Сколько же раз стрелялся с фильтром? Не вспомню. Отчаянно везло. Что-то делал для жизни, ел, спал, а в остальное время стрелялся, ожесточаясь предчувствием ужаса.
   Вечером сменил фильтр на аккуратно отпиленный брусок карандаша. С ним стрелялся до ночи. Крутил барабан, нажимал на спусковой крючок и тут же смотрел, что было бы, заряди я нагант всерьез.
   Понял, что с расточительным безумием отщелкал счастливые попытки, и когда придет черед патрона, мне уже не повезет. Выковырял карандашный обрубок. Ногами, обутыми в ороговевшие носки, точно копытами топтал проклятый заменитель. Содрогаясь от непоправимого, достал патрон. Увидел в зеркале свое лицо в свекольных от борща экземах. И наступил ужас.
* * *
   Жадность погубила! Ведь были деньги. Мог бы заплатить и триста пятьдесят долларов. А погнался за дешевизной. И прогадал.
   Господи, ведь если бы купил я автоматический ТТ, то так же точно и смазал бы его, и в зеркало на нас погляделся! Проклятые копейки!
   Каким замечательно другим сделал бы меня «токарев»! Метким, дальнобойным, шутка ли — четыреста двадцать метров в секунду! Оружие великоотечественных офицеров и нынешних малобюджетных киллеров. Бесшумным и хищным стал бы я, сжимая его в руке. Эти жирные плаксивые губы сделались бы тонкими и жестокими, близорукая каурость глаз окрасилась бы цветом голубого металла. С пистолетом Токарева.
   Собрался ехать к продавцу менять нагант на «токарева», уточку на гусочку.
   Готовил речь: «Я тут подумал, лучше ТТ возьму. А деньги, сто тридцать долларов, я вот принес доплатить. Нельзя ли побольше патронов?»
   Бессонная ночь.
   Попутал голод со страхом, и на ощупь поперся на кухню, скользя, как слепец, пальцами по стенам. Тогда и наступило открытие, едва дверца ударила по колену и электрическое нутро холодильника маргаринового цвета осветило таким же пищевым, трупно-лунным оттенком мои ноги.
   Два слова: «слепец» и «маргарин» — напомнили мне, о чем забыл — Марголин! Слепой конструктор Марголин, создавший легендарный спортивный пистолет МЦ — «марголин целевой»! Как я мог выпустить его из головы. Марголин, с возраста юноши незрячий, без чертежей, лишь в голове увидел свое оружие. Целевое! Простое и надежное. Конечно же! Слепой Марголин делал пистолет для потенциальных слепцов! В нем нет ничего, что отличает тяжелые армейские модели — сильный удар курка, тяжелый спуск. Наоборот, «марголин» имеет механизм регулировки спускового крючка. С изумительным наклоном рукояти, не напрягающий руку, «марголин».
   Калибр 5,6 мм — вроде маленький, а начальная скорость пули до трехсот сорока метров в секунду, и это почти без отдачи! Магазин на десять патронов!
   И если что, вдруг с ним поймают, «марголин» не относится к военным пистолетам. Максимум, конфискуют и штраф. Только штраф. Возможно, к «марголину» легче получить разрешение, или купить, он же все-таки спортивный, и уж достать-то небось проще простого! И стоит он, пожалуй, недорого! Да сколько бы ни стоил!
   Утро никак из раннего не становилось поздним. Взял нагант, ненавистно обернул фланелевой портянкой — я разлюбил его.
   Потом испугался, а что, если меня остановят на улице и обыщут? И принялся кутать нагант все новыми одеждами, чтобы растворить в тряпье револьверные контуры.
   Полностью одетый, он стал похож на обрубок ступни. Для большего сходства я надел на него шерстяной носок. Ступня сорок пятого размера. Ампутированный обрубок, в котором непрестанно тлеет гангрена моей смерти. Я даже примерил на него ботинок. Точно, мой размер. Разве я думал, что сорок пятый размер станет кобурой моего страха?
   Ботинок, уже без пары, я положил в сумку, а сверху для конспирации просто накидал еще другой обуви.
   Вдруг от внезапного узнавания у меня сжалось сердце. Трудно поверить, но среди прочего хлама я нашел и зимние ботинки из школьного отрочества. Дурацкий фасон, мехом наружу. Такого я больше никогда не видел. Папа в этих ботинках когда-то щеголял, а донашивать пришлось мне.
   Как же издевались надо мной из-за этих ботинок одноклассники. Придумав название — «заячьи лапы», — они травили меня.
   А что оставалось делать, лучшей обуви не купили. Были, правда, дутые непромокаемые сапоги, которые в народе называли говнодавами. Я их на следующий день надел, но с говнодавами стало еще хуже, точно к ним действительно налипло невидимое дерьмо, и за мною, как навозные слепни, неслись безжалостные заедающие крики: «А где твои заячьи лапы?!»
   Из гордого упрямства я выбегал ту страшную зиму в унизительных ботинках. А по весне, когда гостил у бабки на каникулах, в кладовке, набитой разжалованной одеждой и обувью, я схоронил мой позор «мехом наружу».
   Вспомнил все это, и слезы закапали прямо на старые ботинки. Как был, так и остался на всю оставшуюся жизнь в «заячьих лапах», бедный загнанный русачок…
 
