– И английский.
– Да, ну, само собой, английский. В первом моем приюте, в Лингфильде. А вот идиш я забыл напрочь до основания. Теперь, к старости, выплывают какие-то слова, удивительно наблюдать.
– Так вы долго жили у немца?
– Два года. С ним и с Флорией, но, увы, без коровы, под бомбежками… эти бомбежки я звал «рашбум!»… мы отошли с Южной Украины в Польшу. Помню поезд. В нем, можно сказать, лежало поле сражения: разбитые танки, пушки, лошади и солдаты. Всюду солома… И топтались мы в той Польше, пока нас красные не захватили. Помню засранные окопы, толкучку. Русские стреляли по нашим окопам в точности в минуту, когда у нас разносили горячий обед. Меня посылала Флория хлеб носить. Немцы не выдержали, переменили время раздачи супа. Однако у русских, оказалось, хорошо работала разведка. Только пошли мы разносить хлеб и суп, плюх, в окопы снова-таки нападало до чертиков мин. С полными судками и бачками в руках трудно было укрываться! Этот случай я лучше всего запомнил из всего того, что было со мной… Когда и Флорию, и Бэра после войны арестовали, она на допросах всю мою историю выложила, бедная тетка. Меня передали в Красный Крест и почти сразу отправили в Лингфильд, в графство Суррей. В интернат, организованный дочерью Фрейда. И только там, от их фрейдистских педагогических подходцев, я умягчился. Чего только они для нас не выдумывали. Учили всех по отдельности родному языку. Меня – русскому. Ко мне ходила русская учительница. Те пять лет, которые я жил там. Ну, я раздышался, разоткровенничался. Открыл воспитателям настоящее имя. Что я – Додик. Помнил, как зовут. Все-таки. Это единственное, что я с Яфеевки помнил. Еще помнил расстрел. Мне было три или четыре года. В декабре, в сорок первом, в Северном Крыму.
– Яфеевка – еврейский колхоз? О которых фильмы снимали в конце двадцатых?
– Брики снимали, Лиля и Осип Брик. Так вот, место рождения Яфеевка мне вписали со слов Флории. Она то утверждала, будто я ее сын от Бэра, то отрекалась. В Красном Кресте отнеслись ко мне вяловато, потому что, значит, я получался – недостреленный советский. Красный Крест с СССР не сотрудничал. Вообще поляки очень страстно интересовались, какое у каждой жертвы нацизма гражданство: польское или русское. Устраивали даже ревизии в Освенциме. Русских высылали в Союз. Меня, слава богу, определили в Лингфильд. И я в Англии прожил пять лет. Благодаря Флории, вранью ее, мир праху ее. Лингфильдовская Алиса писала неоднократно в Яфеевку. Никто ей, как вы понимаете, не ответил. Позднее, уже снова в Польше, в интернате, ребята рассказывали про какую-то крымскую украинку, а может быть, польку, будто бы полька тайно записывала соответствия между подлинными нашими фамилиями, ну, найденышей и подкидышей еврейских, и новыми именами. И закапывала скрученные свитки. Как Тору, все в трубки она закручивала. Полуюродивая, полусвятая… Если она действительно знала имена, в чем нет уверенности – могла быть обычная фантазерка, – если знала, то имена, в трубки свернутые, где-то и сейчас под землей лежат. В каких-нибудь бутылях, в корчагах. Я думал, конечно, про откапывание. Но где рыть? Яфеевки не сохранилось на карте. Нет уж, копаю метафизически. В истории. По евангельской, коллега, метафоре.
– А откуда взялась снова Польша?
– Когда программа в Суррее закончилась, они подали списки. Чтоб всех сирот еврейских переправить в Палестину. А те проверяли каждого. Мне было отказано. Я получался не то советский гражданин, не то вообще усыновленный немец. Тогда меня, не зная куда деть, отфутболили обратно. То есть в Польшу. Четыре года я прожил в интернате. Откуда и вышел в самостоятельную жизнь. И в восемнадцать лет все-таки прорвался в Израиль.
– И провоевал полные две войны.
– Интересно, что из Израиля я так же страстно стал хотеть в Англию. Не сидится мне в границах. Помогли лингфильдовские знакомые. Смог повторно переехать. Ну, и занялся историей идей. Защищался по Герцену. А архив Герцена раскидан, он в Женеве, Флоренции, Праге, Париже и Амстердаме. Я надумал приобщить еще и софийскую часть. И, может быть, разыскать варшавскую… Так нащупались основные линии моей работы. Хорошо известные вам. Потому что это и ваши линии.
– Я знаю, у вас была жена в Европе.
– Женился, тут же и разъехался, глупость.
– А в Оксфорде что было, преподавание?
– Нет, не преподавание. Умный любит учиться, дурак учить. Это на самом деле не шутка. Это характер, Зиман. Я предпочитаю узнавать новое, а не втолковывать то, что знаю. Другие специально берутся за лекции, чтобы на ходу систематизировать материал и получать озарения. А я был рад, что попал в «Олл Соулз». Был освобожден от преподавательской нагрузки. Там только исследовательская работа.
Так с тех пор и существует Бэр. В любом месте, где приемлемый климат. Где можно выкинуть истасканные черчевские ботинки в урну, заменив их такими же новыми, и где ближе к вечеру можно с кем-нибудь перекинуться анекдотом и посидеть часок в фойе отеля с высоким стаканом двойного шотландского виски on the rocks. А самое главное – чтобы там в пределах достижимости маячил какой-нибудь забытый ящик с полуистлевшими тайнами. Чтобы имелась какая-нибудь полусожженная или полузатопленная помойка. Или свалка, в глуби которой пористым бесформенным носом удается унюхать реликт. Подписав с невеждой-наследником или рамольным собственником разрешение на публикацию, доведя посредством танцующего в пальцах карандаша, в который Бэр вцепляется челюстями (с тех пор как бросил курить) переговорщиков до гипнотического обморока, уболтав праводержателей, убедив музейщиков поставить подпись, потому что всяким редким грамоткам именно он, Бэр, и только он, Бэр, умеет открыть ход на яркую сцену под софиты, – Бэр стопроцентно угадывает, где публиковать документ, чтобы снискать для нового детища внимание, славу, экраны и огни международных рамп, владельцам достойные гонорары, а агентству с его пятью департаментами – оплату, которой хватало бы как минимум для поддержания штанов.
