«Деды» с изумлением и любопытством изучали его, словно видели впервые. Он стоял перед ними, маленький и затравленный, с бледным от отчаяния лицом, теребил руками лацканы пижамной курточки и выглядел при этом ощипанно голым.
Я понимал, что никогда Кочуеву не вернуть свою былую невидимость. Страшный танкист Прищепин, как Вий, указал на него и навсегда сделал зримым.
Прищепин крикнул:
— А ты что, блядь?! «Дух», нет? Да? Особое приглашение? Бегом марш за тем козлом, помогать ему будешь!
Кочуев опрометью кинулся из палаты.
Прищепин тем временем хищно зыркал из стороны в сторону. Ткнул наудачу пальцем:
— А ты сколько служишь? Год? «Черпак». Тогда лежи пока. С тобой потом разберемся.
Прищепин шел между рядами:
— Так, а ты кто? «Дед»? Ладно, хуй с тобой!
Признаюсь, эта странная мускулистая худоба Прищепина повергала меня в ужас. В ней чудилась какая-то мертвечина, сырая освежеванность трупа: эти руки, будто плетенные из коровьих сухожилий, и живот, набитый камнями, — все это было страшно.
Впрочем, Прищепин интуитивно обошел криками Пожарника, пусть пришибленного недугом, но все же боксера.
Я, пытаясь изобразить «как ни в чем ни бывало», примостился возле Игоря-черноморца и торопливо записывал в его тетрадь последовательность аккордов.
— Вот, Игорь, — говорил я высохшим голосом, стараясь превозмочь жар, колотящий молотками в голове, — здесь ре-минор, слышишь, ре-минор, — повторял, зная, что он все равно не понимает, о чем речь.
Обычно я рисовал «дедам» аккорды в виде решеток: шесть полосок-струн с тремя перпендикулярами первых ладов — дальше мы не отваживались — и кружки с номерами, куда и какие пальцы ставить, а сверху иногда добавлял буквенное обозначение: «Am» или, допустим, «G», или «Е».
А здесь соль-мажор, — заклинал я, надеясь, что он отзовется и наш диалог дембеля и его собеседника оградит меня от разрушительного танкистского рейда.
— Понял, — сказал черноморец. — Соль-мажор… — И я готов был его обнять.
Мамед Игаев, как тушкан, беспокойно озирался посреди двух коек. Он был донельзя взбудоражен расправой над Шапчуком и приглушенно квохтал. Когда же танкист коршуном навис над его головой, Игаев тревожно пискнул: «Слжсвтскм Сзз!» — и никто в тот раз не смеялся.
«Слжсвтскм Сзз!» — повторно взмолился Игаев, и в палату постучали. Это пришли за Игаевым его земляки, причем совершенно не в свое время. Они обменялись несколькими разъяснительными фразами с Прищепиным и увели Игаева с собой.
Вслед за ними выскочил и я.
Возле туалета, в душевой равномерно позвякивала о раковину банная шайка — это стирал вещи танкиста наказанный Шапчук.
Как я и предполагал, Кочуева в душевой не было, один Шапчук, склонившись над мойкой, грохотал железной шайкой, плескал мыльной водой на кафельный пол и утирал рукавом слезы. Меня он не заметил.
Кочуев прятался наверху, в нашем месте. Его знобило.
— Все! Я завтра говорю, что язва уже не болит — и в казарму. Эго лучше, чем так. Тебя что, он тоже запряг? — спросил Кочуев, как мне показалось, с какой-то надеждой.
— Нет, я раньше вышел, — признался я.
— Молодец, — вздохнул Кочуев.
Так сидели мы и горевали о нашем былом покое. Если у меня еще оставалась спасительная гитара, то с Кочуевым все было ясно.
— Наши, небось, решили, что я тоже стирал, — терзался Кочуев, встряхивая головой. — Надо сматывать отсюда. Или зачморят. Завтра иду к Руденко.
Той же ночью с треском провалился дуэт Яковлев — Прасковьин. Они решили продемонстрировать новому «деду», что не менее свирепы, и спешно подготовили новую репризу: «Спорящие наркоманы».
По замыслу, Прасковьин представлялся таким опытным: «Барбитура под косячок хорошо идет», — а Яковлев был вроде новичком, но вел себя очень самоуверенно: «Я бы не отказался от люминала с седуксеном».
Номер оказался слишком надуманным, и Прищепин без труда вскрыл весь их театр.
Странно, как они не почувствовали, что представление с самого начала пошло не туда. Неужели не слышали пауз между репликами?! Эта тишина была совсем иной по качеству — насмешливо-презрительная тишина зрительного зала, вот-вот готовая взорваться свистом и улюлюканьем.
Яковлев, в роли наглого, но неопытного начал рассказывать:
— Глюкозу, говорят, неплохо с водкой через капельницу колоть! Нормально так должно вставить!
— Что ты людям каждый раз мозги каким-то говном заливаешь?! — возмущенно отвечал Прасковьин. — Какая на хуй водка с глюкозой?!
— Да ты сам ни хуя не знаешь, — заводился Яковлев. — Только пиздит и строит из себя!
— У тебя просто говно, а не кайф, — отвечал Прасковьин.
— А ты мой кайф не трогай! Сам заправляйся в жопу своим «винтом»! — кричал Яковлев.
Все это было очень ненатурально. Закончив перепалку, они как обычно схлестнулись в своей игрушечной потасовке.
— Вот, блядь, гондовня! — вынес, наконец, свой критический вердикт спектаклю Прищепин.
Яковлев полетел куда-то в угол, сваленный уже не бутафорским ударом, и Прасковьин согнулся, как в земном поклоне.
— Да что это, блядь, такое, а?! Да ебаный же, блядь, в рот! — восклицал молниеносный Прищепин. Сзади на него обрушился Яковлев, бросаясь на помощь другу. Прищепин резко отмахнулся локтем, так, что внутри Яковлева утробно хрустнуло. С воем метнулся так и не разогнувшийся Прасковьин, метя головой в живот Прищепину, угодил под встречное колено и упал рядом с Яковлевым.
В палате пахло соленой кровяной влажностью, которая, я чувствовал, зверино ударила в голову нашим «дедам». Они заворожено смотрели на Прищепина.
Это была смесь дирижерской неистовости рук, буги-вуги сокрушающих сапог, которые Прищепин так и не снял к своему выступлению. Каждый удар выбивал из поверженных тел жуткие хряпающие звуки, будто работал мясник.
При этом Прищепин взывал к палате:
— «Духи», блядь, страха не знают! Пидарасы, блядь!
