Вике привелось вспомнить это бабулино чудо, когда он увидел на полу останки испепеленного током Ледика Плетнёва.
 
   После плетнёвской смерти – когда просвистел над мальчиком второй по очереди снаряд – Ульрих, как мог, мытьем и катаньем достиг консенсуса, сорвал Вику из парижского лицея, уложили в два счета чемоданы, ящики с книгами, на прокатной машине умчались из Парижа в швейцарскую глушь, ну, не совсем в деревню, а в городок, и даже с римской ареной. В родной Ульрихов Аванш. И там Ульрих упрятал Вику в богом забытой провинциальной школе, переписав для верности на свою фамилию. Советский подданный, парижский мальчик Вика преобразился в швейцарца Зимана. Прекратил быть Жалусским Виктором Семеновичем, как был записан, в угоду ханжеской советской морали, сыном собственного деда, когда Люкочка вдруг без каких бы то ни было объяснений в мае пятьдесят восьмого принесла это нежданное, обожаемое всеми дитя.
   Для Вики корректировка формального статуса значила только замену одного фиктивного отца на другого.
   Ульрих ломал голову, как бы его облагодетельствовать. Он просто не смог бы жить без пасынка. Вика был портретом его души, его Люки, невероятно на мать похожим. С тем же голосом, с той же южнорусской мелодикой, в первые годы – и с акцентом, как Люкин. Виктор, исхудавший, почерневший, еле живой в тот год, был так приближен к Люке, будто стал Люкиным на воздухе оттиском. И, в точности как Люка, безотрывно читал.
   Сейчас, подумаешь, стрелялки, триллеры, интернет, сколько мертвецов видит в день средний подросток. А Вика видел мертвым только Лёдика. Маму не показали, деда не хоронил. Но Лёдика, вытянувшегося на полу, хватило для травмы. Снились ночами мертвецы. Вика с тех пор жутко боялся смертных масок, очучеленных животных. Воображение искало мучительные вещи и делало их большими. Чтение заполняло дни и часть ночей. Спать было страшно и некогда. Тогда-то Виктор настрополился читать и немножечко спать одновременно: то замирая, то распахивая глаза. Внутри головы ползали мурашки. Чернело и пощипывало под веками, и, внезапно корректируя близорукое зрение до единицы, выкатывались от рези и щипоты несоленые слезы.
   Из чистой лояльности к Ульриху Виктор учился замечательно и поступил, как планировали, в университет. Ульрих-то не кончил высшего заведения. Теперь он жаждал реванша. Виктор, конечно, был гуманитарный. Притом чем дальше, тем больше интересовался политологией. Ульрих мрачно мычал: иди в академическую науку! В науку иди. В историю или лингвистику. Чему тебя на политологии научат? Мерзости одной, про войну. Политика – вечные войны: опиумные, странные, холодные…
   Про войну как метод и художество Зиман знал все подробности. Еще бы ему не знать. Не на войну ли Ульрих Зиман, высококвалифицированный дешифровщик, проработал восемь лет? Не из-за нее ли насиделся в лагерях с сорок пятого по пятьдесят пятый, по полной программе?
   Сошлись тогда: бакалавриат будет по филологии. И уж использовать природную фору по сравнению с местными, натужно зубрившими: баба, бояр, верста, водка, воевода. В Женеву, на русистику, к Маркишу и Нива. А докторантура, коли Виктору не перехочется, пусть будет по чему угодно.
   Вроде бы честно договаривались. Однако, проучившись на русистике два года и выродив амбициозную, кошмарную по замысловатости курсовую по ОБЭРИУ, посередине ясного неба, в противоход отчимовым заклинаниям, Вика подал на конкурс на младшего стажера-лектора при Московском университете, контракт три года, и на эту временную должность был взят.