   За утренним чаем отравился коржиком и сам себя возненавидел. Отравиться коржиком мог только очень дурацкий человек. Выродок. Я бы даже врачу постеснялся сказать, что отравился коржиком— продуктом, похожим на имя чешского принца из сказки про какую-нибудь Златовласку.
   Пока приводил себя в порядок, в трусливом лихачестве поменял запись на автоответчике с «Вы дозвонились по номеру» на «Здравствуйте, меня, к сожалению, нет в живых. Оставьте ваше сообщение после звукового сигнала».
   Сигнал я хотел сделать как револьверный выстрел, но сымитировать его было нечем. Прижал линейку к столу, а потом щелкнул. Получилось очень непохоже.
   И в метро, и в троллейбусе вспоминал ту ужасную коммунальную квартиру, где жил продавец, дверь, похожую на старый шкаф, который в последний, но уже незапамятный раз не красили, а просто окатили из ведра коричневой гадостью, так что дверные звонки проглядывали белыми нарвавшими головками, и выдавливание трезвона из этого фурункула было уже чем-то антисанитарным.
   А потом за шаркающим продавцем по бесконечным коридорам. Стены до половины вызеленены, точно когда-то в коридорах стояла едкая жидкость, а пока не схлынула. Краску окаймляла черная ватерлиния, а с нее стартовала побелка, взбиравшаяся до самого потолка, такого высокого, что белый цвет в нем снова зеленел уже от далеких ламп, в которых вольфрамовый волос горел, казалось, в болотном тумане…
 
   Худшие предчувствия, что продавец с ленивым хамством работника торговли скажет: «Не универмаг, товар обмену и возврату не подлежит», — не подтвердились.
   Вместо продавца дверь открыла счастливая старуха:
   — Нет у нас такого. — Меня контузил запах жареного лука. — Нет такого, — она оправила стручковыми пальцами платочек, завязанный пионерским узлом.
   Я спустился вниз, вышел из подъезда во двор. Ко мне кинулась девочка. Сказала, протягивая руку:
   — Это вам, дядя!
   То, что она предлагала, было полузавернуто в конфетную бумажку и похоже на шоколадный трюфель.
   — Он взял, он взял, — закричала малышка и побежала прочь к своим подружкам, гадко смеясь.
   В бумажке лежал кусочек говна. Условный заменитель свинца для изготовления мягкой неопасной пули — вот что подразумевал детский подарок.
* * *
   — Ты очень стг'анный. Не такой, как все. Говог'ишь загадками. Я не совсем поняла, пг'и чём здесь г'евольвег'... Но мне кажется, мы г'одственные души. Хочешь откг'овенностью на откг'овенность? Стг'ашная тайна. Никому еще не г'ассказывала… Меня один мальчик весь тг'етий класс шантажиг'овал. Мы вместе за одной паг'той сидели. Мне однажды на уг'оке тг'усы внутг'ь залезли, так стало чесаться — умег'еть, ну я потихоньку г'укой тг'усы вытащила и стала чесать, оглянулась на него — а он смотг'ит.
   Я говог'ю ему: «Не г'ассказывай никому».
   А он: «Нет, г'асскажу».
   Я говог'ю: «Я тебе семечек куплю».
   А он говорит: «Хог'ошо, только каждый день покупай».
   Мне давали г'одители двадцать копеек в день на мог'оженое или на пиг'ожки, а я ему семечки покупала, и так целый год без сладкого пг'ожила, пока он в дг'угую школу не пег'ешел… Что с тобой, ты весь дг'ожишь?
 