Виктор вздохнул и поморгал. Мысль о Наталии упорно перла в голову и отпихивала локотком думы о Бэре. Неудивительно, если сопоставлять по привлекательности старого борова и юную гурию… Получается… Бэр, значит, в среду ввалится во «Франкфуртер Хоф». Битте менять квартиру. Надо поаккуратнее выведать, что за номер Мирей забронировала в отеле у вокзала. Ну и афронт! Стоило подманивать Наталию пышным Франкфуртом, чтобы волочь ее в убогий пансион! Убогий – ладно бы. А если номер прям-таки на одного, с сиротскою койкой?
В разгар этих мыслей на сотовый телефон Виктора позвонила дама. А, это она, ожидаемая! Увы, wishful thinking. Нет, это была другая. У этой не было и не могло быть фигурно стриженной смоляной челки и обезоруживающего гонора в сочетании с обезоруживающей неуверенностью. Не было хрупких пальчиков с десятком кривых колец подружкиного чекана. Громадных зрачков. Эта особа не была мгновенно изменяющей решения, резкой, афористичной, непререкаемой Наталией, за которой Виктор гонялся с июня, оборвав такую красивую Мирейкину любовь.
Ну, не то чтоб односторонне оборвав! От Парижа до милого Милана, как ни старайся, рукой не достанешь, и Мирей в свои двадцать четыре года явно бытовала в Париже не по-монашески. Не по-монашески и Виктор в Милане привычно жил в свои сорок шесть. Так что, как следовало ждать, после непродолжительной увертюры их история заскорузла и раскрошилась, как старый бинт.
Кстати, не одна Мирей была принесена в жертву идолу. Виктор упразднил и упоительные шашни с булочницей – снизу, из ароматной двери, из розмариновой пекарни, с брызгочками пота над бровями, с футболистом-балбесом братом, от единого которой вида, этой Дезире (ракурс декольте с верхнего этажа), Виктор улетал чувством в Италию знойного Возрождения: Форнарина! А Дезире стягивала крахмальную скуфейку с кос и перекурлыкивалась с ним с первого этажа на третий, запрокинув голову и полуразведя уста и заглядывая на верхнюю галерею. И потом взбегала по грохотливым железякам в его дом прямо с рафаэлевого полотна.
Сорокалетний бобыль, холостяцкий дом, тяга к сменам. Прелестное разнообразие, что ни говори, вносит в жизнь эта пекариха. Ее однодневные одежки с базарных развалов. Бесконечно напяливаемые и стаскиваемые колечки, подвески, цепки. Все эти стразовые крестики, киски блискучие для пекарихи – запретная радость. Носить их нельзя, чтобы они не попадали, как в неаполитанской кинокомедии, в тесто пицц. Поэтому жизнь ее проходит то в нацепливании этих мелких верижек, то в сложном их расстегивании и раскладывании по подручным поверхностям у себя в спальне. А часто и в спальнях не у себя.
Пока она взбегала к Виктору, мальчишка-брат косился на происходящее, как бешеная лошадь, но молчал. Когда же перестала взбегать, юный футболист, тупо отрабатывавший приемы пяткой во дворе, похоже, исполнился намерения прийтись одним из самых крепких пасов по Викторовой заднице. Виктор в отчетный период уже не позванивал, в скобках сказать, и смурной, однако фигуристой деве Стелле из этнографического музея. Отставка на все лето как Дезире, так и Стеллы, не говоря уж о Мирейке, явила целую триаду принесенных на Наталиин алтарь жертв.
Может, Наталия звонит, что получила его напористую почту? Что согласна погулять на закате? Готова за ним зайти и отвезти в замечательный новый ресторан с выставкой картин, за все платит редакция? Что она опять подрядилась писать для воскресного приложения выставочно-гастрономический этюд?
Нет. Это не Наталия. Значит, не приближается счастье. Хотя даже и звонок не означал бы, что счастье в кармане. Неделю назад Нати обещала прийти. Виктор размечтался – с ночевкой. А в последний момент перезвонила, что не сможет подняться к Виктору. Посмотреть кассету Фрица Ланга было бы чудно. Не пересматривала с университетских лет. Но как потом лететь на саммит, не собрав чемодана! Что? Ты что, обижаешься?
Вот уже несколько месяцев Наталия на все, что слышит от Виктора, отвечает и в нравственном и в интеллектуальном смысле, и интересуется, и глубоко понимает всю европейскую половину его личности (вторая, русская, часть Викторовой души для нее была и остается симпатичным, но темным лесом), и любой с ней разговор – это сплошные умственные кульбиты и фуэте, но, увы, приблизительно за пятнадцать секунд до перехода к иным кульбитам, которые вообще-то общеприняты между женщинами и мужчинами и о которых Виктор только и волнуется, начиная с первого «прошу прощения», оброненного между ними шестого июня, в два часа дня, в проходе между сиденьями венецианского поезда, где Наталиины кроссовки торчали абсолютно посередине прохода, и он налетел – и вляпался носом в расправленную на ее столике программу фестиваля – и еле выровнялся – и вмазался взглядом в бьющую из-под ресниц синеву – и, к счастью, в голове за этот миг уже опозналась аляповатая графика программы, такую же афишку он сам вынимал из конверта на прошлой неделе, это рутинная рассылка, таких приходит двести, но ему, на диком адреналине, в ту же секунду, боже, посчастливилось вспомнить, о чем в той афишке речь, и тут же он понесся рассыпать трели соловьиные, и девушка втянулась в беседу, и главное было уже не позволить ей выйти, не дать ей выйти никуда и никогда, поэтому Виктор, не признаваясь, что едет подписывать соглашение об оцифровывании документов из фонда Чини, выпалил на ходу, будто собирается на тот же литературный фестиваль, что и красотка, а коли так, то прямо с паровоза он повел ее по Венеции, и они дошли до аудиториума Святой Маргариты, и тут-то Виктор хитро ввернул про Чини, что фонд занимает целый остров, остров Святого Георгия, и туда никого не пускают, а попасть туда и посмотреть монастырь можно только вместе с ним, с Виктором, – с того самого мига вот уже четыре месяца Наталия приблизительно за пятнадцать секунд до дела выскальзывает из Викторовых рук как пери, потому что в коридоре шумят и кто-нибудь сейчас войдет, потому что через час у нее билет на какой-нибудь там поезд, на самолет, на верблюда, а в большинстве случаев потому, что серебристый ее телефон голосом украинско-молдавско-румынской няньки визжит вдруг, что у Марко рвота, или что уже пришли, на сутки поперед условленного, циклевать паркет, или что сработала противоугонка на Наталииной запаркованной машине, а отключить ее нянька, естественно, не умеет.