   В мае семьдесят девятого Виктору дали на руки командировку. Он объявил отчиму, что отбывает. Приблизительно тогда же, когда и Элтон Джон. Кстати, в аналогичном направлении. Ульриху хватило полминуты разгадать ребус. Чуть только к нему дыхание возвратилось, выпалил:
   – Какая Москва! Лучше что угодно: Тунис, Сомали, острова Барбудос! Подумай, куда тебя несет! Ты видел, только что Кузнецов умер в Англии? А ему всего сорок девять. Ну что бабуля, она же в Киеве, а не в Москве! Она двенадцать лет тебя не видела! Мы ее выпишем. Выпустят. Даже самолетчиков только что выпустили. За невестку Сахарова бой идет. Я добьюсь. Тебя же я вытащил с мамой. Вытяну и Леру. У нее, ты знаешь, здоровье. Вытребуем под лечение. Где и лечить ее, если не в Швейцарии!
   Но Вика к тому времени, видать, взрастился и заматерел, от уговоров не помягчел, а взбунтовался, наорал на Ульриха, хлопнул дверью – и прыгнул в самолет.
 
   Зачем? Для будущих политштудий? Нет, тянуло ощутить новизну возврата, кипяток в крови, вдохнуть миазмы плохих сигарет и нестираной одежды и бензиновую вонь, которые у большинства европейцев, приезжающих в Россию, подсознательно ассоциируются с угрозой. В Шереметьеве-1, тогда еще просто Шереметьеве, вестибюль, комментировал Ульрих, расположен в непосредственной близости к летному полю. Оттого и воняет высокооктановым этилированным топливом под навесом у входа в аэропорт.
   В очереди на паспорта, чтоб пройти контроль, Виктор торчал два часа. Потом еще час фотографию колупали, глядели с лупой. Подозревают? Так они ведь всех… А тем более меня, у которого паспорт хотя швейцарский, но место рождения – Киев! Виктор даже не удивился, что две таможенницы в мини и на тяжелых каблуках перелапали его одежду, прощипали швы, ковырнули и днище чемодана, пролистали страницы адресной книжки. Ища? Что ища? Может быть, телефон русского бога? Листали дальше. Контракт. Командировочные бумаги. Взялись за газеты, позвали еще какой-то дуэт. Видимо, знатоков, языкознавцев: усатого и мордатого. У усатого охотничье выражение преобладало на лице. Шевелился нос. Он принюхался, открыл в одном месте, в другом, удовлетворенно замер и торжественно развернул щекастому из своих рук журнал «Нувель Обс». Вика сощурил глаза и вывернул шею, разглядеть, на какой странице этот журнал, сволочь, пожелал вдруг открыться. И, как в кошмаре, медленно вспоминал, что на развороте первого блока напечатаны карикатуры на Брежнева, голого, с волосатым задом, с полным набором орденов, вколотых в сало на отвислой груди. Виктор не подумавши швырнул этот выпуск журнала в сумку, когда бежал на рейс в Женеве. Кого-нибудь в Москве повеселить. Веселюсь! Щекастый и круглоликий с вывороченными вперед ноздрями – такая курносость – поджавши губы, махнул рукой в его сторону, не смотря в лицо:
   – Ну, придется подождать, литературу вашу мы рассмотрим. По-русски вы говорите, так?
   Так. Сразу вспомнились неприятные прецеденты. Как попался Витторио Страда с письмом Солженицына в «Унитý». Какой был скандал с задержанием на таможне архиепископа Марка Берлинского. Статья семидесятая, «антисоветская агитация и пропаганда». За это же посажен, например, знакомый по Киеву, Григорьянц. Сердце ухнуло. Голос Ульриха в ухе: «Сколько раз я говорил тебе, тупица»…
   Тот, с усами, ушел в дежурку. С ним щекастый. Девушки сунулись, но быстро ушли, значительно взглядывая на Виктора. Зато стали заходить один за другим еще и еще, кто в таможенной, кто в милицейской форме, и один, по походке, очень важный, полный, хоть от волнения не понял, в каком звании. Виктор в звездочках не разбирался. От переживаний у него запотели очки.