Со мной в это время случился припадок восторга.
Расправа над неудавшимися лицедеями обращалась небесной симфонией «Священная ярость». Бушевал вселенский экстаз, на небесном шве огненных и воздушных стихий в багровых апокалиптических облаках архангелы в рыцарских латах ломали копья. Прищепин затрясся, точно злой кудесник на утесе, и прокричал: «А теперь на хуй отсюда!!!» — громовые раскаты отразились в стенах, осыпались камнями..
Вскинутые руки Прищепина еще падали кровавыми палаческими плетьми. Мне казалось, что сейчас его захлестнет, сметет настоящая зрительская овация. Нет, в последний миг он стиснул кулаки, и в них, как пойманные мухи, сплющились все разбуженные энергии, вихри, архангелы, шаровые молнии и аплодисменты. От этого чуда перехватывало дыхание, как от сновидческого ночного полета. И где-то там внизу пластунскими ящерками уползли за дверь Прасковьин и Яковлев.
Палата загнанно дышала. Кто-то спросил о том, как быть, у «духов» разбитые в кровь лица — завтра начнутся вопросы.
Прищепин удивленно воскликнул:
— Так эти два чмошника сами между собой драку начали, вот, наркоты, блядь, ебаные! Я их как старший по званию разнял. Разве не так? — и несколько «дедов» отозвались льстивыми подголосками.
На свою беду пришел Шапчук. Лучше бы ему оставаться в душевой.
— Постирал? Да? — спросил Прищепин, ехидной интонацией приглашая всех желающих на новое представление. — Сейчас проверим! Бегом принес, показал!
Шапчук метнулся в коридор и вернулся с шайкой, которую держал как хлеб-соль перед собой.
Прищепин церемонно взял на пробу тельник, скрученный в жгут, и вдруг смачно и хлестко, с брызгами ударил Шапчука по лицу:
— А это что, блядь, за грязь?! Что, я спрашиваю, за грязь, блядь?!
Шапчук вскрикивал и не мог закрыться от мокрых тряпичных пощечин — руки его были заняты. А Прищепин вынимал из шайки вещи и швырял в лицо Шапчуку.
— Подымай! Только не руками, а ебальником, блядь, своим душарским подымай! И говори: «Прости, "дедушка"!»
И Шапчук, отставив шайку, опустился на колени. Зубами он подхватывал с пола белье, подавал и освободившимся ртом повторял: «Прости, «дедушка»! Прости, "дедушка"!» А осатаневший Прищепин снова швырял в него эти бегущие по унизительному кругу носки, портянки, тельник…
— Уебывай перестирывать! — скомандовал Прищепин.
Шапчук загребущим движением собрал с пола одежду и, подгоняемый пинком, выскочил за дверь.
Прищепин, не давая себе передышки, обрушился на ни в чем не повинную гитару.
— Дай сюда, — сказал он мне, деловито покрутил инструмент в руках и вроде бы изготовился извлечь аккорд. Вдруг его лицо скорчила гримаса отвращения: — А это что за хуйня!? Не струны, блядь, а сопли какие-то! Прозрачные, блядь! На, забери обратно! Сам играй на соплях! — с хохотом сообщил он палате, возвращая мне поруганную гитару.
Я не представлял, что бы могло нравится Прищепину. Может, уголовно-дворовые баллады, типа «Шумел бушующий камыш, судили парня молодого»? Подобного репертуара я все равно не знал. А даже если бы и знал, то не стал бы петь. Мой внешний вид слишком диссонировал с предполагаемой внешностью лирических героев тюремного шансона. Прищепин же, как я понял, остро чувствовал фальшь.
Нужен был нейтральный вариант, почти народный. Я вдруг вспомнил про Высоцкого и затянул «Коней привередливых».
Это не я ошибся с выбором. Прищепин одинаково осмеял бы всякую песню и любое исполнение. Танкисту для расправы нужно было сначала лишить меня певческой брони.
— Хуево поешь! — рявкнул Прищепин уже после первого куплета. — Не хрипло! Таким голосом только жопу смазывать! — сказал он, широко обращаясь к публике. И снова отозвались смехом «деды»…
Прищепина очень позабавила идея коек-катамаранов:
— Да, блядь, ни хуя здесь «дедушек» не уважают. Заебись порядки! «Духов» на пол, блядь! — И подал пример: раздвинул койки и разделил их тумбочкой.
На второй, обретшей самостоятельность, половине расположился дембель Олешев, и это удобство было для него как озарение.
В палате начался новый коечный раздел, в результате которого у Шапчука и Игаева мест вообще не оказалось, Яковлеву, Прасковьину и Кочуеву, словно в насмешку, оставили одну койку на троих. Только меня Игорь-черноморец по дружбе поместил между новоприбывшими «черпаками».
В ту ночь мне тоже пришлось петь. Прищепин больше не делал едких замечаний, но я осознавал, что черниговская гитара уже перестала мне быть оберегом. Прищепин «опустил» ее.
К утру вернувшийся со стирки Шапчук неслышно прикорнул на полу, освистанные Прасковьин и Яковлев улеглись в одну койку, а Кочуев просто не возвратился в палату.
Только на построении я встретил Кочуева, зеленого от усталости. Мы пошли на завтрак. Я чувствовал себя ужасно, кое-как запихал два сырника — медальки с угольными боками, политые жидкой сметаной.
Сразу после еды Кочуев, как и обещал, побежал к Руденко заявлять, что выздоровел, а я отправился за ведром и шваброй в подсобку.
В наряд мне досталось мытье полов на пятом офицерском этаже, и я возблагодарил судьбу, что там никто меня не достанет.
Смакуя покой и безопасность, я усердно полоскал в ведре коричневую от старости ветошь, она трепыхалась, как подбитое птичье крыло, распластанная падала на перекрестье швабры.
Я шел в мокром кильватере ветоши, толкая швабру перед собой, и облезлый паркет тянулся за мной чернеющим змеем. Рыхлые половицы набухали от влаги, и в коридоре нежно пахло мокрым лесом. И так тихо было вокруг.
На обед, следуя кочуевским советам, я явился с получасовым опозданием. Это был надежный прием — «деды», как правило, ели первыми, и к нашему приходу их столы уже пустовали.
Я застал только Яковлева. Прасковьин и Шапчук еще не закончили свои наряды. На скулах Яковлева от вчерашней ночи остались фиолетовые мазки. Он уныло хлебал перловый суп.