Противоугонка эта вообще не знает себе равных по загублению Викторовых сладких замыслов. Вчера в нежный момент уже не по телефону, а наяву она заверещала под окошком с улицы: «Ваську-ваську-ваську-ваську-ловите-ловите-ловите-ловите». Наталия сбежала к машине, да уж, отключив сирену, заодно глянула на часики, досадливо качнула головой, махнула Виктору от низу и была такова.
Был два месяца назад перепуг. Мало того что Наталия весь август, пока Италия валялась на пляжах, вкалывала на родимую «Стампу», как кубинец на сафре. Так еще и появился страх, что и в сентябре она будет сидеть приклеенная к ребенку и даже будет возить его в Турин с раскраской и фломастерами на заседания редсовета. Дело в том, что ее молдаванка-румынка Валя уехала в конце июля, как положено, на родину и оттуда дала знать, что о возвращении речи быть не может – загулял и запил муж, стройку забросил, Валины кулоны раздарил девкам. Хорошо, что Виктор сохранил телефон Любы, опытной сиделки, проухаживавшей в Киеве последние полтора года за покойной бабулей. Виктор мигом сосватал Наталии эту умелую Любу. Через неделю Люба высадилась из автобуса, прибывшего из Украины, со спортивной сумкой. У Виктора потеплело в животе. Вот теперь-то у Наталии время освободится. И теперь она ему, Виктору, сможет время уделить.
Ну и что? Хотя новая Люба, отдать ей должное, по пустякам хозяйку не дергает, – легче не стало. Потому что отчего-то как-то слишком часто сама Наталия спохватывается, что у нее на другом конце города уже полчаса как опоздана деловая встреча… Какая в одиннадцать вечера может быть деловая встреча? Спросил бы, но ведь не имеет Виктор права спрашивать! Проклятие, не имеет права. Получить бы право на какие-нибудь даже не очень резкие вопросики!
Это случается каждый раз, как он держит журавля в руках. Несомненно, Наталия журавль. Худосочный, но породистый, с японской гравюры. С яркими глазами сквозь вороную гривку. Линзы она, что ли, вставляет цветные?
Чаще всего журавль витает в дальних небесах. То Нати вообще по сотовому телефону неразговорчива, потому что как раз обретается в Западном Судане под бомбардировками. То она в Малаге на конгрессе «Национальные репрезентации прошлого. Двадцатый век и Война воспоминаний». Эта «Стампа» уж и не знает, на какое задание послать ее. Но отдадим должное, репортажи получаются удачные, потому что Наталия на самом деле исключительно одаренная особа. И вдобавок в черно-белой врезке фотография ясноглазой Нати смотрится эффектно на полосе. Да. И думает, черт бы побрал ее, только о работе.
Так она исчезла и вела себя загадочно в июле, неделю. Оказалось, добралась до Александра Литвиненко и взяла у него интервью о втором издании книги «ФСБ взрывает Россию». Виктор консультировал ее по мелочам. Литвиненко остро поставил в интервью вопрос об отравлениях как оружии российских спецслужб: «Яд для них – такое же оружие, как нож или пистолет. Приказ на его применение может дать директор ФСБ или его первый заместитель». Ну просто замечательно разбирается в ядах и отравлениях этот Литвиненко. Глядь как бы этот парень сам кого-нибудь не отравил.
Кстати, очерк о убийствах политических оппонентов за пределами России, Наталии и невдомек, взбаламутил Виктора. Ведь у него самого мать погибла в тридцать семь лет на французско-испанской границе, по дороге на конференцию диссидентов, в неправдоподобной автомобильной катастрофе.
Когда постучали тогда, двадцать восьмого августа семьдесят третьего, снизу в их парижскую квартиру три ажана, перед домом на площади Сен-Жорж кипел асфальт и окна были забаррикадированы ставнями, чтоб не впускать перекаленный воздух. На кухне из разверстого холодильника вытекала прохлада. Отчим Ульрих заливал водой кафельный пол, и они с Виктором лежали на полу на простынях. Отчим с кроссвордом («Полорогое с острова Сулавеси: аноа»), Виктор со свежим «Пиф Гаджет». Методу этому, мокрые тряпки на голый камень, Ульриха научил Жильбер, приятель, сидевший не в Инте и не в Ижевске, как Ульрих, а в Джезказгане, где летом для разнообразия заключенные мерли не от холода, а от жары.
У полицейских, конечно, имелась инструкция, как оповещать семьи погибших. При Викторе они сказали, что мама попала в больницу. Отчима отвели в сторону, и, поскольку по закону нужно было его везти на опознание, к Виктору вошла посидеть заранее подготовленная соседка. А что произошло с матерью на самом деле, Вика услышал уже от отчима, когда тот вернулся с опознания. Оповестил тот Виктора коротко. Гораздо короче, чем обычно с ним говорил.
Когда первый месяц после материной смерти миновал – а в первый месяц Вика так и не отцепил сжатых пальцев от простыней-половиков, – отчим добавил комментарий. Мама слетела в обрыв не случайно. В маминой крови обнаружили алкоголь. А это странно при Люкином законопослушном характере. Из цилиндров, похоже, была выкачана тормозная жидкость. Так что маму и сидевших в машине троих ее друзей, скорее всего, убили. Убили те, чья трехбуквенная кликуха и прежде произносилась в этом доме с гадливостью. Клубок гадюк, колтуны, колдуны, гробовой бобок. В прерывистых снах Виктора эти образы, впиваясь друг в друга и вращаясь, свертывались в смертный колобок аббревиатуры.
Поэтому, получив газету с Наталииным интервью с Литвиненко, Виктор отослал ксерокопию в Аванш Ульриху. Отчиму, который с тех самых пор, не отступаясь, пытается разгадать женину безвременную смерть.
А Наталию за интервью премировали на Мантуанской книжной ярмарке. Вот сейчас недавно, в сентябре. Виктор ездил, волновался, сидел, хлопал в публике. Наталия была в вихре – не обратила на него внимания, рукой махнула. В этой Мантуе ее приглашали на вечерние приемы. Официально, на каблуках и с мужем. Ну что, приезжал муж из Брюсселя, где служит в каком-то политическом террариуме. Этот полуразведенный с Наталией Джанни Пископо. Он на вечерах нервничал, грыз удила. В результате славно напился на пару с Виктором.