   На проход и проверку работала теперь уже только одна кабина. Топоча, за ней закручивалась очередь. Высоко. Хвост уже всю лестницу покрывал. Виктор, как подсолнух, с обратной стороны, одинешенек, медленно водил головой в стеклянном стакане перед входом в дежурку. Нервы не выдержали. Тихо отжал дверь и глянул внутрь. Вся компания сгрудилась и, налегая на тех, кто внизу, тихо ржала. Жеребцы ржали… И внезапно, хоть не разглядев ничего, но по расположению снимков на странице Виктор сообразил, что они открыли не там. Нет. Они разглядывали разворот о порноактрисе Чиччолине, прошлогодней кандидатке в парламент Италии от партии «зеленых». Чиччолина как раз на итальянском телевидении вылезла в эфир без бюстгальтера – в передаче «Чера дуэ вольте».
   Заметив его у двери, толстый резко подмаршировал к Виктору и выпалил:
   – Стыдитесь! Вы работать ехали! Чтоб не повторялось! Акт составлять не будем, а порнопродукцию вашу реквизируем.
 
   На неверных ногах Вика вышагал без «Нувель Обсерватера» из аэропорта. Замер, вдохнул Москву. Давно предвкушал, как внюхается в симфонию этих запахов. Разделавшись круто с таможней, вслушается в гул русской речи в гурте. И что? Вроде ясно, но пересказать смысл услышанного не получилось бы. Просто хотелось почувствовать на языке квасность хлеба, солоность огурца и остренькую клюковку в сочном коме хрусткой капусты и вернуться памятью к еде бабулиной, киевской, к завтракам и обедам дошкольных лет.
   Вгляделся в низкое небо, лежащее на тусклых березах вдоль дороги от аэропорта. Шоссе расширяли как раз. Строили терминал к Олимпиаде. Ульрихов знакомый немец рассказывал в Аванше, что немцы возвели новое Шереметьево по своему проекту и из своих материалов. Когда возвели полностью – советская сторона приняла, все закрыла и пошла выковыривать дорогостоящую немецкую электрическую начинку и укладывать на ее место собственную, фаршируя прослушками аэропорт.
   Никто Вику не должен был встречать. Поежился и зашагал под козырьком вдоль фасада. Колорит был стильный. Голубое с серым поверху и впереди. По бокам – ельники с муравами, сыро-русалочьи, в пятнах, похожие на камуфляж. Черная хвоя почти задевала за плечо, и темная тропа вилась между стволов. Нет, одно дело музыкальная фраза и сюжет, а другое – реальность в ощущениях. Ни при чем Набоков. Никаких подробностей: пусто. Ни тропы, ни указателей, ни домов. Ни рекламы. Только путы высоковольтных линий в небесах, только плакаты «Слава КПСС!», транспаранты о завершающем и определяющем, об олимпийском движении. В этой их наглядной агитации, приходило на ум Виктору, главное – отсутствие цели. Не потреблять, не покупать, только совершенствоваться: «Крепите!», «Дерзайте!», «С Марксом, Энгельсом, Лениным сверяет каждый свой шаг КПСС!», «Все силы на выполнение пятилетки!». Хотя если отдадут именно все силы – на строительство коммунизма что останется тогда?
   Лозунги, конечно, это мантры. Из ритуальных слов и заклятий формировалось надбытие, равнодушное к неудобствам. Вникать в лозунги не требовалось. Виктор услыхал потом от студентов байку, как один пришел на первомайскую демонстрацию с лозунгом «Долой врагов империализма!». И топтуны глазом не моргнули, не пошевелили даже бровями они.
   Там, под низким козырьком, беспорядочно стояли разноцветные такси. Двое от него уехали, не посадив и не объяснив причину. Наконец какой-то с шашечками согласился, мотнул подбородком на сиденье впереди. Это место Виктору тоже было непривычно, но Виктор сел.