Я осмотрел наши порции второго и увидел в серых кучках пюре одинаковые полукруглые вмятины, будто из них вынули небольшие камни.
— Котлеты были, — сказал печально Яковлев. — Их «деды» забрали. Танкист этот….
— Может, попросим добавки, — предложил я.
— Уже спрашивал, — безразлично вздохнул Яковлев. — Не положено по росту двойной порции…
Он беспокойно огляделся по сторонам, вдруг наклонился ко мне и сказал паническим шепотом:
— Ночью «деды» бухают. Им закуска нужна. Они уже за водкой кого надо отправили… — его зрачки вдруг задрожали и расширились, будто в них капнули ужасом.
Весь жуткий смысл сказанного дошел до меня позже.
Я листал учебник Т. Ф. Реукова, главу «Инженерная подготовка»: «Щель — простейшее укрытие для личного состава, представляет собой ров глубиной 1,5 метра, шириной по дну 0, 6 метра, длиной не менее 3 метров. Щели устраиваются открытые или с перекрытием из дерева, земленосных мешков и из элементов волнистой стали».
Вбежал Кочуев и, заламывая руки, сообщил, что Руденко еще в пятницу уехал, Вильченко и Федотова вызвали в штаб армии, и вообще никого из старших нет, и придется ждать теперь до понедельника.
Я посочувствовал ему и заметил, что вот странно — ни одного офицера на пятом этаже.
Кочуев беспокойно на меня посмотрел:
— А ты разве не знаешь, что пятый этаж на ремонт закрывают? А ветераны по выходным домой уходят…
Тут я как раз вспомнил о намечающейся пьянке у «дедов».
Кочуев резко вздрогнул, точно ему в спину воткнули кол, глаза заволокло матовыми бельмами, коченея, он вытянулся как в невидимом гробу, и заговорил сомкнутым ртом. Звучал не кочуевский, а потусторонний ледяной голос:
— «Деды» перепьются! «Духам» будет вешалка!!!.. Провидческая одержимость вдруг оставила Кочуева, он бессильно рухнул на стул.
Тогда я все понял. Уехал Вильченко с начмедом Федотовым и всеми докторами, ветераны умерли, отступили офицеры. Не осталось ни власти, ни закона.
Пускай они жили на верхних этажах и, как боги, не снисходили до нашей жизни, но даже формальное их присутствие служило защитой. Теперь старших богов нет, и этой ночью некому будет заступиться за шестерых «духов». «Деды» нажрутся водки, танкист Прищепин разъярит их, и «духам» будет вешалка. Густые, как вазелин, капли пота вскипели вдоль моего позвоночника и застыли костяным гребнем ужаса.
По привычке, я бросился искать совета у Т. Ф. Реукова, открыл «Учебник сержанта» наудачу, как псалтырь. Двадцать шестая страница, седьмая строка снизу. Там было: «Ночью важно своевременно обнаружить действия разведки противника и переход его в наступление, с тем чтобы подготовиться к отражению и исключить внезапность. Для этого с помощью приборов ночного видения ведется тщательное наблюдение за подступами к позиции отделения, а также подслушивание».
А танкист не терял времени зря. После завтрака Прищепина видели на первых этажах, где он заводил знакомства. Когда он вернулся, над его головой кружило гортанное кавказское воронье. Один, чуть ли не сидевший у Прищепина на плече, выкаркивал свое: «Блад!» Я с омерзением подумал, неужели тот самый, что вручил мне когда-то для полировки подзалупный розовый жемчуг?
У ног Прищепина сновала пара раскосых, как волки, азиатов, с голыми желтыми лицами. Эти обитатели нижних миров распознали в Прищепине своего и теперь спешили присоединиться к его забавам, летели, мчались на званый пир, на обещанную танкистом поживу.
На ужин дали запеканку и кисель. У меня они вызывали острое чувство испуга и отвращения, причем запеканка была элементом отвратительного, а пугал почему-то кисель. Я через силу цеплял вилкой куски творога, запивая студенистой подкисленной дрянью. А в животе точно кто-то ковырялся пальцем, накручивал по одному невидимые волоски, потом дергал, огненным щипком вспыхивала боль, и снова палец возился, выписывал круги в кишках и под селезенкой.
Все резало глаза, любая краска казалась люминесцентной. Хоть было только семь часов вечера, в столовой зажгли свет, потому что за окном нагнало туч. Воздух, осязаемый, как туман, пахнул влажными запахами грозы.
Впятером собрались мы на эту вечерю. Наши два столика на стальных паучьих ногах еще со времени отбытия Сапельченко срослись боками в общий стол. По одну сторону сидели я и Кочуев, напротив Яковлев с Прасковьиным, и во главе, как именинник, — Шапчук.
Мамеда Игаева не было с нами. Его увели земляки.
Я бредил обмороком наяву. Смуглый лоб Шапчука, покрытый масляной пленкой, нестерпимо сверкал, как самоварный бок. Прасковьин вилкой давил запеканку, и она становилась похожа на пашню. Яковлев безумно ковырялся в зубах языком, а Кочуев глядел из желтой бездны страха.
Мы уже были не вместе, над нами истошно прокричал небесный матросик-херувим: «Полундра!» — и мы знали, что каждый, брошенный на произвол судьбы, спасается, как может.
Я решил, что останусь в нашем архиве. Никто меня не будет искать, кому я нужен — говорил я себе. Переночую на стульях, можно подумать, я с большими удобствами спал в палате? А утро вечера мудренее, в понедельник вернутся офицеры и доктора, приедет полковник Вильченко.
Я испытал булавочный укол совести, из-за того что решил воспользоваться кочуевским убежищем, но божий глас: «Полундра» — отпускал грехи.
Улучив момент полного безлюдья в коридоре, я рванул наверх в архив. Там, передвинув столы к полкам, улегся на четыре стула, прикрылся скатертью и достал Реукова. Света я не включал, и от букв остались только серые силуэты.
Но я наловчился разбирать и тени слов: «По сигналу оповещения о радиоактивном заражении при действиях в пешем порядке необходимо надеть респиратор или противогаз, защитный плащ в виде накидки, защитные чулки и перчатки, а при нахождении в укрытиях или закрытых машинах только противогазы, закрыв при этом двери, окна, люки, жалюзи и опустив задний клапан тента автомобиля».
Прошел, наверное, не один час, мелкий дождь накрапывал по стеклу. Эти прятки под скатертью напомнили детство. На выходные родители отвозили меня к бабушке, и в воскресенье вечером забирали. Пока они пили чай, я прятался в соседней комнате под столом, наивно веря, что родители забудут обо мне и уйдут…
— Читаешь? — раздался надо мной голос Кочуева.
