хотеть взять из кармана телефон, где с экрана ударяет светлый взор из-под стриженых волос. Уберу-ка я Нати с дисплея. А то еще Мирей напорется на эту икону страсти. Уберу, пока Мирей не отбудет в Париж. Наталия скоро позвонит, увидимся вечером! Зайдем ко мне наверх после удавшейся трапезы…
 
   …О чем ты, витун? Опять витаешь, Виктор? Не время разнеживаться. Миражам этим место в придонных слоях души. А на поверхность мыслительного процесса всплывает, в увесистости ста шести килограммов, в пропотевшей куртке, с отлетающей на пузе пуговицей, с перепутанными патлами поперек гуммозной плеши, в стоптанных замшевых «черчах» и с обжеванным карандашом в мятущихся пальцах – учредитель, несменяемый директор международного архивного агентства «Омнибус», Викторов шеф, жрец всех на свете кладоискателей, бог, Дэвид Ренато Бэр.
   Обычно это имеет такой вид. Бэр, хоть валится на голову неожиданно, уверен: одновременно курьерской почтой прибыл укомплектованный Мирейкой чемодан. Одежда собрана по трем параметрам (степень светскости, прогноз погоды, количество ночевок). Мирей собирает все распечатки, все листовки с контрактами, целиком и полностью деловой портфель.
   Вот и сейчас половину документов – те, что понадобятся с четверга по субботу для собеседований в агентском центре, – Мирей послала из Парижа прямо на ярмарку на имя «Омнибуса». Там, как всегда, вложенные в гнезда гармошек и ранжированные по встречам каталоги, контракты, стейтменты, дискеты, буклеты, ксерокопии и флайеры. А для тех Викторовых встреч, которые назначены до ярмарки, в гостиницах и ресторанах, Мирей подобрала в двух удобных для перелистывания папках оболенские описи отдельно, ватрухинские листовки отдельно, и все это уже рассортировано по порядку в рюкзаке.
   Одежду Бэра, слышится голосок Мирей, предстоит еще стремительно дохватать по миланским магазинам. Как обычно – белье, носки. Забрать костюмы, заказанные весной в ателье на Корсо Венеция. Купить десяток галстуков. Галстуки Бэра могут считаться одноразовыми: после первого же обеда они неупотребимы. Купить ему еще куртку и несколько фуфаек для простой жизни и получить из прачечной рубашки, оставленные там в прошлый приезд.
   Рубашки в прачечных дожидаются Бэра во всех пересадочных городах мира. И в мастерских. В двух-трех столицах мужской моды у портных хранятся шаблоны кроя на Бэрову нестандартную фигуру: тяжелые плечи, без шеи прикрепленная голова, толстое брюхо, длинные ноги и поджарый зад.
   Как удается Мирей облагораживать шефа на расстоянии и делать денди из распаренного чучела – загадка. Но факт налицо. Помывшись после самолета, сбрив сивую щетину, Бэр на время деловой сессии обретает, как правило, безукоризненный экстерьер. А по завершении работы превращается снова в самого себя. И за четыре часа уже обратно оброс бородою.
   Бэр не имеет ни собственного, ни съемного угла. Его дома – присмотренные, полюбленные и обжитые гостиницы. Летает он без багажа, как Филеас Фогг. Сейчас он движется во Франкфурт непосредственно из Гонконга, где проторчал неделю, договариваясь о печатании каталогов.
   Обычно Бэр катапультируется взмыленный, с набитым портфелем, с компьютером на лямке, неизвестно откуда. Известно одной Мирей. Бэр решает в последнюю минуту, какие встречи он соблаговолит осенить своей персоной. Все прочие переговоры – на ответственности заместителя Бэра по Европе, Виктора. Однако контрагенты и клиенты очень, очень ценят личное участие шефа во встречах.
   Бэр – это лестно. Бэр имеет интуицию. Чует удачу. Он замышляет и с блеском разыгрывает такие комбинации, которые среди этих книг и толп и стендов все, кто вокруг кишит, мечтали бы хоть один раз за целую жизнь сварганить.
   Виктор позавчера как раз прочитал лекцию об «Омнибусе» и о его основателе Бэре на курсах для аспирантов Болонского университета. Вон лекция – под пиалой с яблочными огрызками.