   Прилично ли уходить с такой тайной в могилу?
 
   Мы познакомились в одну из моих вылазок в город. Это бывало со мной нечасто, без надобности я никуда не отлучался, пугаясь огромных пространств Москвы.
   На разрытой дорожным ремонтом улочке оказалось кафе. Через окно взывал ко мне скрытой метафорой бедности ржавеющий экскаватор, похожий на нищего с протянутой рукой. Я приказал себе: «Никаких излишеств», — и заказал только два кофе.
   Принесли маленькие чашки, полные замшевой пены, и она сказала: «Моя тетя долго пг'ог'аботала секг'етаг'шей. Начальник тети пг'едпочитал кофе с пенкой. И если она пг'иносила кофе без пенки, кг'ичал на нее. Поэтому она всегда плевала в кофе и делала ему эту пенку».
   Она не понравилась мне. Особенно раздетая. У нее были по всему телу мелкие родинки, как многоточия, словно кто-то, бывший с ней до меня, хотел выразить свое недоумение, но так и не нашел слов — одни многоточия…
   Мы были разными как сырое и вареное. Только от одиночества я вступил в этот физиологический мезальянс. Провинция более избирательна в выборе женщины. Там еще придают значение внешности.
   Это я устраивал ее, и она называла меня «жених с кваг'тиг'ой».
* * *
   Тяжел камень, ко дну тянет, злая змея сердце высосала!
   Так меня понять мудрено. Поэтому скажу просто. Смерть мою родил и выпестовал фильм про грузинского разбойника Дато Туташхию. Все позабыл, лишь одну сцену помню.
   Юноша в черкеске встает из-за стола и заявляет, что опасности не боится. Достает из кобуры нагант, извлекает патроны, оставляя один, крутит барабан. Приставляет ствол к виску. Сухой щелчок. Все облегченно вздыхают. Кто-то замечает — смотри, однажды доиграешься. Он садится. Всё.
   С этим эпизодом, как с осколком в сердце, я двадцать лет проходил и не чувствовал. А однажды он, проклятый, зашевелился.
   Сразу не объяснишь. По порядку. Некий грузин при помощи семизарядногонаганта играет в так называемую русскую рулетку. И проблема не в том, что играет, а в том, что с нагантом! В этом заложен онтологический ущерб!
   Еще раз. Что совершил грузин? На первый взгляд, храбрый поступок. Безрассудный. Но настолько ли безрассудный, с точки зрения абстрактного человека, приставившего к виску пятизарядный«Веблей № 2»? Это уже интересный вопрос.
   А кто виноват, что у грузина не нашлось другого револьвера? Или все-таки был другой за пазухой, а грузин по своим личным причинам отважилсяименно с нагантом? Тоже очень интересно…
   Я хочу сказать: шесть — максимальное число для русской рулетки, с риском один к пяти. Все, что больше, — не вполне справедливо. Если бы грузин имел смит-вессон, он бы, возможно, не один раз подумал, вытаскивать ли его из кобуры. А хоть бы и вытащил, то меня это уже не касается. У меня нагант! Семизарядный револьвер, с которым рулетка не серьезна!..
 