Я вздрогнул и оглянулся. При взгляде на него я понял, что он посланник чужой воли.
Кочуев откашлялся и произнес с какой-то официальной интонацией:
— Тебя танкист спрашивал. Иди в палату.
Я сел и мне стало дурно. Из желудка к горлу взметнулся кислый фонтанчик рвоты, и на спине высыпала горячая роса: — А ты передай, что не знаешь, где я.
Кочуев вздохнул:
— Он сказал, что если сам найдет, то хуже будет…
Я отложил книгу и пошел за Кочуевым. По дороге спросил:
— Ну что там «деды»?
— Напились, — деловито отвечал Кочуев. За этими словами крылась страшная неизвестность.
— Мне, это… поссать надо, — деликатно сказал я Кочуеву половину правды. — Ты иди, я позже догоню.
— Ну, хорошо, — согласился Кочуев. — Так значит, я скажу, что нашел тебя, да?
Я не обижался на лукавство вопроса, которым он прикрывал свое тайное предательство. Кочуев не был виноват, он только следовал своей «полундре»…
Из палаты доносилось дряблое гитарное треньканье. Над общим гомоном я слышал сиплый баритон Игоря-черноморца, точно читающего по слогам:…По-и-ме-ни-Солн-це…
— Не туда! — кричал «дед» Чекалин. — Там «а эм» аккорд на «Солнце».
Сам знаю, — говорил Игорь-черноморец и выдавал через секунду печальное спотыкающееся в трех струнах брям.
Я решительно открыл дверь. В палате был накуренный сумрак, и дым летал сизыми смерчами. Между койками на островке из тумбочек стояли трехлитровые банки с самогоном, две уже были пустые. На газету свалили мятые пирожки. Кочуев трясущимися руками нарезал хлеб и сало. Яковлев придерживал колченогую тумбочку, а Прасковьин бережно разливал самогон по стаканам.
Над всем этим пиршеством грозно царил Прищепин, он возвышался как монумент, и у его подножия сновали восточные чужаки. С порога я перехватил его острый взгляд, воткнувшийся в меня. Нечеловеческое опьянение висело на нем, как цепи, от этой чугунной тяжести он не двигался, а ворочался, медленный и громоздкий, обросший сырой земляной теменью.
Он с натугой поднял руку:
— Ты-ы-ы… блядь…
Прежде чем он закончил, вмешался Игорь-черноморец.
— Маэ-эстро, — с пьяной раскачкой произнес он, мне показалось, что хмель в его голосе наигран. — Давай сюда…
Прищепин запнулся, яростно полыхнул глазами, захрипел рваной слюной и медленно повернулся, как ржавый флюгер. В нем что-то тонко скрипнуло, мне почудилось, что над госпиталем и миром упал и покатился с цокающим звуком тяжелый шар, боднул и освободил какую-то пружину, визгнули тросы, качнулись, начиная вращение, огромные маховики и клыкастые шестеренки невидимого злого механизма.
— Хырр… — сипло выдохнул Прищепин. — Хырр… Мухтаррр! — мокрота неожиданно сложилась в имя.
В тот же миг азиат Мухтар, скользкий и увертливый, приблизился к нам и взял тетрадку, в которой я записывал Игорю песни и аккорды.
Он ткнул в страницу пальцем и залился песьим, как на луну, смехом:
Ам! Ау-а-у-ау-ау-у-а-хах-хах! Слющ-щь, щто за хуйня! По нашему «ам» — это пизда. — Он уставился на меня. — Ти что, душара, когда эта «ам» на бюмажкэ написана, пизду играешь, да? Ау-у-а-хах-хах!
Ау-а-у-ау-ау-у!!!! — отозвался визгливым подголоском второй азиат, а за ним: «Ках! Ках! Ках! Ках!» — заклекотали кавказцы.
Азиат бросил тетрадь на койку, и Шапчук с поклоном поднес ему стакан…
— Хырр, хырр, хырр, — шелестел рваным горлом Прищепин. За окном фиолетово полыхнула молния, ливень когтисто застучал по стеклам, и грохочущим железным колесом покатился гром.
Да, да, да, — дико бормотал Прищепин, исступленно глядя в черное никуда стены, словно он вел с кем-то разговор и во всем соглашался. Он чуть покачивался, казалось, никого не замечая.
Это непонятное поддакивание Невидимому нагнетало в палате жуткое звенящее состояние надрыва и безумия. Я видел, что все тайно наблюдают за Прищепиным, ловят каждый звук, примеряют на себя его опьянение и сами погружаются в бездну жуткого хмеля.
— Да! Да! Да! — перешел на крик Прищепин. Снова зарокотали громы, молнии хлестнули по глазам.
Прищепин будто рванул со стола скатерть, отозвавшуюся тысячью битых тарелок:
— Да у вас, блядь, сука, на хуй, вообще, блядь, хуй знает что!!! Кто «дух», кто «дед» не поймешь! Это ж блядь, ебаный, никакого уважения!!! — Голос его трубно окреп, и в нем заиграли будоражащие медные звоны. — Да вы, блядь, в моей роте вообще «дедами» бы не стали! «Дедушка» — это не полтора года службы, блядь! Не-ет!! И опущенный два года служит! Это как, блядь, понимать?! Значит, пидар, блядь, тоже на дембель пойдет!? Так он — не «дедушка»!!! Или «дедушка»?! Скажи, блядь! Я спрашиваю! Да?! Или нет?! Хуя, блядь, он «дедушка»! Хуя!!! Он пидар, блядь! Вафел распроебаный, а не «дедушка»!!!
«Черпак», по фамилии Кобылин, лежащий справа, каким-то горючим шепотом вдруг начал посвящать меня в свои сердечные дела — мне показалось, что от страха.
— С такой хорошей женщиной недавно познакомился, — обморочно лепетал Кобылин. — Ей тридцать шесть, она с дочкой, без мужа, ну, с личика не так чтоб очень, но пизда у нее такая горячая, просто кипяток, а не пизда…
— А жид?!! Жид, блядь, я спрашиваю, кабзон, тоже на дембель пойдет?! Да?! Трах-тен-берг, блядь! Аронсон! Пархач, ебать его! Пойдет на дембель?!
Прищепин словно выплеснул из живота сноп длинных паучьих лап, и они присоединились к бесноватой жестикуляции. Дикие обрывистые слова вгоняли палату в состояние черного морока.