   Дэвид Бэр – легендарная фигура среди мировых литагентов, специализирующихся на документальном нон-фикшн и архивных находках. Дэвиду Бэру неоднократно случалось находить документы, без которых (говорю без ложного пафоса) история человечества девятнадцатого и двадцатого веков выглядела бы по-другому.
   Ему исполнилось только восемнадцать, когда он доставил в апреле пятьдесят шестого в израильское представительство в Варшаве одолженный у подружки-секретарши Первого секретаря компартии Польши Охаба полный русскоязычный текст доклада Хрущева на Двадцатом съезде. Советская власть официально признала, что Сталин был кровавым палачом, судебные процессы – пыточными, а экономика – основанной на труде голодающего ГУЛАГа. Мир-то догадывался, но не рисковал сформулировать. Тем более так жестко, как сформулировал Хрущев, тогдашний глава советской коммунистической власти. Доклад «О культе личности и его последствиях» был размножен и прочитан вслух членам компартии СССР. До сведения всего остального мира доклад не доводили.
   Так далее, так далее. Как Бэр выпросил у девицы напрокат брошюру на несколько часов, пригласив ее вечером в кафе. Крыстина сказала – бери, но верни к четырем часам, я ее запру в сейф перед уходом.
   Бэру самым подходящим местом показалось израильское представительство. С заложенными от сердцебиения ушами подошел он к особняку на Суха, 24, где пребывал временный поверенный в делах. Его провели в крошечную приемную. Сотрудник побежал советоваться к начальникам. С верхнего этажа, часто перехватывая краснобархатные перила, спустилась важная особа, дипломат Бармор. Впоследствии выяснилось, что Бармор был в пятьдесят шестом резидентом израильской разведки в Варшаве.
   Дипломат шел, вытянув шею, то высматривал ступеньку, то вперивался в Бэра. Бармор владел польским, знал и русский, но Бэр пустил в ход свой лингфильдский английский! Дипломат был ошеломлен. Поднял брови, пожевал губами, спросил о Бэре. Отвечать было трудно и неприятно. Далее – об обстоятельствах находки. Ну, на это Бэр сумел ответить непринужденнее. Доложился о добыче бумаги, приписав себе такую плановость мышления, на которую совершенно не был тогда способен. Мокрой рукой Бэр вытащил из-за пазухи брошюру. Дипломат протянул черепашью шею еще горизонтальнее. Кадык его ожил и заездил поршнеобразно, вперед и обратно, вперед и обратно. Бармор открыл брошюру в одном месте, в другом, в пятом. Перестал говорить и, слава небесам, расспрашивать Бэра и, не извиняясь, покинул помещение, заперев дверь снаружи на полтора ключа.
   Он проотсутствовал часа, пожалуй, два. Как потом стало ясно, израильтяне, ошеломленные, осознав значительность документа, ни о чем уже не спрашивая, перефотографировали текст.
   Бэр к четырем успел обратно. Крыстина дожидалась нервно, трижды полила фикус. Вода стекала на ковер. Тетрадка вернулась в сейф. Состоялся намеченный поход с Крысей в кавярню.
   Бэра-мальчишку распирала гордость и преданность идеальному отечеству далеких предков. А юный, перший уже тогда из мальчишки профессионал был очарован красотой операции. Он впервые увидел выражение лица людей, когда они разворачивают и влипают глазами в бумагу, за которую готовы благодарить, кланяться, оказывать услуги и платить. Которая для них, и именно для них, составляет ценность, не передаваемую словами.
   В вознаграждение Бэр попросил въездную визу в Израиль. Откинутый в Польшу рикошетом после подаренного судьбой британского отрочества, единственный уцелевший еврей из расстрелянного местечка, имевший уже отказ в палестинской визе, Бэр знал, что это его шанс все-таки попасть на мифическую родину предков, куда он и стремился, и в то же время опасался ее.
   Но главным потрясением был не пропуск в Израиль. Еще острее было чувство полета при переговорах с дипломатом. Бэр ощутил, как можно усилием убеждения заставить фразу взмыть со страниц замызганной брошюры с грифом «Не для печати», воспарить и осесть стаей горделивых букв на первых полосах мировых газет.
   Он узнал лишь позднее, что в тот вечер Бармор вылетел в Вену и лично передал снимки начальнику израильской контрразведки Амосу Манору.