   Царское правительство в тысяча восемьсот семьдесят первом году поставило для армии взамен устаревших однозарядных пистолетов револьверы смит-вессон — в барабане шесть камор, калибр сорок четвертый, русский, 10,67 мм. Они оставались на вооружении до девяносто пятого года, пока не взяли нагант.
   В течение двадцати четырех лет золотопогонники, а с ними и гражданские, с высшего благословения играли либо игнорировали револьверное безумие, крутящееся по американскому шестизарядному стандарту.
   А потом все. Катастрофа. Леон Анри Нагант и брат его Эмиль подкладывают бомбу под паровоз русской ментальности. Указом свыше в стране принимается не только табельное оружие, но и новый семизарядныйстандарт рулетки, бельгийского покроя. Он приходится исключительно впору нации, и без того приноровившей свой быт и ум ко всему семизначному, включая даже гитару с семиструнным романсовым перебором.
   «Вот еще беда! — воскликнет сторонний наблюдатель. — Ввели нагант? А вы крутите барабан шестизарядного смит-вессона!»
   Так-то оно так. Но не совсем. Ведь русский человек, он по природе законопослушен и на всякие послабления очень падок. По собственному почину он бы — ни за что, а с воли государства — пожалуйста.
   «Тогда вовсе не играйте», — скажут.
   А как же не играть? Это тонкая штука. Перед лицом закона любой вам сообщит о назначении револьвера — оружие ближнего боя. Но под камуфляжем официальных слов уже скрывается намек — насколько ближнего?!
* * *
   Не знаю точно, какой именно временной промежуток воспевал фильм о Дато Туташхии. Если после тысяча восемьсот девяносто пятого года, тогда должен быть нагант. А если до — то смит-вессон. С этими грузинами пойди еще разберись. Может, режиссер ошибся или костюмер недоглядел и выдал из реквизита единственно имевшийся нагант вместо положенного смит-вессона? Так какого дьявола я должен умирать из-за чьего-то недосмотра?!
   Теперь всякому понятно: трагедия поступка в том, что грузин совершил безрассудство, которое таковым, по сути, не является. Напротив, на шестизарядную поверку оказывается едва ли не клоунадой.
   Приобретя смит-вессон или «Веблей № 2», я бы безумно, до кишечного озноба, боялся, но это не имело бы ничего общего с теперешней истерией слабого эпигона кинематографических грузин. Я уважал бы этот пятизарядный страх — один к четырем — или шестизарядный — один к пяти, а не презирал бы свою обреченность на заведомо ущербный фарс. До слез! До смерти! До Урала! До ненависти к себе, к Леону Наганту, к Дато Туташхии, к режиссеру Убийцашвили, снявшему проклятый фильм!..
 
   Решившись, я поднесу нагант к виску, нажму на спусковой крючок. Но даже если я переживу это испытание и вхолостую щелкнет не встретивший капсюля боёк, то на пол рухнет тело, изъеденное навылет червем ужаса, а из ствола выскочит вороненый чертик, дразнясь шестизаряднымревольвером, чтоб до скончания века я не забывал, что солдатик моего лихачества был игрушечный, оловянный…
   Но мой позор — колодец с секретом, кроличья нора, куда я падаю без надежды увидеть свет в конце ствола.
 