— Был один! Выебывался! Студент-вечерник! Пиздос душарский! Не слушал! Не уважал! Хорошо же, блядь! Привели в Красный уголок! Под Ленина! «Снимай, блядь, все! Не хочешь? Нет?!» На, по почкам, сука, на, душара, блядь! «Разделся, я сказал! Рви себе трусы под жопой! Под жопой рви, я сказал! Чтоб как юбка были! Не понял, блядь?!» По почкам ему — хуяк, хуяк! И порвал как миленький! «А теперь задирай и танцуй! Задирай и танцуй, блядь!!!» Так он танцует и задирает! Жопой, как шалава, крутит!
Прищепин своими заклинаниями вызвал в палату призраков. Раздробленные силуэты, футуристические ромбовидные фигуры заплясали на стенах, и Прищепин, как шаман, вступил с ними в схватку. Лицо его раздирал на части мимический тик, конвульсии сотрясали тело.
— «А теперь пой, сука!» Он: «То березка, то рябина!» — чмошник этот! — «Забыл слова!» — говорит. Прямой ему в печень: хуяк! О-о-о, блядь — он скорчился! «Вспоминай, говно!» Хуяк! «Не помнишь?! Не помнишь, блядь?! А если так?!» Хуяк! «Не помнишь! Не закрываться, блядь! Хуже будет! Салабон ебаный! Вспомнил?!» Не помнит, мать его еб! «Будешь слушаться?!» «Да-а-а!» — ноет, сука душарская! «Будешь слушаться?!» — «Да-а-а! Не бей, "де-е-душка"!»
— И добрая такая, — завывал плачущим шепотом Кобылин, — и ласковая. Если бы ей лет двадцать пять было, я б женился, а ей тридцать шесть, и она с личика не так чтобы очень, но пизда горячая…
— «Становись раком! Раком, блядь, сказал!» Хуяк по почкам, хуяк! «Еще надо?! Нет?!» Визжит, блядь, дергается! Хуяк, еще по почкам! «Не мешай!» И давай пялить его в жопу! На, на, на! Он, как баба: «А-а-а-а!» Скулит, блядь! На, на! Все! Фу, блядь, у него из жопы кровища! «Подмойся, душара, раз не пидарас!»
Прищепин сновал голосом, как иглой, сшивая всех в один трепещущий лоскут сладострастия. Я сам чувствовал дикое возбуждение, но из последних сил пытался увязать его с охранительной речью Кобылина:
— Как ни приду, накормит вначале, рюмку нальет, а потом я драть ее начинаю, в прошлый раз три палки кинул, пизда — кипяток… — дышал он мне в ухо, обмирая от ужаса.
Я понимал, что никогда Кочуеву не вернуть свою былую невидимость. Страшный танкист Прищепин, как Вий, указал на него и навсегда сделал зримым.
Прищепин крикнул:
— А ты что, блядь?! «Дух», нет? Да? Особое приглашение? Бегом марш за тем козлом, помогать ему будешь!
Кочуев опрометью кинулся из палаты.
Прищепин тем временем хищно зыркал из стороны в сторону. Ткнул наудачу пальцем:
— А ты сколько служишь? Год? «Черпак». Тогда лежи пока. С тобой потом разберемся.
Прищепин шел между рядами:
— Так, а ты кто? «Дед»? Ладно, хуй с тобой!
Признаюсь, эта странная мускулистая худоба Прищепина повергала меня в ужас. В ней чудилась какая-то мертвечина, сырая освежеванность трупа: эти руки, будто плетенные из коровьих сухожилий, и живот, набитый камнями, — все это было страшно.
Впрочем, Прищепин интуитивно обошел криками Пожарника, пусть пришибленного недугом, но все же боксера.
Я, пытаясь изобразить «как ни в чем ни бывало», примостился возле Игоря-черноморца и торопливо записывал в его тетрадь последовательность аккордов.
— Вот, Игорь, — говорил я высохшим голосом, стараясь превозмочь жар, колотящий молотками в голове, — здесь ре-минор, слышишь, ре-минор, — повторял, зная, что он все равно не понимает, о чем речь.
Обычно я рисовал «дедам» аккорды в виде решеток: шесть полосок-струн с тремя перпендикулярами первых ладов — дальше мы не отваживались — и кружки с номерами, куда и какие пальцы ставить, а сверху иногда добавлял буквенное обозначение: «Am» или, допустим, «G», или «Е».
А здесь соль-мажор, — заклинал я, надеясь, что он отзовется и наш диалог дембеля и его собеседника оградит меня от разрушительного танкистского рейда.
— Понял, — сказал черноморец. — Соль-мажор… — И я готов был его обнять.
Мамед Игаев, как тушкан, беспокойно озирался посреди двух коек. Он был донельзя взбудоражен расправой над Шапчуком и приглушенно квохтал. Когда же танкист коршуном навис над его головой, Игаев тревожно пискнул: «Слжсвтскм Сзз!» — и никто в тот раз не смеялся.
«Слжсвтскм Сзз!» — повторно взмолился Игаев, и в палату постучали. Это пришли за Игаевым его земляки, причем совершенно не в свое время. Они обменялись несколькими разъяснительными фразами с Прищепиным и увели Игаева с собой.
Вслед за ними выскочил и я.
Возле туалета, в душевой равномерно позвякивала о раковину банная шайка — это стирал вещи танкиста наказанный Шапчук.
Как я и предполагал, Кочуева в душевой не было, один Шапчук, склонившись над мойкой, грохотал железной шайкой, плескал мыльной водой на кафельный пол и утирал рукавом слезы. Меня он не заметил.
Кочуев прятался наверху, в нашем месте. Его знобило.
— Все! Я завтра говорю, что язва уже не болит — и в казарму. Эго лучше, чем так. Тебя что, он тоже запряг? — спросил Кочуев, как мне показалось, с какой-то надеждой.
— Нет, я раньше вышел, — признался я.
— Молодец, — вздохнул Кочуев.
Так сидели мы и горевали о нашем былом покое. Если у меня еще оставалась спасительная гитара, то с Кочуевым все было ясно.
— Наши, небось, решили, что я тоже стирал, — терзался Кочуев, встряхивая головой. — Надо сматывать отсюда. Или зачморят. Завтра иду к Руденко.
Той же ночью с треском провалился дуэт Яковлев — Прасковьин. Они решили продемонстрировать новому «деду», что не менее свирепы, и спешно подготовили новую репризу: «Спорящие наркоманы».