   Еще через день текст лежал на столе Бен-Гуриона. Тот прочел и сказал: «Если это правда, через тридцать лет Советского Союза не будет».
   Доклад передали охотившимся за ним американцам с условием, что они не скажут, что получили этот документ от израильтян. Слишком все висело на волоске. Слишком напоминало фальшивку. Каким образом Бэр сумел убедить первых собеседников, в особенности Бармора, что бумаги подлинные? До сих пор непостижимо, как поверили восемнадцатилетнему. По одному этому можно представить, какое доверие Бэр научился вызывать потом, став профессионалом, заматерев, отшлифовавшись наждаком опыта.
   Дальше то, что преподается на архивных факультетах. С брошюрой Хрущева свершилось преображение из выклянченной у Крыси горстки страниц в один из главных документов истории двадцатого столетия.
   Звезда Бэра забралась высоко уже тогда. А самым влиятельным литагентом в мире его признали в семьдесят третьем, когда он на переговорах в ЮНЕСКО убедил советских чиновников присоединиться к Всемирной конвенции об авторском праве, положив конец государственному пиратству, царившему много лет.
   Издатели цивилизованных стран не знали, как Бэру и рукоплескать.
   Он не сразу просек, что сам попал и других завел в ловушку. Перемена эта вышла на руку не приличным людям, а советским аппаратчикам. Государство объявило себя представителем всех авторов. Следовательно, для тех, кто жил в СССР, зарубежные публикации сделались еще наказуемее. Публикуя на Западе тексты, теперь уже, выходило, авторы нарушали не только запреты цензуры, но и экономическое право государства.
   О, как металась, негодовала, узнав о присоединении Советского Союза к Бернской конвенции, Викторова мама Лючия в Париже! Ну! Все теперь будет оформляться только через официальное советское литературное агентство – ВААП! Все, что пойдет другой дорогой, – преступно! Будут сажать за незаконную передачу прав!
   Получается, Бэр в одном углу Европы ликовал, а Лючия в другом углу Европы лютовала.
   Мама клялась придумать способ обойти эту трудность. Да не успела она ничего, бедняга. В феврале семьдесят третьего депонировали документ о присоединении. А в августе мамина машина оказалась на отрезке Ирун – Памплона на серпантине близко к обрыву и с почему-то неисправными тормозами…
 
   …Бэр, гласила дальше справка, обретя право въезда на родину предков, репатриировался и угодил в самую синайскую бучу. Он с ходу попросился в армию. Особенно впечатлили комиссию его рост и вес. Но взяли бы и хилого. Они тогда брали всех. В начале операции «Кадеш» вообще сажали и резервистов, и новобранцев, и добровольцев в какие попало военные и гражданские машины, войско напирало, как тайфун, и за сто часов разношерстная армия обороны Израиля с английской и французской поддержкой отвоевала у Египта район Газы и Синайский полуостров. Очищали все гнезда федаинов. Бэр рисковал навек сделаться маниакальным гордецом. После войны самосознание израильтян вообще взмывало к облакам: то поимка и казнь Адольфа Эйхмана, то успех «Скрипача на крыше» на Бродвее. Но Бэр был устроен по-другому и стремился все обдумать, перещупать нервными пальцами: социализм и капитализм, киббуц и палац, мир и войну. Эйфория первых дней развеялась. Из ощупанного самым нестерпимым оказалась война. В шестьдесят седьмом пришлось опять принять в Тель-Авиве от подкатившего мотоциклиста красную полоску-повестку. Когда Шестидневная война кончилась, Бэр решил провести жизнь вдали от какой бы то ни было армии. Бывший герой отряс прах ратного поля. Не хотел он лавров никакой, даже самой справедливой, победы.
   Ему удалось опять перекувыркнуть судьбу и вернуться в Англию.
   – Ах, оставьте, – «почему я только читал, а не писал»? Одолевает апатия, когда хотя бы кончиком мысли залезаю в эти сферы. Вообще не способен формулировать что-либо, что связано с моим личным прошлым. Оценить вроде могу, а сказать что-то свежее сам – пас. Как по волшебству: немота…
 
   Украина, тогда единая с Россией, и Израиль, получалось, могли бы зваться Бэровыми родинами. Но и туда и туда, повзрослев, Бэр заезжал редко. На одной для него было непереносимо холодно, а на другой, хотя и жарко, но не грело. Холод Бэр не выносил со времен расстрела в Яфеевке.