Этот муж, кстати, тоже частая причина Наталииных неявок. Хотя известно, что с мужем Наталия в процессе расхождения с тех пор, как Марко было три года. Развод еще не оформлен. В Италии эта тягомотина может длиться без срока. Тебе, Виктор, некоторых вещей не понять. Нати и экс-супруг остаются людьми очень близкими. Естественно, нетактично было бы уходить от приехавшего экса куда-нибудь, и приводить домой кого-нибудь, и будоражить хорошего, ни в чем не виноватого человека.
В общем, телефон мог бы нести новости с фронта Наталии. Не волноваться, сказал себе Виктор. А то ничего не пойму. Я от психоза глупею. Я не вслушался. Я не успел ни обрадоваться по поводу заказанного ресторанного репортажа, если она меня с собой ведет в качестве эскорта и подъедателя, сподручного сотрапезника, – ни омрачиться по поводу саммита.
Если это звонит Наталия, и при этом без твердых планов – я могу ей сам кой-что предложить. Хотя бы «Амур» на Сольферино. Они устроят нам нечто неповторимое. Увидев с такой брюнеткой! Там меня всегда поддерживали… А лучше, еще лучше – в «Льеватапс» к испанцу Мейеру! Или в бретонский «Пикник»? В «Бибопе» вроде были недавно. А может быть, наоборот, в «Хоум»? В стиле пятидесятых. Достаточно новое… Или пригласить Наталию прокатиться. Тут рядом, в Канеграте, третья октябрьская суббота, сагра трюфелей. В Кодоньо, неподалеку от Лоди, и в Морбеньо, если Виктор правильно помнит, торжественно жарят каштаны у соборов на площадях. Музыка, простонародное веселье, прощание с летом. Репортаж можно написать прекрасный. В Санто-Стефано-Тичино празднуется виноградосбор…
Это если бы звонившая была Наталией. Но волнение накатило и отхлынуло. Послышался скрип на кошмарном английском невесть про что. Нет. Это не ожидаемая…
– Да, Виктор Зиман. Извините, по какому поводу?
Нет, скрипучка не была Наталией. Анонимная тетка. Польский у нее инглиш или русский? Южнославянский? Догадка почти справедлива. Короткий раздраженный ответ. Шипливый инглиш дамы – болгарского бутилирования.
– Виктор Зиман? Прошу меня прощения извинить за беспокойство перед вашим уезжанием. Вы когда прибываете во Франкфурт? Меня зовут Зофка Станчева. Литературное агентство «ЗоЛоТо». Вы когда-нибудь встречались по работе с моим бывшим мужем Лойко Тодоровым. Лойко вам передает привет, в этом году не намерен присутствовать во Франкфурт. Будет его зам. Лойко поручил мне договорить с вами эту встречу. Как я и опасалась и как теперь слышу, у вас не имеется возможность. Погодите, все же вам имеет смысл меня слыхать. К вам важное дело, интересное для нас, но в особенности оно вам интересное. Даже не для фирмы, а лично вам, господин Зиман. Нет, я не буду обращаться к секретарше профессора Бэра. Я понимаю, что франкфуртский график скомплектован… Но я думаю, что узнаете, каких бумагов касается, и изыщете возможность. Нет, полчаса вам покажется неполно. Я покажу вам их. Нет, о присылке по мейлу нет возможности. Они не сканированы. Может, вы получите в самое близкое время количество страниц копий. Конечно, дело о происхождении материалов. Нет, разговор не телефонный. Понимаю, однако все же я на вашем месте отнеслась насерьез…
…Ну, что предпочитаете… Впоследок скажу, что речь идет за неизвестные и неопубликованные фронтовые тетради киевского художника Семена Наумовича Жалусского, прославившегося в Киеве писателем… И есть отдельный рукописный документ по дрезденскому вопросу.
…А! А! Ну именно. Так я и полагала, господин Зиман. Если вы настаиваете, я согласна переговаривать даже и до ярмарки.
Кого это черт несет, звонок от подъезда! В такой момент!
С трубкой у уха Виктор ринулся жать на домофон и отворачивать дверную шайбу. Мирей, с выбившимися рдяными кудрями, румянясь, роется в чемодане и на вызовы не реагирует. Может, просто не слышит звон, потому что вниз головой? Что делать, если это пришла Наталия? Знакомить? Умоляю, что угодно, кроме этого!
Нет. Не Наталия, уф, а всего лишь Наталиина домработница.
– Люба, здрасте. Это я не вам. Нет, это и не вам. А вы что, можете говорить по-русски? Нет, я имею в виду вы, а что вы умеете – я знаю. Извините, подождите, пожалуйста, минуту. Я не вам. Может, вам удобнее тогда? Люба, это я вам, извините, придется подождать две минуты… За коробкой – какая коробка? – что? Забыла Наталия? А, да, слева там возле прохода коробка ваша стоит.
– Извините, пожалуйста, я тут просто дверь открывал. Конечно, по-русски. Нет, без проблем, даже радуюсь практике. Ну конечно. До девяти лет. Не переставал. Ну так вот что. Давайте до выставки, давайте в понедельник, то есть лучше давайте завтра, я вылетаю во Франкфурт завтра с утра и уже днем в воскресенье могу встречаться. Продиктуйте мне телефон. А, да, понятно, вы с вечера воскресенья. Ну давайте сразу? Документы посмотрим. Сойдемся в цене, я совершенно убежден. У вас есть резюме? Нет? Еще не читали? Я в первую очередь хочу обсудить все по Дрездену. Не сразу? Нет? Хорошо, в понедельник. Хорошо, в понедельник. Когда именно? Продиктуйте номер. Я проверю по таблице, какие встречи на это время у меня. Постараюсь освободить. Да, я что-нибудь отменю. Можете мне звонить на этот номер. Или на мейл. Пишите мейлы. У меня компьютер с собой. То есть я буду читать почту. Даже когда я сам не в состоянии подключиться, почту проверяет ассистентка. Мирей. Идеальная память. Знает об агентстве все. Если бы не она, кто бы тут помнил пароли серверов и аккаунтов…
Что-то я залебезил и разболтался, Мирейка все равно по-русски не понимает. Не лебези. Сожмись, Виктор. Иначе болгарка по телефону услышит, как у тебя трепыхается сердце.