По замыслу, Прасковьин представлялся таким опытным: «Барбитура под косячок хорошо идет», — а Яковлев был вроде новичком, но вел себя очень самоуверенно: «Я бы не отказался от люминала с седуксеном».
Номер оказался слишком надуманным, и Прищепин без труда вскрыл весь их театр.
Странно, как они не почувствовали, что представление с самого начала пошло не туда. Неужели не слышали пауз между репликами?! Эта тишина была совсем иной по качеству — насмешливо-презрительная тишина зрительного зала, вот-вот готовая взорваться свистом и улюлюканьем.
Яковлев, в роли наглого, но неопытного начал рассказывать:
— Глюкозу, говорят, неплохо с водкой через капельницу колоть! Нормально так должно вставить!
— Что ты людям каждый раз мозги каким-то говном заливаешь?! — возмущенно отвечал Прасковьин. — Какая на хуй водка с глюкозой?!
— Да ты сам ни хуя не знаешь, — заводился Яковлев. — Только пиздит и строит из себя!
— У тебя просто говно, а не кайф, — отвечал Прасковьин.
— А ты мой кайф не трогай! Сам заправляйся в жопу своим «винтом»! — кричал Яковлев.
Все это было очень ненатурально. Закончив перепалку, они как обычно схлестнулись в своей игрушечной потасовке.
— Вот, блядь, гондовня! — вынес, наконец, свой критический вердикт спектаклю Прищепин.
Яковлев полетел куда-то в угол, сваленный уже не бутафорским ударом, и Прасковьин согнулся, как в земном поклоне.
— Да что это, блядь, такое, а?! Да ебаный же, блядь, в рот! — восклицал молниеносный Прищепин. Сзади на него обрушился Яковлев, бросаясь на помощь другу. Прищепин резко отмахнулся локтем, так, что внутри Яковлева утробно хрустнуло. С воем метнулся так и не разогнувшийся Прасковьин, метя головой в живот Прищепину, угодил под встречное колено и упал рядом с Яковлевым.
В палате пахло соленой кровяной влажностью, которая, я чувствовал, зверино ударила в голову нашим «дедам». Они заворожено смотрели на Прищепина.
Это была смесь дирижерской неистовости рук, буги-вуги сокрушающих сапог, которые Прищепин так и не снял к своему выступлению. Каждый удар выбивал из поверженных тел жуткие хряпающие звуки, будто работал мясник.
При этом Прищепин взывал к палате:
— «Духи», блядь, страха не знают! Пидарасы, блядь!
Со мной в это время случился припадок восторга.
Расправа над неудавшимися лицедеями обращалась небесной симфонией «Священная ярость». Бушевал вселенский экстаз, на небесном шве огненных и воздушных стихий в багровых апокалиптических облаках архангелы в рыцарских латах ломали копья. Прищепин затрясся, точно злой кудесник на утесе, и прокричал: «А теперь на хуй отсюда!!!» — громовые раскаты отразились в стенах, осыпались камнями..
Вскинутые руки Прищепина еще падали кровавыми палаческими плетьми. Мне казалось, что сейчас его захлестнет, сметет настоящая зрительская овация. Нет, в последний миг он стиснул кулаки, и в них, как пойманные мухи, сплющились все разбуженные энергии, вихри, архангелы, шаровые молнии и аплодисменты. От этого чуда перехватывало дыхание, как от сновидческого ночного полета. И где-то там внизу пластунскими ящерками уползли за дверь Прасковьин и Яковлев.
Палата загнанно дышала. Кто-то спросил о том, как быть, у «духов» разбитые в кровь лица — завтра начнутся вопросы.
Прищепин удивленно воскликнул:
— Так эти два чмошника сами между собой драку начали, вот, наркоты, блядь, ебаные! Я их как старший по званию разнял. Разве не так? — и несколько «дедов» отозвались льстивыми подголосками.
На свою беду пришел Шапчук. Лучше бы ему оставаться в душевой.
— Постирал? Да? — спросил Прищепин, ехидной интонацией приглашая всех желающих на новое представление. — Сейчас проверим! Бегом принес, показал!
Шапчук метнулся в коридор и вернулся с шайкой, которую держал как хлеб-соль перед собой.
Прищепин церемонно взял на пробу тельник, скрученный в жгут, и вдруг смачно и хлестко, с брызгами ударил Шапчука по лицу:
— А это что, блядь, за грязь?! Что, я спрашиваю, за грязь, блядь?!
Шапчук вскрикивал и не мог закрыться от мокрых тряпичных пощечин — руки его были заняты. А Прищепин вынимал из шайки вещи и швырял в лицо Шапчуку.
— Подымай! Только не руками, а ебальником, блядь, своим душарским подымай! И говори: «Прости, "дедушка"!»
И Шапчук, отставив шайку, опустился на колени. Зубами он подхватывал с пола белье, подавал и освободившимся ртом повторял: «Прости, «дедушка»! Прости, "дедушка"!» А осатаневший Прищепин снова швырял в него эти бегущие по унизительному кругу носки, портянки, тельник…
— Уебывай перестирывать! — скомандовал Прищепин.
Шапчук загребущим движением собрал с пола одежду и, подгоняемый пинком, выскочил за дверь.
Прищепин, не давая себе передышки, обрушился на ни в чем не повинную гитару.
— Дай сюда, — сказал он мне, деловито покрутил инструмент в руках и вроде бы изготовился извлечь аккорд. Вдруг его лицо скорчила гримаса отвращения: — А это что за хуйня!? Не струны, блядь, а сопли какие-то! Прозрачные, блядь! На, забери обратно! Сам играй на соплях! — с хохотом сообщил он палате, возвращая мне поруганную гитару.
Я не представлял, что бы могло нравится Прищепину. Может, уголовно-дворовые баллады, типа «Шумел бушующий камыш, судили парня молодого»? Подобного репертуара я все равно не знал. А даже если бы и знал, то не стал бы петь. Мой внешний вид слишком диссонировал с предполагаемой внешностью лирических героев тюремного шансона. Прищепин же, как я понял, остро чувствовал фальшь.
Нужен был нейтральный вариант, почти народный. Я вдруг вспомнил про Высоцкого и затянул «Коней привередливых».
Это не я ошибся с выбором. Прищепин одинаково осмеял бы всякую песню и любое исполнение. Танкисту для расправы нужно было сначала лишить меня певческой брони.