   Через несколько минут таксист остановился:
   – Подсадим девушку, она раньше подходила, ей надо туда же.
   Девушка сказала свое имя – Инна. Ей действительно оказалось по пути, на станцию «Университет». Она уже два года обитала в студенческом общежитии. Но в Главном здании, в отделении для иностранцев, никогда не была. С необыкновенным радушием согласилась пойти пообъяснять Виктору, что в этом городе находится и где. Виктор, довольный и благодарный, расплатился с таксистом за двоих.
   В Главном здании университета (одна из тех построек, которые запомнились ему в детский приезд) сильнее всего в первый вечер его потряс заоконный вид. Пять минут не мог ни о чем другом говорить. А еще – тараканы и что в расположенной неподалеку ванной не было горячей воды, а был плановый ремонт. Познабливало: как это – мерзнуть в июне? Были вывинчены почти все лампочки, в наличии только одна. Инна пояснила: дефицит. Исчезли и сорокасвечовые и двадцатипятисвечовые. Где исчезли? Во всех магазинах города. Но, надо надеяться, рано или поздно появятся.
   Инна зашла с ним и была как раз таки потрясена именно роскошеством и комфортом. Он решил напроситься к ней и посмотреть, каково у нее. К тому же выглядела Инна чудно и была белокурой, приятной, общительной. Вот знакомство в первый день, ого! Прилетела из Польши, где была на курсовой стажировке. А сама она в МГУ на журфаке. Ездила смотреть редакции польских газет.
   Лишь потом, когда он попадет в компанию нормальных людей, Андрей с Мариной растолкуют ему, что у простых студентов не бывает заграничных командировок. Что уже на этом месте надо было стойку делать, Виктор! Но он только радовался, что Инна невероятно мила и обещает показать Москву.
   Вопросы Виктора ее удивляли. С чего он вдруг спрашивает, например, про небеса в квадратики.
   – Это протянуты между зданиями электропровода. А в Европе не так?
   – Не знаю… По-моему, у нас провода закопаны. В воздухе не видно.
   Еще впечатляло Виктора, хотя в детстве он, конечно, видел, но успел забыть: в углах и впадинах зданий были жестяные трубы с рупорами. Это что, спускать воду с крыш? Прямо на асфальт?
   – Ну да, – растерянно отвечала Инна.
   – Как в Париже в Средние века? – Виктор не верил. А потом вдруг вспомнил, как в Киеве бурлил под ногами такой вот поток, несясь с горы на Подол. У академика Лихачева он вычитал, что в старые времена, бережа прохожих, под водосточными сливами размещали зеленые лохани. Дворникам полагалось выливать эти лохани на середину мостовой, где, естественно, в щели между брусчаткой все всасывалось. А теперь вода льется прямо под ноги. И не уходит. А куда ей уходить, асфальт.
   Он умилялся на форточки, хотя и форточки были в детстве, и на первоэтажные решетки в форме восходящих из угла (или закатывающихся в угол?) солнц. Решеток такой странной формы он не видал ни во Франции, ни в Швейцарии. Ни в своих европейских экскурсиях. Инна, похоже, получала удовольствие, прогуливая его по Москве.
   Русский к нему возвращался. Явно зрел флирт.
   – Инна, мне нужно найти Первую Мещанскую.
   – А зачем? Если отдать кому-нибудь что-нибудь, я сама съезжу, ты еще не умеешь по Москве.
   – Нет, я хочу на эту Мещанскую посмотреть. На Мещанской моя мама и отчим познакомились.
   Инна так сдружилась с ним, что выспрашивала и о маме, и о семье. Изящная девушка, тонкая, высокая. Краска на лице непривычно густа. Зато пострижена вполне по-европейски, удивительно даже. Мещанскую улицу она сразу указать не смогла. Обещала, спросит в семье. Старшие, может, подскажут.