   – Ну а в Израиле жара, а вы любите.
   – О, не поверите, сбежал снова-таки по причине холода!
   – Как это понимать?
   – Когда-нибудь, когда придется к слову, расскажу вам. Хотя не обещаю, как-то рассказывать не хочется.
 
   Бэр вообще не рассказывает о себе. Не расспрашивает о Викторе. Ничего личного. Бэр при первом знакомстве сказал, что был знаком с Лючией Жалусской, с Викторовой матерью, но потом не возвращался к этой теме. А Вика робел спросить. И, ясно, Вика не лез с расспросами ни об отрочестве Бэра в Польше, ни об интернате в Англии. Ни тем более о расстреле в Яфеевке.
   Так шло до апреля текущего две тысячи пятого года. А в апреле вдруг ледяная броня Бэра хрупнула.
   Хрупал со звоном тогда и тонкий лед в отпечатках чьих-то кроссовочных подошв, когда Бэр и Вика, не выдержав бубнежа, ежась и отцеживая ноздрями кислород, вынырнули на холод со скучного семинара, проводившегося в горном аббатстве Неза в Пьемонте.
   В эту обитель, на тысячеметровую высоту в Альпах, участники семинара подкатывали ближе к ночи и отпускали машины, не давая засечь номера в тусклом свете фар, высвечивавшем на краткий миг девять футов опутанной ломоносами и жимолостью изгороди. Отпускали охрану. Крупные политики, промышленники, финансисты. Туда же подтягивались десяток-полтора университетских профессоров, двое-трое телеведущих, завотделами крупных газет. Для сосредоточения и медитации. И для публичных лекций. Но и попарно уединялись, беседовали. Так проводили вечер и утро в тет-а-тетах люди, которым, по обычной логике, нечего было делать друг с другом. Бог им судья. А Вику с Бэром только по необходимости занесло на это тайное совещание власть имущих. Требовалось выцыганить у бывшего президента Италии врезку к острой публикации из архива итальянской спецслужбы СИСМИ, из Форте Браски. В свое время этот бывший президент, крикун и бузотер, открыто признавший свое участие в одиозной тайной организации «Гладио», соглашался с Андреотти, что-де «после падения Берлинской стены замалчивать эти факты бессмысленно». Вот пусть бы и дал Бэру в книжечку несколько хлестких строк.
   Но требовалось подобраться к дичи. Государственный муж, даром что пенсионер, был напыщен и неприступен. Бэр, в охотничьей стойке, ждал и не мог дождаться повода подойти к нему. Лекторы все бубнили. Особенно один «хотел на экземплярных примерах показать, какие там курсируют сигнификанты…».
   Не было моготы томиться в провонялом аквариуме. Публики навалила туча, вентиляции был ноль.
   Основано аббатство вообще-то было в двенадцатом веке. Но недавно отгрохали стеклянную аудиторию, она же молитвенная капелла. Председательский стол, как амвон, возвышался над клиросом. Особенно скучно было Бэру с его крайне приблизительным итальянским. Он до того лихорадочно вращал карандаш, что едва сам себя не усыпил. Тогда он алчно впился в туловище карандаша зубами. Глаза его то открывались, то снова прикрывались коричневыми веками. А шепнуть хоть слово друг другу – соседи заклюют.
   Бэр и Вика доерзались чуть не до дырок в штанах. Избуравили глазами две современные иконы, украшавшие задник. В середине абсиды – тоже обновление католического канона – был не крест, а прорубленный просвет, а в просвете гора и небеса. Как на «Вечери» Леонардо. У Леонардо, витал в привычных эмпиреях Виктор, как раз на этом вся мысль основана. Как далеко Леонардо ушел от «Вечери» Андреа дель Кастаньо, где фон – пудовые граниты и громады прожилковатых мраморов…
   Свет светом, и все же абсида Незы не чаровала зрителя. По сторонам сияющего окна-алтаря Иоанн Предтеча – в руках длинный крест – и Лонгин с копьем накренились почему-то не навстречу друг другу, а вразброд. Рокировали эти алтарные образа по ошибке, что ли, монахи Незы?