— Хуево поешь! — рявкнул Прищепин уже после первого куплета. — Не хрипло! Таким голосом только жопу смазывать! — сказал он, широко обращаясь к публике. И снова отозвались смехом «деды»…
Прищепина очень позабавила идея коек-катамаранов:
— Да, блядь, ни хуя здесь «дедушек» не уважают. Заебись порядки! «Духов» на пол, блядь! — И подал пример: раздвинул койки и разделил их тумбочкой.
На второй, обретшей самостоятельность, половине расположился дембель Олешев, и это удобство было для него как озарение.
В палате начался новый коечный раздел, в результате которого у Шапчука и Игаева мест вообще не оказалось, Яковлеву, Прасковьину и Кочуеву, словно в насмешку, оставили одну койку на троих. Только меня Игорь-черноморец по дружбе поместил между новоприбывшими «черпаками».
В ту ночь мне тоже пришлось петь. Прищепин больше не делал едких замечаний, но я осознавал, что черниговская гитара уже перестала мне быть оберегом. Прищепин «опустил» ее.
К утру вернувшийся со стирки Шапчук неслышно прикорнул на полу, освистанные Прасковьин и Яковлев улеглись в одну койку, а Кочуев просто не возвратился в палату.
Только на построении я встретил Кочуева, зеленого от усталости. Мы пошли на завтрак. Я чувствовал себя ужасно, кое-как запихал два сырника — медальки с угольными боками, политые жидкой сметаной.
Сразу после еды Кочуев, как и обещал, побежал к Руденко заявлять, что выздоровел, а я отправился за ведром и шваброй в подсобку.
В наряд мне досталось мытье полов на пятом офицерском этаже, и я возблагодарил судьбу, что там никто меня не достанет.
Смакуя покой и безопасность, я усердно полоскал в ведре коричневую от старости ветошь, она трепыхалась, как подбитое птичье крыло, распластанная падала на перекрестье швабры.
Я шел в мокром кильватере ветоши, толкая швабру перед собой, и облезлый паркет тянулся за мной чернеющим змеем. Рыхлые половицы набухали от влаги, и в коридоре нежно пахло мокрым лесом. И так тихо было вокруг.
На обед, следуя кочуевским советам, я явился с получасовым опозданием. Это был надежный прием — «деды», как правило, ели первыми, и к нашему приходу их столы уже пустовали.
Я застал только Яковлева. Прасковьин и Шапчук еще не закончили свои наряды. На скулах Яковлева от вчерашней ночи остались фиолетовые мазки. Он уныло хлебал перловый суп.
Я осмотрел наши порции второго и увидел в серых кучках пюре одинаковые полукруглые вмятины, будто из них вынули небольшие камни.
— Котлеты были, — сказал печально Яковлев. — Их «деды» забрали. Танкист этот….
— Может, попросим добавки, — предложил я.
— Уже спрашивал, — безразлично вздохнул Яковлев. — Не положено по росту двойной порции…
Он беспокойно огляделся по сторонам, вдруг наклонился ко мне и сказал паническим шепотом:
— Ночью «деды» бухают. Им закуска нужна. Они уже за водкой кого надо отправили… — его зрачки вдруг задрожали и расширились, будто в них капнули ужасом.
Весь жуткий смысл сказанного дошел до меня позже.
Я листал учебник Т. Ф. Реукова, главу «Инженерная подготовка»: «Щель — простейшее укрытие для личного состава, представляет собой ров глубиной 1,5 метра, шириной по дну 0, 6 метра, длиной не менее 3 метров. Щели устраиваются открытые или с перекрытием из дерева, земленосных мешков и из элементов волнистой стали».
Вбежал Кочуев и, заламывая руки, сообщил, что Руденко еще в пятницу уехал, Вильченко и Федотова вызвали в штаб армии, и вообще никого из старших нет, и придется ждать теперь до понедельника.
Я посочувствовал ему и заметил, что вот странно — ни одного офицера на пятом этаже.
Кочуев беспокойно на меня посмотрел:
— А ты разве не знаешь, что пятый этаж на ремонт закрывают? А ветераны по выходным домой уходят…
Тут я как раз вспомнил о намечающейся пьянке у «дедов».
Кочуев резко вздрогнул, точно ему в спину воткнули кол, глаза заволокло матовыми бельмами, коченея, он вытянулся как в невидимом гробу, и заговорил сомкнутым ртом. Звучал не кочуевский, а потусторонний ледяной голос:
— «Деды» перепьются! «Духам» будет вешалка!!!.. Провидческая одержимость вдруг оставила Кочуева, он бессильно рухнул на стул.
Тогда я все понял. Уехал Вильченко с начмедом Федотовым и всеми докторами, ветераны умерли, отступили офицеры. Не осталось ни власти, ни закона.
Пускай они жили на верхних этажах и, как боги, не снисходили до нашей жизни, но даже формальное их присутствие служило защитой. Теперь старших богов нет, и этой ночью некому будет заступиться за шестерых «духов». «Деды» нажрутся водки, танкист Прищепин разъярит их, и «духам» будет вешалка. Густые, как вазелин, капли пота вскипели вдоль моего позвоночника и застыли костяным гребнем ужаса.
По привычке, я бросился искать совета у Т. Ф. Реукова, открыл «Учебник сержанта» наудачу, как псалтырь. Двадцать шестая страница, седьмая строка снизу. Там было: «Ночью важно своевременно обнаружить действия разведки противника и переход его в наступление, с тем чтобы подготовиться к отражению и исключить внезапность. Для этого с помощью приборов ночного видения ведется тщательное наблюдение за подступами к позиции отделения, а также подслушивание».
А танкист не терял времени зря. После завтрака Прищепина видели на первых этажах, где он заводил знакомства. Когда он вернулся, над его головой кружило гортанное кавказское воронье. Один, чуть ли не сидевший у Прищепина на плече, выкаркивал свое: «Блад!» Я с омерзением подумал, неужели тот самый, что вручил мне когда-то для полировки подзалупный розовый жемчуг?
У ног Прищепина сновала пара раскосых, как волки, азиатов, с голыми желтыми лицами. Эти обитатели нижних миров распознали в Прищепине своего и теперь спешили присоединиться к его забавам, летели, мчались на званый пир, на обещанную танкистом поживу.
На ужин дали запеканку и кисель. У меня они вызывали острое чувство испуга и отвращения, причем запеканка была элементом отвратительного, а пугал почему-то кисель. Я через силу цеплял вилкой куски творога, запивая студенистой подкисленной дрянью. А в животе точно кто-то ковырялся пальцем, накручивал по одному невидимые волоски, потом дергал, огненным щипком вспыхивала боль, и снова палец возился, выписывал круги в кишках и под селезенкой.