– Да, ну, само собой, английский. В первом моем приюте, в Лингфильде. А вот идиш я забыл напрочь до основания. Теперь, к старости, выплывают какие-то слова, удивительно наблюдать.
– Так вы долго жили у немца?
– Два года. С ним и с Флорией, но, увы, без коровы, под бомбежками… эти бомбежки я звал «рашбум!»… мы отошли с Южной Украины в Польшу. Помню поезд. В нем, можно сказать, лежало поле сражения: разбитые танки, пушки, лошади и солдаты. Всюду солома… И топтались мы в той Польше, пока нас красные не захватили. Помню засранные окопы, толкучку. Русские стреляли по нашим окопам в точности в минуту, когда у нас разносили горячий обед. Меня посылала Флория хлеб носить. Немцы не выдержали, переменили время раздачи супа. Однако у русских, оказалось, хорошо работала разведка. Только пошли мы разносить хлеб и суп, плюх, в окопы снова-таки нападало до чертиков мин. С полными судками и бачками в руках трудно было укрываться! Этот случай я лучше всего запомнил из всего того, что было со мной… Когда и Флорию, и Бэра после войны арестовали, она на допросах всю мою историю выложила, бедная тетка. Меня передали в Красный Крест и почти сразу отправили в Лингфильд, в графство Суррей. В интернат, организованный дочерью Фрейда. И только там, от их фрейдистских педагогических подходцев, я умягчился. Чего только они для нас не выдумывали. Учили всех по отдельности родному языку. Меня – русскому. Ко мне ходила русская учительница. Те пять лет, которые я жил там. Ну, я раздышался, разоткровенничался. Открыл воспитателям настоящее имя. Что я – Додик. Помнил, как зовут. Все-таки. Это единственное, что я с Яфеевки помнил. Еще помнил расстрел. Мне было три или четыре года. В декабре, в сорок первом, в Северном Крыму.
– Яфеевка – еврейский колхоз? О которых фильмы снимали в конце двадцатых?
– Брики снимали, Лиля и Осип Брик. Так вот, место рождения Яфеевка мне вписали со слов Флории. Она то утверждала, будто я ее сын от Бэра, то отрекалась. В Красном Кресте отнеслись ко мне вяловато, потому что, значит, я получался – недостреленный советский. Красный Крест с СССР не сотрудничал. Вообще поляки очень страстно интересовались, какое у каждой жертвы нацизма гражданство: польское или русское. Устраивали даже ревизии в Освенциме. Русских высылали в Союз. Меня, слава богу, определили в Лингфильд. И я в Англии прожил пять лет. Благодаря Флории, вранью ее, мир праху ее. Лингфильдовская Алиса писала неоднократно в Яфеевку. Никто ей, как вы понимаете, не ответил. Позднее, уже снова в Польше, в интернате, ребята рассказывали про какую-то крымскую украинку, а может быть, польку, будто бы полька тайно записывала соответствия между подлинными нашими фамилиями, ну, найденышей и подкидышей еврейских, и новыми именами. И закапывала скрученные свитки. Как Тору, все в трубки она закручивала. Полуюродивая, полусвятая… Если она действительно знала имена, в чем нет уверенности – могла быть обычная фантазерка, – если знала, то имена, в трубки свернутые, где-то и сейчас под землей лежат. В каких-нибудь бутылях, в корчагах. Я думал, конечно, про откапывание. Но где рыть? Яфеевки не сохранилось на карте. Нет уж, копаю метафизически. В истории. По евангельской, коллега, метафоре.
– А откуда взялась снова Польша?
– Когда программа в Суррее закончилась, они подали списки. Чтоб всех сирот еврейских переправить в Палестину. А те проверяли каждого. Мне было отказано. Я получался не то советский гражданин, не то вообще усыновленный немец. Тогда меня, не зная куда деть, отфутболили обратно. То есть в Польшу. Четыре года я прожил в интернате. Откуда и вышел в самостоятельную жизнь. И в восемнадцать лет все-таки прорвался в Израиль.
– И провоевал полные две войны.
– Интересно, что из Израиля я так же страстно стал хотеть в Англию. Не сидится мне в границах. Помогли лингфильдовские знакомые. Смог повторно переехать. Ну, и занялся историей идей. Защищался по Герцену. А архив Герцена раскидан, он в Женеве, Флоренции, Праге, Париже и Амстердаме. Я надумал приобщить еще и софийскую часть. И, может быть, разыскать варшавскую… Так нащупались основные линии моей работы. Хорошо известные вам. Потому что это и ваши линии.
– Я знаю, у вас была жена в Европе.
– Женился, тут же и разъехался, глупость.
– А в Оксфорде что было, преподавание?
– Нет, не преподавание. Умный любит учиться, дурак учить. Это на самом деле не шутка. Это характер, Зиман. Я предпочитаю узнавать новое, а не втолковывать то, что знаю. Другие специально берутся за лекции, чтобы на ходу систематизировать материал и получать озарения. А я был рад, что попал в «Олл Соулз». Был освобожден от преподавательской нагрузки. Там только исследовательская работа.
Так с тех пор и существует Бэр. В любом месте, где приемлемый климат. Где можно выкинуть истасканные черчевские ботинки в урну, заменив их такими же новыми, и где ближе к вечеру можно с кем-нибудь перекинуться анекдотом и посидеть часок в фойе отеля с высоким стаканом двойного шотландского виски on the rocks. А самое главное – чтобы там в пределах достижимости маячил какой-нибудь забытый ящик с полуистлевшими тайнами. Чтобы имелась какая-нибудь полусожженная или полузатопленная помойка. Или свалка, в глуби которой пористым бесформенным носом удается унюхать реликт. Подписав с невеждой-наследником или рамольным собственником разрешение на публикацию, доведя посредством танцующего в пальцах карандаша, в который Бэр вцепляется челюстями (с тех пор как бросил курить) переговорщиков до гипнотического обморока, уболтав праводержателей, убедив музейщиков поставить подпись, потому что всяким редким грамоткам именно он, Бэр, и только он, Бэр, умеет открыть ход на яркую сцену под софиты, – Бэр стопроцентно угадывает, где публиковать документ, чтобы снискать для нового детища внимание, славу, экраны и огни международных рамп, владельцам достойные гонорары, а агентству с его пятью департаментами – оплату, которой хватало бы как минимум для поддержания штанов.