   Вдобавок святую парочку и вообще было трудно рассмотреть. В экуменический просвет, публике прямо в глаза, сочилось разболтанное в облаках пьемонтское солнце. Абсида была наведена, по традиции, в сторону востока. Заседание было утреннее. Полуживых посетителей в Незе будили с петухами. Кормили в духе богоугодной бедности: зачерствелыми булками, конфитюром. В пластиковые стаканы лили молоко с кофе, который у святых отцов был такой же жидкий и разболтанный, как солнышко. После завтрака отправляли заседать. Но прежде по получасу медитировать.
   А за стеклом бурлил синичий грай. Природа билась за стеклянной стеной зала. Акустика в помещении оказалась дрянная. Динамики фонили. Зато замечательно слышен был и виден застенный мир. Горы на заднике в облачных разрывах были составлены из картонов, каждый в особой технике – разреженный весенний воздух по-разному преломляет свет на рубежах. Первый план был нарисован размашистым маслом, второй акварелью, а самый дальний – гуашью. В небе самолеты наштриховали крест из конденсата, получилась христограмма, вместо альфы с омегой – Креститель и Лонгин.
   На улице только птиц и было слышно. Оказалось, вблизи аудиториума установлены кормушки.
   – Гаички, щеглы, чибисы, – шелестнул проходивший монах.
   Десятки пернатых драли глотки над зернами и над пересекающимися полуовалами пьемонтских холмов. Пьемонтские холмы, как любят выражаться поэты в Италии, напоминают женские груди. Виктору тоже напоминают. А вот интересно, какие сравнения в ходу (вместо грудей) у тутошних постников.
   – Храмовый сон, – сказал Бэр. – В Египте в храме Сераписа практиковали храмовый сон. Такая имелась форма богослужения. Я испугался, что со стула повалюсь там у них. Меня же не предупреждали, что конференция по-незски – это храмовая спячка. Хотя на медитации вечерком удалось мне-таки соснуть. Проблема, что они ходят, бдят и проверяют, на совесть ли медитируешь. И у меня бороды, на грех, нет.
   – К чему, не пойму, борода.
   – Слаще всех спят на лекциях бородачи. Бороды прикрывают мимику мышц у рта. Сонливцев ведь что выдает? Рты раззявленные. А что глаза зажмурены, то это инкриминировать нельзя. Может, так слушает внимательно, что даже глаза прикрывает… Для того ученому и борода, чтобы на ученых советах спать.
   Они так дружно, в ногу, шли по отмерзающей прели, что Виктор решился задать более камерный, чем обычно, вопрос:
   – О чем вам удалось там из-под палки медитировать?
   – О папе, которого позавчера выбрали эти милые католики. Теперь многое у них в католической церкви по-другому пойдет. Этот не станет, как Войтыла, просить прощения. Войтыла ввел специальную моду. Следом за ним прощения просили все. Блэр у ирландцев, Берлускони у ливийцев, Америка у индейцев, японцы у корейцев, австралийцы у своих аборигенов. А папа у евреев.
   – Да, но почему только папа? Ну, к слову… швейцарцы почему прощения не просят? Банкиры, присвоившие еврейские вклады? Нет, не решил я для себя, как относиться к застарелым кошмарам. Повязаны все.
   – Да. Вот когда нас в Яфеевке расстреливали из пулеметов… в этом деле, кроме нацистов и полицаев, активно участвовали и односельчане. Ну, соседи. Недостреленных долго еще ловили по яругам, водили к старостам, допрашивали, убивали. На юге Украины при Советах до войны был интернационал. Колхозы еврейские, как наш, а рядом немецкие, сербские, старообрядческие. Когда убивали евреев, колонисты наезжали со своих фольварков на дворы хороших знакомых. Брали вещи, разное из имущества. Покойный папа Войтыла почему-то отдувался за всех.
   За ночь на ветвях деревьев образовалась наледь. Солнце грело, и, как драже звенит в балете, бац-бац, постукивали о землю осколки льда.
   – Вы возвращались потом в Яфеевку?