   – В какой семье? Ведь ты живешь, говорила, в общежитии?
   – Да, да. Но у меня в Москве родственники есть.
   Вика предложил попросту купить карту. Инна засмеялась. Карты Москвы и не печатаются вовсе. Из соображений безопасности. Приходится наизусть. Викина память была молода. Вот он и стал мысленно фотографировать город: просевшие переулки, где на влажные колдобины подушками налипал тополиный пух. Запоминал фасады, к которым не прикасался с девятнадцатого века ни взгляд реставратора, ни мастерок ремонтника. От низу зданий всползала чернота, городская сажа. А где дома были покрашены, то там брались краски, с учетом сколь они недолго в этом климате сохраняются, большей частью пронзительные. Как на картинах Ларионова.
   Насчет Первой Мещанской – продолжалось недоумение: никто не знал названий улиц. Слишком часто их переименовывают. Кстати, в девяностых все перекрутили опять. Теперь типичные новые московские разговоры:
   – Варварка это что же, Ногина?
   – А бог знает!
   – У памятника Шипки!
   – Не Шипки, а Плевны, ну, где на лавочках кагэбэшники вербовали…
   – Разве она не Богдана Хмельницкого?
 
   Инна хоть и говорила, что будет занята, а все-таки соглашалась день за днем водить по Москве. Оказывается, она увлечена московской архитектурой. Но как этот город разглядывать? С тротуаров ничего не видно. Все загорожено поддонами, вывесками, растяжками. А когда Виктор попробовал поизучать фасад «Метрополя», став столбом среди улицы, Инна еле его из-под колес выдернула. Для кого все статуи и барельефы? И не Инна Виктору, а Виктор сообщил Инне, что на фасаде «Националя» – абрамцевские майолики, на фасаде «Метрополя» – абрамцевские панно по рисункам Врубеля, а под ними идет по фризу надпись «Только диктатура пролетариата может освободить от ига капитала». Надпись эту ни увидеть невозможно, ни прочесть.
   Еще он хотел посмотреть на Дом литераторов, о котором много слышал от Лёдика.
   – Это нет, нас не пустят без писательского билета.
   – А я думал, в ресторан. Иначе где поесть?
   – В «Национале» для иностранцев на валюту.
   – Ну, я иностранец, есть у нас и валюта, идем.
   Чтоб пустили в «Националь», пришлось Виктору вытянуть паспорт. На Инну портье зверски глянул и пропустил. Когда прошли, Инна вдруг приблизила губы к Викторову уху.
   – Ты узнай, если можно расплатиться рублями по официальному курсу, я сама.
   – Нет, я тебя приглашаю.
   – Ну и отдашь мне франками или долларами.
   Вокруг было очень тихо, темновато. Вика спросил официанта о рублях, но до того неуклюже, размахивая франками, что образовалась неловкость, и сразу же за Инниной спиной вырос какой-то несговорчивый мужчина. Он тихо бормотнул Инне нечто резкое, по звуку – страшное. На первую реплику она ему шепотом, но решительно ответила. Однако он опять рыкнул.
   Вика вдруг понял, что эти звуки к тому языку, который он представляет себе как русский, не имеют отношения. И понять их у него нет надежды.
   Понял он только, что назавтра смотреть Рублевский музей Инна просто не явилась.
   Тогда у Вики и появились вопросы. Что это все-таки? Кто такая была эта Инна? Студентка, обожательница архитектуры? Выдумщица? Продажная дрянь?
 
   – Скорее всего, гэбэшница. Может, еще и проститутка. Внешне, как правило, это изящные особы. Да на тебя ее навесили прямо в Шереметьеве, – пояснил ему Андрей, филфаковский аспирант, большой знаток французского кино, все больше по рецензиям. – Проверяли, с кем встречаться будешь, чего везешь. А она, дурища, сорвала операцию из-за очень небольшой порции валюты.
   – Да нет, слушай, она же платила бы, я бы ей только возвратил.