Виктор вздохнул и поморгал. Мысль о Наталии упорно перла в голову и отпихивала локотком думы о Бэре. Неудивительно, если сопоставлять по привлекательности старого борова и юную гурию… Получается… Бэр, значит, в среду ввалится во «Франкфуртер Хоф». Битте менять квартиру. Надо поаккуратнее выведать, что за номер Мирей забронировала в отеле у вокзала. Ну и афронт! Стоило подманивать Наталию пышным Франкфуртом, чтобы волочь ее в убогий пансион! Убогий – ладно бы. А если номер прям-таки на одного, с сиротскою койкой?
В разгар этих мыслей на сотовый телефон Виктора позвонила дама. А, это она, ожидаемая! Увы, wishful thinking. Нет, это была другая. У этой не было и не могло быть фигурно стриженной смоляной челки и обезоруживающего гонора в сочетании с обезоруживающей неуверенностью. Не было хрупких пальчиков с десятком кривых колец подружкиного чекана. Громадных зрачков. Эта особа не была мгновенно изменяющей решения, резкой, афористичной, непререкаемой Наталией, за которой Виктор гонялся с июня, оборвав такую красивую Мирейкину любовь.
Ну, не то чтоб односторонне оборвав! От Парижа до милого Милана, как ни старайся, рукой не достанешь, и Мирей в свои двадцать четыре года явно бытовала в Париже не по-монашески. Не по-монашески и Виктор в Милане привычно жил в свои сорок шесть. Так что, как следовало ждать, после непродолжительной увертюры их история заскорузла и раскрошилась, как старый бинт.
Кстати, не одна Мирей была принесена в жертву идолу. Виктор упразднил и упоительные шашни с булочницей – снизу, из ароматной двери, из розмариновой пекарни, с брызгочками пота над бровями, с футболистом-балбесом братом, от единого которой вида, этой Дезире (ракурс декольте с верхнего этажа), Виктор улетал чувством в Италию знойного Возрождения: Форнарина! А Дезире стягивала крахмальную скуфейку с кос и перекурлыкивалась с ним с первого этажа на третий, запрокинув голову и полуразведя уста и заглядывая на верхнюю галерею. И потом взбегала по грохотливым железякам в его дом прямо с рафаэлевого полотна.
Сорокалетний бобыль, холостяцкий дом, тяга к сменам. Прелестное разнообразие, что ни говори, вносит в жизнь эта пекариха. Ее однодневные одежки с базарных развалов. Бесконечно напяливаемые и стаскиваемые колечки, подвески, цепки. Все эти стразовые крестики, киски блискучие для пекарихи – запретная радость. Носить их нельзя, чтобы они не попадали, как в неаполитанской кинокомедии, в тесто пицц. Поэтому жизнь ее проходит то в нацепливании этих мелких верижек, то в сложном их расстегивании и раскладывании по подручным поверхностям у себя в спальне. А часто и в спальнях не у себя.
Пока она взбегала к Виктору, мальчишка-брат косился на происходящее, как бешеная лошадь, но молчал. Когда же перестала взбегать, юный футболист, тупо отрабатывавший приемы пяткой во дворе, похоже, исполнился намерения прийтись одним из самых крепких пасов по Викторовой заднице. Виктор в отчетный период уже не позванивал, в скобках сказать, и смурной, однако фигуристой деве Стелле из этнографического музея. Отставка на все лето как Дезире, так и Стеллы, не говоря уж о Мирейке, явила целую триаду принесенных на Наталиин алтарь жертв.
Может, Наталия звонит, что получила его напористую почту? Что согласна погулять на закате? Готова за ним зайти и отвезти в замечательный новый ресторан с выставкой картин, за все платит редакция? Что она опять подрядилась писать для воскресного приложения выставочно-гастрономический этюд?
Нет. Это не Наталия. Значит, не приближается счастье. Хотя даже и звонок не означал бы, что счастье в кармане. Неделю назад Нати обещала прийти. Виктор размечтался – с ночевкой. А в последний момент перезвонила, что не сможет подняться к Виктору. Посмотреть кассету Фрица Ланга было бы чудно. Не пересматривала с университетских лет. Но как потом лететь на саммит, не собрав чемодана! Что? Ты что, обижаешься?
Вот уже несколько месяцев Наталия на все, что слышит от Виктора, отвечает и в нравственном и в интеллектуальном смысле, и интересуется, и глубоко понимает всю европейскую половину его личности (вторая, русская, часть Викторовой души для нее была и остается симпатичным, но темным лесом), и любой с ней разговор – это сплошные умственные кульбиты и фуэте, но, увы, приблизительно за пятнадцать секунд до перехода к иным кульбитам, которые вообще-то общеприняты между женщинами и мужчинами и о которых Виктор только и волнуется, начиная с первого «прошу прощения», оброненного между ними шестого июня, в два часа дня, в проходе между сиденьями венецианского поезда, где Наталиины кроссовки торчали абсолютно посередине прохода, и он налетел – и вляпался носом в расправленную на ее столике программу фестиваля – и еле выровнялся – и вмазался взглядом в бьющую из-под ресниц синеву – и, к счастью, в голове за этот миг уже опозналась аляповатая графика программы, такую же афишку он сам вынимал из конверта на прошлой неделе, это рутинная рассылка, таких приходит двести, но ему, на диком адреналине, в ту же секунду, боже, посчастливилось вспомнить, о чем в той афишке речь, и тут же он понесся рассыпать трели соловьиные, и девушка втянулась в беседу, и главное было уже не позволить ей выйти, не дать ей выйти никуда и никогда, поэтому Виктор, не признаваясь, что едет подписывать соглашение об оцифровывании документов из фонда Чини, выпалил на ходу, будто собирается на тот же литературный фестиваль, что и красотка, а коли так, то прямо с паровоза он повел ее по Венеции, и они дошли до аудиториума Святой Маргариты, и тут-то Виктор хитро ввернул про Чини, что фонд занимает целый остров, остров Святого Георгия, и туда никого не пускают, а попасть туда и посмотреть монастырь можно только вместе с ним, с Виктором, – с того самого мига вот уже четыре месяца Наталия приблизительно за пятнадцать секунд до дела выскальзывает из Викторовых рук как пери, потому что в коридоре шумят и кто-нибудь сейчас войдет, потому что через час у нее билет на какой-нибудь там поезд, на самолет, на верблюда, а в большинстве случаев потому, что серебристый ее телефон голосом украинско-молдавско-румынской няньки визжит вдруг, что у Марко рвота, или что уже пришли, на сутки поперед условленного, циклевать паркет, или что сработала противоугонка на Наталииной запаркованной машине, а отключить ее нянька, естественно, не умеет.