   Жалостливые оружейники Тулы еще до революции выпустили девятизарядную модификацию — «прекрасного вороненiя, поразительной точности боя, изумительной надёжности»девятизарядный нагант.
   Уже в начале века планка была понижена еще на два патрона. Мой страх заочно перерос соотношение восемь к одному. Для обуздания его мне и девяти камор не хватит.
   Также спасти меня пытались Господь Бог и Казимир Лефоше. Последний официально утверждал, что собирается усилить боевую мощь револьвера за счет увеличения количества зарядов.
   Основная причина была, конечно же, другой. Предвидя духовный кризис поколений, Казимир Лефоше подготавливал пути отступления. С пятидесятых годов девятнадцатого века он начал создавать десяти-двенадцатизарядные образцы. Венцом его творения стал тридцатизарядный револьвер. Шансы на выживание — двадцать девять к одному!
   Эти щадящие робкий дух конструкции не прижились из-за громоздкости барабана и быстро устаревшего шпилечного патрона… Не важно. Я почему-то уверен, что погибну и с тридцатизарядным револьвером.
* * *
   «Поди, возьми нагант!»
   Ведь всего один-единственный разочек. Повторять не нужно. Можно, конечно, но совершенно не обязательно. Я бы не повторял. Ей богу, одного раза вполне достаточно. И все. И груз с души.
   Большинство людей на формальности внимания не обращают. Купили нагант, в тряпку завернули, припрятали хорошенько и дальше себе живут. Таким и не надо пробовать. А вот если обращаешь внимание — то лучше один раз рискнуть, поволноваться, а потом, как остальные люди, в тряпку завернуть, припрятать. И не изводить себя посреди ночи зудящим в голове сверлом: «Поди, возьми нагант, поди, возьми нагант!»
   И дело не в том, что мысль навязчивая. Сам не желаешь с ней расставаться. Сравнимо с детским ощущением потерянного молочного зуба, когда оголенная десна притягивает кончик языка, будто магнит.
   Бичуют спины католики, выжигают гениталии русские скопцы, подвешиваются на крюках индусы, лупят себя подметками по лицу иудеи, жители гавайских островов выбивают дубинкой зубы, прижигают кожу, прокалывают щеки. Американские индейцы наносили на лицо и тело глубокие порезы, полагая, что с кровью выходит душевная боль. Я истязаю себя нагантом!
   Отчего, покупая бечевку и мыло, я не хочу проверить, что находится в зашейной невесомости, когда ноги отталкивают опору?!
   «Поди, возьми нагант!»
   Это как венчание. Без него отношения не узаконены.
   «Венчается раб божий (имярек) на рабе божьем Наганте».
   Щелк! И теперь навсегда вместе. А верность хранить необязательно. Можно завести и другой револьвер, и не венчаться с ним, а просто сожительствовать. Это только первый раз необходимо. Не для галочки, а для себя.
   Горе мое велико. Слезы катятся по вымечку, с вымечка на копытечко. Избалованный наличием седьмой каморы, я запустил свой страх, оставил без присмотра, и он на голову перерос нагант. Теперь для обуздания страха мне слишком мало семи камор. Я не могу и с нагантом.
 