   – А ты вообще понимаешь разницу официального курса и спекулянтского, Виктор?
   Виктор оставил попытки уразуметь этот город и сосредоточился на том, зачем приехал: двинулся в первый гуманитарный знакомиться с будущим местом работы. Беглым взором смерил пустующий сачок. Дотащился лифтом до девятого. И замер перед удивившей его стенгазетой: что за дацзыбао? В центре маячил обведенный рейсфедером малиновый квадрат: «Срочно набираются добровольцев на Спартакиаду». С падежами был явный нестык. Но зато публиковались списки этих из-под палки сгоняемых добровольцев. Виктор не знал, что их брали из-под палки. Лично его это заинтересовало: практика и работа! Он тукнул в двери деканата. Там, не разобравшись и даже не расчухав, что перед ними иностранец, записали его фамилию на какой-то лист.
   И никто ему ничего не объяснил. На каникулах МГУшный Дом студента на Вернадского (ДСВ, в просторечии «Крест») стоял пустой. Между тем иностранцам, если по-хорошему, вход на спецобъекты в том году категорически запрещался. Объекты нуждались в доводке и не были предназначены для чужих глаз.
   – Передвигаться только по коридорам безопасности!
   – А где проходят эти коридоры?
   Начальница переводческого отдела сурово качнула головой, не спуская глаз с Виктора.
   – Так вам и сообщат местоположение коридоров! Они секретны, будут обозначены в надлежащий момент.
   Дело в том, что для работы на Спартакиаде народов СССР, то есть на репетиции назначенной на следующий год Московской Олимпиады, требовались переводчики. Город уже был обклеен пятицветными кольцами, мишей и условной кремлевской каланчой, вздыбливающейся из беговых дорожек. В ходе этой Спартакиады предполагалось продемонстрировать работникам прессы и иностранным наблюдателям досрочную готовность к лету 1980-го. Первоначально устроители думали, что нужды лингвистического обслуживания покроют бесплатные переводчики – студенты языковых вузов. Но студенты, ни разу не выезжавшие за рубеж, не имевшие языковой практики, не умели понимать с голоса речь иностранцев. А иностранцы не понимали их.
   Требовалось срочно отрихтовать этот бардак. Стали хватать сотрудников языковых редакций «Прогресса» и дикторов, вещавших на заграницу. Все равно переводчиков сколько надо не набиралось. Поэтому Виктора взяли сразу. Даром что он путался в местных реалиях. Но старался. Все запоминал, сам себя исправлял.
   Оторопев, на второй день услышал:
   – А вот вашу хипповую бороденку придется сбрить.
 
   Виктор попал как кур в ощип отрабатывать показушные экскурсии для туристов и профессиональных делегаций. Куда его только не гоняли. На автозавод Ленинского Комсомола, на автозавод Лихачева, на кондитерскую фабрику «Рот Фронт», завод телевизоров «Хромотрон», на Второй Московский часовой завод, в колхозы «Ленинский луч» и «Заветы Ильича». По музеям показывать какие-то братины, сулеи и ендовы. Он даже о смерти Герберта Маркузе узнал равнодушно, с изрядным опозданием – так был поглощен.
   Ум его работал в сотню расчетных мощностей. Все было вроде по-русски, но многое непостижимо. Спасибо, конечно, всем этим накладкам и проколам: выученное и узнанное в тот год позволило ему в будущем зарабатывать на жизнь. С тех пор Виктору заказывают экспертизы по датированию советских предметов, опознаванию городских пейзажей, «считыванию» нечетко сфотографированных книжных корешков.
   Многое он добирал из газет. После его приезда в восьмидесятом Лера завела себе привычку (манию?) раз в неделю отправлять ему вырезки в пухлом конверте. Всю неделю она, вероятно, пропахивала горы периодики, вырезая курьезы, колонки аналитиков, идиотские объявления, смешные фото. Прочитывала для этого «Известия», «Вечернюю Москву», обязательно «Литературку», а позже «Аргументы и факты», «Огонек» и все перестроечное. Вот только она, похоже, с течением лет все слабее понимала, кому посылает, и надписывала на полях полуфразы, семейные шутки, явно предназначенные не Виктору – Симе.