Противоугонка эта вообще не знает себе равных по загублению Викторовых сладких замыслов. Вчера в нежный момент уже не по телефону, а наяву она заверещала под окошком с улицы: «Ваську-ваську-ваську-ваську-ловите-ловите-ловите-ловите». Наталия сбежала к машине, да уж, отключив сирену, заодно глянула на часики, досадливо качнула головой, махнула Виктору от низу и была такова.
Был два месяца назад перепуг. Мало того что Наталия весь август, пока Италия валялась на пляжах, вкалывала на родимую «Стампу», как кубинец на сафре. Так еще и появился страх, что и в сентябре она будет сидеть приклеенная к ребенку и даже будет возить его в Турин с раскраской и фломастерами на заседания редсовета. Дело в том, что ее молдаванка-румынка Валя уехала в конце июля, как положено, на родину и оттуда дала знать, что о возвращении речи быть не может – загулял и запил муж, стройку забросил, Валины кулоны раздарил девкам. Хорошо, что Виктор сохранил телефон Любы, опытной сиделки, проухаживавшей в Киеве последние полтора года за покойной бабулей. Виктор мигом сосватал Наталии эту умелую Любу. Через неделю Люба высадилась из автобуса, прибывшего из Украины, со спортивной сумкой. У Виктора потеплело в животе. Вот теперь-то у Наталии время освободится. И теперь она ему, Виктору, сможет время уделить.
Ну и что? Хотя новая Люба, отдать ей должное, по пустякам хозяйку не дергает, – легче не стало. Потому что отчего-то как-то слишком часто сама Наталия спохватывается, что у нее на другом конце города уже полчаса как опоздана деловая встреча… Какая в одиннадцать вечера может быть деловая встреча? Спросил бы, но ведь не имеет Виктор права спрашивать! Проклятие, не имеет права. Получить бы право на какие-нибудь даже не очень резкие вопросики!
Это случается каждый раз, как он держит журавля в руках. Несомненно, Наталия журавль. Худосочный, но породистый, с японской гравюры. С яркими глазами сквозь вороную гривку. Линзы она, что ли, вставляет цветные?
Чаще всего журавль витает в дальних небесах. То Нати вообще по сотовому телефону неразговорчива, потому что как раз обретается в Западном Судане под бомбардировками. То она в Малаге на конгрессе «Национальные репрезентации прошлого. Двадцатый век и Война воспоминаний». Эта «Стампа» уж и не знает, на какое задание послать ее. Но отдадим должное, репортажи получаются удачные, потому что Наталия на самом деле исключительно одаренная особа. И вдобавок в черно-белой врезке фотография ясноглазой Нати смотрится эффектно на полосе. Да. И думает, черт бы побрал ее, только о работе.
Так она исчезла и вела себя загадочно в июле, неделю. Оказалось, добралась до Александра Литвиненко и взяла у него интервью о втором издании книги «ФСБ взрывает Россию». Виктор консультировал ее по мелочам. Литвиненко остро поставил в интервью вопрос об отравлениях как оружии российских спецслужб: «Яд для них – такое же оружие, как нож или пистолет. Приказ на его применение может дать директор ФСБ или его первый заместитель». Ну просто замечательно разбирается в ядах и отравлениях этот Литвиненко. Глядь как бы этот парень сам кого-нибудь не отравил.
Кстати, очерк о убийствах политических оппонентов за пределами России, Наталии и невдомек, взбаламутил Виктора. Ведь у него самого мать погибла в тридцать семь лет на французско-испанской границе, по дороге на конференцию диссидентов, в неправдоподобной автомобильной катастрофе.
Когда постучали тогда, двадцать восьмого августа семьдесят третьего, снизу в их парижскую квартиру три ажана, перед домом на площади Сен-Жорж кипел асфальт и окна были забаррикадированы ставнями, чтоб не впускать перекаленный воздух. На кухне из разверстого холодильника вытекала прохлада. Отчим Ульрих заливал водой кафельный пол, и они с Виктором лежали на полу на простынях. Отчим с кроссвордом («Полорогое с острова Сулавеси: аноа»), Виктор со свежим «Пиф Гаджет». Методу этому, мокрые тряпки на голый камень, Ульриха научил Жильбер, приятель, сидевший не в Инте и не в Ижевске, как Ульрих, а в Джезказгане, где летом для разнообразия заключенные мерли не от холода, а от жары.
У полицейских, конечно, имелась инструкция, как оповещать семьи погибших. При Викторе они сказали, что мама попала в больницу. Отчима отвели в сторону, и, поскольку по закону нужно было его везти на опознание, к Виктору вошла посидеть заранее подготовленная соседка. А что произошло с матерью на самом деле, Вика услышал уже от отчима, когда тот вернулся с опознания. Оповестил тот Виктора коротко. Гораздо короче, чем обычно с ним говорил.
Когда первый месяц после материной смерти миновал – а в первый месяц Вика так и не отцепил сжатых пальцев от простыней-половиков, – отчим добавил комментарий. Мама слетела в обрыв не случайно. В маминой крови обнаружили алкоголь. А это странно при Люкином законопослушном характере. Из цилиндров, похоже, была выкачана тормозная жидкость. Так что маму и сидевших в машине троих ее друзей, скорее всего, убили. Убили те, чья трехбуквенная кликуха и прежде произносилась в этом доме с гадливостью. Клубок гадюк, колтуны, колдуны, гробовой бобок. В прерывистых снах Виктора эти образы, впиваясь друг в друга и вращаясь, свертывались в смертный колобок аббревиатуры.
Поэтому, получив газету с Наталииным интервью с Литвиненко, Виктор отослал ксерокопию в Аванш Ульриху. Отчиму, который с тех самых пор, не отступаясь, пытается разгадать женину безвременную смерть.
А Наталию за интервью премировали на Мантуанской книжной ярмарке. Вот сейчас недавно, в сентябре. Виктор ездил, волновался, сидел, хлопал в публике. Наталия была в вихре – не обратила на него внимания, рукой махнула. В этой Мантуе ее приглашали на вечерние приемы. Официально, на каблуках и с мужем. Ну что, приезжал муж из Брюсселя, где служит в каком-то политическом террариуме. Этот полуразведенный с Наталией Джанни Пископо. Он на вечерах нервничал, грыз удила. В результате славно напился на пару с Виктором.