   – Нет. И странно, что я вообще говорю об этом тут с вами. Наши архивные занятия, Зиман, убеждают: очень не хочется людям вспоминать тюремный и лагерный опыт. Человек пытанный сломан. Чтобы жить, он строит себе новую личность. Прошлую честно вытесняет. Я с детства, с фрейдистского санатория для лагерных доходяжек, наблюдаю это везде. Лично со мной и вовсе парадокс. Я по работе реконструирую чужую память. А в жизни давлю свою.
   – Освоение чужой памяти – аутопсихотерапия… Какой скользучий тут slush
   Виктор, как обычно, сперва козырнул словечком, затем устыдился. Комплексовал из-за своего скованного английского в сравнении с легким и снобским Бэровым. Мялся, подыскивая слова, и все страдал: каким же Бэр его, вероятно, считает нечленораздельным кретином.
   Почва была побита вчерашними табунами посетителей. Следы снегоходов, шпилек, обыкновенных кед, и в каждом между волосиками волглой травы блестело немножко льда. Виктор методично трескал каблуком эти стекляшки.
   Вышел серомордый кот. Прося подачки, он активно шел на контакт. Видно было по коту, что в монастыре он приучен к небогатым отбросам, но и к незлым людям. Кот прихватывал лапой за штаны буквально каждого встречного. На прогалине между кустами сгрудились обвешанные рюкзаками скауты со сверхъестественным количеством инструкций и карт. На шеях у них, кроме платков с символикой, болтались и гирлянды проездных абонементов, сотовых телефонов, бэджей, ключей. А, это игра «Поиск сокровищ» с католическим окрасом. Похожая (блеснуло в памяти у Виктора) была игра в Союзе, «Зорька» называлась, «Пионерская зорька» или что-то в этом духе похоже.
   – Глаза бы мои не глядели.
   – За что вы так не любите бедных скаутов?
   – Да именно… Они не виноваты. Это отчим. Изводил меня своей ностальгией по скаутским походам в духе Буссенара.
   – Вы же говорили, он рос в СССР.
   – С десяти лет. До того Ульрих был немецким мальчиком в штанах.
   – Это у кого-то из классиков русской литературы.
   – Совершенно верно. У Щедрина. Мальчик в штанах, диалог с мальчиком без штанов.
   Кот, прыгнув с тумбы, цыркнул когтем проходившего «большого волка». Наградил его багровой царапиной на поголубелой от холода волосатой икре. За кустами виднелись указатели «Черника через 100 м», «Грибы – 200 м». По стланику прыгал рыжебрюхий поползень, что-то долбил. Нашел шишку, выковыривал из нее семена. От ноги Виктора не посторонился – нахальная птица.
   – Сочувствую. Хорошо, что нас никто не принуждает следопытствовать. Меня в польской школе принуждали. Строй, костер, речевка. А у меня расхождение с ними было не только идейное, а и климатическое, – отозвался на Викторовы раздумья Бэр. – Прежде всего – климатическое. Как и в день расстрела, obviously. Трупы в яме стыли, но были недобитые, кто умирал медленно. Так я о них грелся первые сутки. А потом все они перемерли и заледенели. Я замерз чрезвычайно. Удивительно, что все-таки выполз из-под трупов, перевалился через бруствер и откатился под навес корчмы. Там увидел сапоги, все было оцеплено, но я был мелкий, смеркалось, они не обратили внимания, рухнул в дырку перед подвальным окном, там был ход в канализацию, я пополз по трубе и выкатился в яму перед другим подвалом. Прямо к этому моему благодетелю-вермахтовцу. Он поддел меня лопатой и вынул. Он же и назвал меня Ренато. Ренато – «Воскресший». А что зовут меня Додик, я не сказал. Я вообще никому не говорил ни слова. Фамилию, представьте, всю жизнь ношу по этому немцу Бэру. Не исключается – тому, кто убил моих родителей и сестру. Живу на свете шестьдесят лет с палаческой фамилией. Я не сказал свое имя даже Флории. Флория Рудаковска, местная полька. Она отмыла меня от крови в тазу. Бэр был ездовым. Однако участвовал и в акциях, по необходимости. Потом его легко ранили, остался при конюшне на нетяжелых работах и заботился о Флории. У них даже корова была. Жила с нами в доме, в нашей половине. Трое нас и корова. От Бэра у меня немецкий как еще один родной. А до него были идиш, украинский и русский. Русский потом я специально доучивал, довосстанавливал. Потом его заместил польский. В польском интернате.