   Вечер присыпал все серой пылью. Паутина в каждом углу. Как изощренный оптический прицел. И в нем паук копошится, будто мохнатый зрачок снайпера. Вот лучше я опущусь на колени, помолюсь, и тогда вместо прицела мне увидится безумная геометрия прозрачной мишени, и паук в ней станет засохшей промахнувшейся мимо виска пулей.
   Я скажу: «На море океане, на острове Буяне гонит Илья пророк на колеснице гром со великим дождем: над тучей туча взойдет, молния осияет, гром грянет, дождь прольет, порох зальет. Пена изыде и язык костян. Лежит камень Алатырь, под ним жаба сидит. Как она под камнем мечется, выхода не находит, так чтоб у раба Божьего меня бились и томились ружейные и всякого другого огненного орудия пули: свинцовые, медные, каменные, железные, чугунные, стальные, серебряные, золотые. Как от кочета нет яйца, так от оружья нет стреляния. Ключ в небе, замок в море. Аминь, аминь, аминь».
   Потом надо креститься, бумажку с заговором в рот, и глотать. Пусть себе нагант щелкает, хоть наяву, хоть во сне.
   Ночью смрадно взмок. Первоначально к наганту образца 1895 года была пуля, покрытая мельхиором! Забыл про кухонный металл! Теперь глотаю заговор, добавляя про мельхиоровую пулю. Аминь, аминь, аминь!
* * *
   — Я вообще по делу, я мимо пг'обегала и так пг'испичило — смег'ть…
   Задвижка в туалете выщелкнула как взведенный винтовочный затвор.
   — Я в твоем сог'тиг'е умиг'аю от скуки. У тебя там человеку совершенно нечем себя занять, а я читать пг'ивыкла. Я всегда, когда сг'у, изучаю, что на г'азных флакончиках и тюбиках написано — про употребление, из чего сделано. Так интересно. Я не меньше четырех шампуней или зубных паст успеваю пг'очесть…
   — Дура, — я прошептал.
   — Ну и что, что дуг'а? — она засмеялась. — Знаешь, что означает? Дог'огая, уважаемая, г'одная, абожаемая! У вас так говорили? Это ты, конечно, хог'ошо пг'идумал все под г'аковину поставить, даже с унитаза вставать не надо, но у тебя ни одного отечественного флакона. Почему ты не поддерживаешь Российского производителя? Ты не патг'иот? Все на немецком, чег'т! Я в школе английский учила. А ты что учил, какой у вас был иностранный язык? Навег'ное, немецкий, да? Г'аз у тебя все на немецком… Ты от двег'и-то не отходи, я же общаюсь с тобой! Это не вежливо… Слава Богу, нашла. Так, посмотг'им, что у нас здесь… Ага, сег'ия «Магия тг'ав», кг'асочка для волос. Зачем тебе? Седеешь?
   — От бабушки покойной, наверное, осталась.
   — А… Ну почитаем. На основе натуральной хны, объединяет наилучшие качества бальзама и стойкого сг'едства для окг'аски волос, укг'епляет ког'ни и заботится об их полноценном питании. Видишь, как полезно. Что тут еще? Экстг'акт листьев смог'одины и дуба, стеариновая кислота, лимонная кислота, глицег'ин, цетеаг'иловый спиг'т, пг'едизолон, пг'опиленглеколь…
   Унитаз шумно захлебнулся, зашипел, точно спустил кислоту, а не воду.
   — Кстати, ты не думаешь, что и мне пог'а наконец тоже «пг'опилен» сделать. Хоть г'азочек, я уже на стенку лезу от неудовлетворения…
 
   «Пр-р-р-очь! Пр-р-р-рочь! Абр-р-р-рам! Кур-р-р-ра! Доктор-р-р-р!» — бесконечный список на букву «Р», нашу звонкую, рычащую, как пламенный мотор, родимый русский лакмус, всегда позволявший отсеять зерна от иноплеменных плевел.
* * *
   Уже какую ночь я не спал, охваченный гибельной истерией. В бессонном изнурении все трогал нагант. Мучительная стадия — «вознесение наганта к виску». За ней следует «замирание духа» и червячное липкое «безволие пальца», потом глотку нарывает криком, я сдавливаю его, прокалываю кадыковым хрящом. Крик протекает рвотной кислотой в живот, сипит и пузырится в горле, я коротко упускаю огненную мочу в трусы и разрешаюсь «осматриванием барабана» — что было бы, нажми я на спусковой крючок. Как всегда, пустая камора.
   Вот бессонница рухнула в кошмар, как в подпол.
   Очнулся. За окном далекие грузовики лязгали железными костями в кузовах.
   Сорвал штору. Луна выжелтила глаза, вскружила отвагой голову.
   Отпрянул от окна. Не давая себе опомниться, крутанул барабан, приставил нагант к виску. Казалось, что твердой была одна голова, а ребра стали мягкими и при дыхании прогибались внутрь.
   Я закричал пронзительно, чтоб заглушить страх тела. Это был исправно помогающий прием.
   Господи, вся жизнь перед глазами!
 