Этот муж, кстати, тоже частая причина Наталииных неявок. Хотя известно, что с мужем Наталия в процессе расхождения с тех пор, как Марко было три года. Развод еще не оформлен. В Италии эта тягомотина может длиться без срока. Тебе, Виктор, некоторых вещей не понять. Нати и экс-супруг остаются людьми очень близкими. Естественно, нетактично было бы уходить от приехавшего экса куда-нибудь, и приводить домой кого-нибудь, и будоражить хорошего, ни в чем не виноватого человека.
В общем, телефон мог бы нести новости с фронта Наталии. Не волноваться, сказал себе Виктор. А то ничего не пойму. Я от психоза глупею. Я не вслушался. Я не успел ни обрадоваться по поводу заказанного ресторанного репортажа, если она меня с собой ведет в качестве эскорта и подъедателя, сподручного сотрапезника, – ни омрачиться по поводу саммита.
Если это звонит Наталия, и при этом без твердых планов – я могу ей сам кой-что предложить. Хотя бы «Амур» на Сольферино. Они устроят нам нечто неповторимое. Увидев с такой брюнеткой! Там меня всегда поддерживали… А лучше, еще лучше – в «Льеватапс» к испанцу Мейеру! Или в бретонский «Пикник»? В «Бибопе» вроде были недавно. А может быть, наоборот, в «Хоум»? В стиле пятидесятых. Достаточно новое… Или пригласить Наталию прокатиться. Тут рядом, в Канеграте, третья октябрьская суббота, сагра трюфелей. В Кодоньо, неподалеку от Лоди, и в Морбеньо, если Виктор правильно помнит, торжественно жарят каштаны у соборов на площадях. Музыка, простонародное веселье, прощание с летом. Репортаж можно написать прекрасный. В Санто-Стефано-Тичино празднуется виноградосбор…
Это если бы звонившая была Наталией. Но волнение накатило и отхлынуло. Послышался скрип на кошмарном английском невесть про что. Нет. Это не ожидаемая…
– Да, Виктор Зиман. Извините, по какому поводу?
Нет, скрипучка не была Наталией. Анонимная тетка. Польский у нее инглиш или русский? Южнославянский? Догадка почти справедлива. Короткий раздраженный ответ. Шипливый инглиш дамы – болгарского бутилирования.
– Виктор Зиман? Прошу меня прощения извинить за беспокойство перед вашим уезжанием. Вы когда прибываете во Франкфурт? Меня зовут Зофка Станчева. Литературное агентство «ЗоЛоТо». Вы когда-нибудь встречались по работе с моим бывшим мужем Лойко Тодоровым. Лойко вам передает привет, в этом году не намерен присутствовать во Франкфурт. Будет его зам. Лойко поручил мне договорить с вами эту встречу. Как я и опасалась и как теперь слышу, у вас не имеется возможность. Погодите, все же вам имеет смысл меня слыхать. К вам важное дело, интересное для нас, но в особенности оно вам интересное. Даже не для фирмы, а лично вам, господин Зиман. Нет, я не буду обращаться к секретарше профессора Бэра. Я понимаю, что франкфуртский график скомплектован… Но я думаю, что узнаете, каких бумагов касается, и изыщете возможность. Нет, полчаса вам покажется неполно. Я покажу вам их. Нет, о присылке по мейлу нет возможности. Они не сканированы. Может, вы получите в самое близкое время количество страниц копий. Конечно, дело о происхождении материалов. Нет, разговор не телефонный. Понимаю, однако все же я на вашем месте отнеслась насерьез…
…Ну, что предпочитаете… Впоследок скажу, что речь идет за неизвестные и неопубликованные фронтовые тетради киевского художника Семена Наумовича Жалусского, прославившегося в Киеве писателем… И есть отдельный рукописный документ по дрезденскому вопросу.
…А! А! Ну именно. Так я и полагала, господин Зиман. Если вы настаиваете, я согласна переговаривать даже и до ярмарки.
Кого это черт несет, звонок от подъезда! В такой момент!
С трубкой у уха Виктор ринулся жать на домофон и отворачивать дверную шайбу. Мирей, с выбившимися рдяными кудрями, румянясь, роется в чемодане и на вызовы не реагирует. Может, просто не слышит звон, потому что вниз головой? Что делать, если это пришла Наталия? Знакомить? Умоляю, что угодно, кроме этого!
Нет. Не Наталия, уф, а всего лишь Наталиина домработница.
– Люба, здрасте. Это я не вам. Нет, это и не вам. А вы что, можете говорить по-русски? Нет, я имею в виду вы, а что вы умеете – я знаю. Извините, подождите, пожалуйста, минуту. Я не вам. Может, вам удобнее тогда? Люба, это я вам, извините, придется подождать две минуты… За коробкой – какая коробка? – что? Забыла Наталия? А, да, слева там возле прохода коробка ваша стоит.
– Извините, пожалуйста, я тут просто дверь открывал. Конечно, по-русски. Нет, без проблем, даже радуюсь практике. Ну конечно. До девяти лет. Не переставал. Ну так вот что. Давайте до выставки, давайте в понедельник, то есть лучше давайте завтра, я вылетаю во Франкфурт завтра с утра и уже днем в воскресенье могу встречаться. Продиктуйте мне телефон. А, да, понятно, вы с вечера воскресенья. Ну давайте сразу? Документы посмотрим. Сойдемся в цене, я совершенно убежден. У вас есть резюме? Нет? Еще не читали? Я в первую очередь хочу обсудить все по Дрездену. Не сразу? Нет? Хорошо, в понедельник. Хорошо, в понедельник. Когда именно? Продиктуйте номер. Я проверю по таблице, какие встречи на это время у меня. Постараюсь освободить. Да, я что-нибудь отменю. Можете мне звонить на этот номер. Или на мейл. Пишите мейлы. У меня компьютер с собой. То есть я буду читать почту. Даже когда я сам не в состоянии подключиться, почту проверяет ассистентка. Мирей. Идеальная память. Знает об агентстве все. Если бы не она, кто бы тут помнил пароли серверов и аккаунтов…
Что-то я залебезил и разболтался, Мирейка все равно по-русски не понимает. Не лебези. Сожмись, Виктор. Иначе болгарка по телефону услышит, как у тебя трепыхается сердце.