   «Тетя Маня будет порядочно недовольна, помнишь, она в Житомире из-за этого вопила возле монопольки…»
   «Хорошее дело! Знал бы настройщик Корант…»
   Кому это писалось? Не иначе как Симе на тот свет, где с ним обязательно рояль беккеровский, и с молоточками Корант пыхтит у рояля над вирбелем с нижней намоткой струн.
 
   Лерочка, буленька, почему не шлешь ты их мне теперь с небес? Разве там у вас с Симой, Маней и Корантом не работает почта? Газеты неинтересные? Ну, тогда о маме рассказала бы, о себе. Ничего от вас не слышу вот уже которую вечность.
 
   На «Лужники» гоняли колоннами студентов, невзирая на летние каникулы. Выдавали грабли и командовали грести с газонов палую листву. Слышался зык преподавателя физкультуры: «Сейчас я буду формировать кучу!» – и ехидный фальцет курсового остряка: «Нам отвернуться?»
   На стадионных откосах были рассажены солдаты. Потея в глухих гимнастерках, а временами с голыми лоснящимися торсами, они вертели пластмассовые плашки. У каждого солдата был набор таких плашек плюс еще и по толстому пучку флажков. Плашки были двусторонними. Двуцветными. Каждая группа слаженно подымала по команде щитки, загораживаясь ими, и махала флажками под командный рык. Издалека трибуна казалась картиной, где из мелких мазков складывались то герб СССР, то олимпийский логотип, то улыбающийся миша. И даже главный фокус – миша, роняющий слезу.
   Чтобы отрепетировать синхронность, потребно было море сил.
   – Пошла волна, зараза, волна пошла! Восьмые встают, седьмые привстают, остальным сидеть, а первые на карачках!
   Большая морока оказалась с Лениным. Как доходило до ленинского портрета, со стадиона изгоняли свидетелей. Чтобы не затесался на трибуны или в технические нижние этажи зевака с объективом и не сфотографировал.
   Ленин гримасничал. Не хотел получаться. Глаза Ленина таращились и мигали. Организаторы наливали брюхо бесплатной фантой, почти не радуясь. А ведь обычный человек чего бы не отдал, лизнуть, какая эта фанта. Фантой и потели: желтый пот окрашивал подмышки рубах, тек по подбородкам. Шныряли у подножия трибун выдохшиеся массовики, прохаживались капитаны, матюгались в рупоры. Массовики поцветистее, капитаны посвирепей.
 
   Виктор написал Ульриху про штурмовщину и пупонадрывание, тот ответил воспоминанием про военные времена, когда сам чеканил лозунги в отделе спецпропаганды армии: «Ни шагу назад! Убьют, и тогда вперед головой падай!»
   Ничего не переменилось.
   Спросил, что там аврально строят на этот раз. Вика описал, как подрядчики-французы сдают штабную гостиницу «Космос».
   Угнетающего вида, Ульрих. Твои-то предки подобными уродствами не сквернили Москву. А «Космос» – просто позор для Франции. Он похож на осколок снаряда или на радар-глушилку. Только и радости, что весит аж как пять эйфелевых башен! Сто раз они об этом, пыжась, объявляли!
   «Космос» долаживали потом год. Вика заселился в июне восьмидесятого, когда заполнились туристами и подсадными наблюдателями обставленные сувенирными ларьками фойе, и Олимпиада пошла, и любовь Вики и Тошеньки пошла взлетать с нею синхронно и слаженно – чтобы рухнуть и расколоться в точности в неделю финала, в день торжественного закрытия, на следующий час после того, как вознесся олимпийский медведь.