   Детсадовские манные, суповые годы. На старой фотографии я в костюме второго поросенка — розовый чепец с крахмальными ушами — маленькая бездарность, выплясывающая на новогоднем утреннике…
   Клетчатая и в линейку унылая череда школьных лет, когда не знаешь, то ли в следующий класс перешел, то ли прозвище сменилось…
   День рождения, страшный своей июльской датой. Одноклассники разъехались, кто куда, на моря или к бабушкам, я, неприкаянный, в праздничных шортах хожу по дворам, зазываю незнакомых мне детей, раздаю бумажки с адресом, уже не рассчитывая на подарки, а только на визит…
   Вот кто-то из недругов в ноябре, когда окна уже были заклеены до весны, метнул в мое окно бутербродный огрызок. Масляной стороной он присох к стеклу и провисел до апреля. Вечером, садясь за уроки, я видел этот хлебный ломоть, выучил наизусть каждую его хлебную пору…
   Во дворе старшие ребята устроили каток и в хоккей играли. Высшим шиком считалась клюшка, обмотанная в ударной части изоляционной лентой, черной или синей. Однажды кого-то из мальчиков позвали домой обедать, и он доверил мне свою клюшку. Я, не умеющий стоять на коньках, вдохновенно шаркаю по льду подошвами…
   Тогда я вдруг подумал, что полюбил хоккей. Посреди зимы в спортивный магазин привезли новые импортные клюшки. Я выпросил у мамы денег. Где-то в подвалах, рискуя быть убитым током, я поснимал со старых проводок изоленту: черную, синюю, принес домой и намотал на клюшку — я готовил ее к наисильнейшим ударам… Нужно ли говорить, что меня больше никто не пригласил поиграть?
   Я умру, а нетронутая клюшка так и будет лежать на антресолях у родителей…
 
   Из-за крика я не почувствовал движения пальца. Висок взорвался ударом и болью. При этом я оставался ещё жив. Отбросил нагант, зажимая рану. Оказалось, она не кровоточила. Совсем. Кровь будто кулаками стучала. Под непробитой височной кожей.
   Выжил! Выжил! Но нажимал ли я на спусковой крючок, не помнил. Пытался уговорить себя, что нажимал. А как проверить? Гордая натура не шла на компромисс. Сам виноват, мудак! Зачем брал в руки нагант при больном уме и жидкой памяти?
   Что ж это такое!? Значит, по новой барабан крутить! И в слёзы…
 
   Застрелился!!! Больно! Было первую секунду… Удар! Голову обдало вначале кипятком, потом морозом. Челюсти медленно стянуло тонким льдом. Догадался: трупное окоченение.
   Проснулся.
   На кухне немыслимыми верблюжьими глотками пил воду. Снова улегся. Пока не рассвело, смотрел в черную бездну потолка. Тогда поднялся. Спокойно взял нагант, упер дуло в висок. Нажал. Услышал звонкий холостой щелчок. Положил уже навсегда укрощенный нагант обратно на стол.
   И во все стороны брызнул дичайший неизведанный восторг. Какая сладость! Ромовая пьяность! Ласковый сквозняк трепал мне кудри, мазал шоколадом желудок. Все страхи позади, нагантное наваждение кончилось.
   Я понял, что смогу даже, если захочу, спеть протяжную украинскую песню. Я знал единственную, она предусматривала известный полевой простор, покачивающиеся возы с сеном, речку, мельницы, воловьи рога, похожие на лиру с невидимыми струнами. Мой срывающийся голос примешал бы к песне крик рассветного петуха, но это подходило к атмосфере.
 
   Комната упала навзничь. Солнце брызнуло по глазам. Я лежал в кровати. И уже не спал!
 
   Как же я кричал! Почти так же, как однажды во сне, когда трамвайный кошмар ампутировал мне ногу и я в бессильном отчаянии обрушивал на мать потоки брани: «Вот, видишь, сволочь, нет ноги!» — слезы застилали насмерть глаза, как полиэтилен, крики выворачивали горло наизнанку: «Гадина, нет ноги! Видишь? Не доглядела!» — снова горючие слезы, как удары крапивы по щекам. «Нет ноги! Ты мне не мать!» — и как утешительно и сладко было осязать в коконе моей муки ее раскаяние. В том сне мне почудилось будущее пожизненно ревущего инвалида: «Это твоя вина, сделай что-нибудь!» — и вечное чье-то раскаяние, такое утешительное, что я проснулся тогда в ненавидящих воспаленных слезах, но примеренный с ампутацией…