Все резало глаза, любая краска казалась люминесцентной. Хоть было только семь часов вечера, в столовой зажгли свет, потому что за окном нагнало туч. Воздух, осязаемый, как туман, пахнул влажными запахами грозы.
Впятером собрались мы на эту вечерю. Наши два столика на стальных паучьих ногах еще со времени отбытия Сапельченко срослись боками в общий стол. По одну сторону сидели я и Кочуев, напротив Яковлев с Прасковьиным, и во главе, как именинник, — Шапчук.
Мамеда Игаева не было с нами. Его увели земляки.
Я бредил обмороком наяву. Смуглый лоб Шапчука, покрытый масляной пленкой, нестерпимо сверкал, как самоварный бок. Прасковьин вилкой давил запеканку, и она становилась похожа на пашню. Яковлев безумно ковырялся в зубах языком, а Кочуев глядел из желтой бездны страха.
Мы уже были не вместе, над нами истошно прокричал небесный матросик-херувим: «Полундра!» — и мы знали, что каждый, брошенный на произвол судьбы, спасается, как может.
Я решил, что останусь в нашем архиве. Никто меня не будет искать, кому я нужен — говорил я себе. Переночую на стульях, можно подумать, я с большими удобствами спал в палате? А утро вечера мудренее, в понедельник вернутся офицеры и доктора, приедет полковник Вильченко.
Я испытал булавочный укол совести, из-за того что решил воспользоваться кочуевским убежищем, но божий глас: «Полундра» — отпускал грехи.
Улучив момент полного безлюдья в коридоре, я рванул наверх в архив. Там, передвинув столы к полкам, улегся на четыре стула, прикрылся скатертью и достал Реукова. Света я не включал, и от букв остались только серые силуэты.
Но я наловчился разбирать и тени слов: «По сигналу оповещения о радиоактивном заражении при действиях в пешем порядке необходимо надеть респиратор или противогаз, защитный плащ в виде накидки, защитные чулки и перчатки, а при нахождении в укрытиях или закрытых машинах только противогазы, закрыв при этом двери, окна, люки, жалюзи и опустив задний клапан тента автомобиля».
Прошел, наверное, не один час, мелкий дождь накрапывал по стеклу. Эти прятки под скатертью напомнили детство. На выходные родители отвозили меня к бабушке, и в воскресенье вечером забирали. Пока они пили чай, я прятался в соседней комнате под столом, наивно веря, что родители забудут обо мне и уйдут…
— Читаешь? — раздался надо мной голос Кочуева.
Я вздрогнул и оглянулся. При взгляде на него я понял, что он посланник чужой воли.
Кочуев откашлялся и произнес с какой-то официальной интонацией:
— Тебя танкист спрашивал. Иди в палату.
Я сел и мне стало дурно. Из желудка к горлу взметнулся кислый фонтанчик рвоты, и на спине высыпала горячая роса: — А ты передай, что не знаешь, где я.
Кочуев вздохнул:
— Он сказал, что если сам найдет, то хуже будет…
Я отложил книгу и пошел за Кочуевым. По дороге спросил:
— Ну что там «деды»?
— Напились, — деловито отвечал Кочуев. За этими словами крылась страшная неизвестность.
— Мне, это… поссать надо, — деликатно сказал я Кочуеву половину правды. — Ты иди, я позже догоню.
— Ну, хорошо, — согласился Кочуев. — Так значит, я скажу, что нашел тебя, да?
Я не обижался на лукавство вопроса, которым он прикрывал свое тайное предательство. Кочуев не был виноват, он только следовал своей «полундре»…
Из палаты доносилось дряблое гитарное треньканье. Над общим гомоном я слышал сиплый баритон Игоря-черноморца, точно читающего по слогам:…По-и-ме-ни-Солн-це…
— Не туда! — кричал «дед» Чекалин. — Там «а эм» аккорд на «Солнце».
Сам знаю, — говорил Игорь-черноморец и выдавал через секунду печальное спотыкающееся в трех струнах брям.
Я решительно открыл дверь. В палате был накуренный сумрак, и дым летал сизыми смерчами. Между койками на островке из тумбочек стояли трехлитровые банки с самогоном, две уже были пустые. На газету свалили мятые пирожки. Кочуев трясущимися руками нарезал хлеб и сало. Яковлев придерживал колченогую тумбочку, а Прасковьин бережно разливал самогон по стаканам.
Над всем этим пиршеством грозно царил Прищепин, он возвышался как монумент, и у его подножия сновали восточные чужаки. С порога я перехватил его острый взгляд, воткнувшийся в меня. Нечеловеческое опьянение висело на нем, как цепи, от этой чугунной тяжести он не двигался, а ворочался, медленный и громоздкий, обросший сырой земляной теменью.
Он с натугой поднял руку:
— Ты-ы-ы… блядь…
Прежде чем он закончил, вмешался Игорь-черноморец.
— Маэ-эстро, — с пьяной раскачкой произнес он, мне показалось, что хмель в его голосе наигран. — Давай сюда…
Прищепин запнулся, яростно полыхнул глазами, захрипел рваной слюной и медленно повернулся, как ржавый флюгер. В нем что-то тонко скрипнуло, мне почудилось, что над госпиталем и миром упал и покатился с цокающим звуком тяжелый шар, боднул и освободил какую-то пружину, визгнули тросы, качнулись, начиная вращение, огромные маховики и клыкастые шестеренки невидимого злого механизма.
— Хырр… — сипло выдохнул Прищепин. — Хырр… Мухтаррр! — мокрота неожиданно сложилась в имя.
В тот же миг азиат Мухтар, скользкий и увертливый, приблизился к нам и взял тетрадку, в которой я записывал Игорю песни и аккорды.
Он ткнул в страницу пальцем и залился песьим, как на луну, смехом:
Ам! Ау-а-у-ау-ау-у-а-хах-хах! Слющ-щь, щто за хуйня! По нашему «ам» — это пизда. — Он уставился на меня. — Ти что, душара, когда эта «ам» на бюмажкэ написана, пизду играешь, да? Ау-у-а-хах-хах!
Ау-а-у-ау-ау-у!!!! — отозвался визгливым подголоском второй азиат, а за ним: «Ках! Ках! Ках! Ках!» — заклекотали кавказцы.
Азиат бросил тетрадь на койку, и Шапчук с поклоном поднес ему стакан…
— Хырр, хырр, хырр, — шелестел рваным горлом Прищепин. За окном фиолетово полыхнула молния, ливень когтисто застучал по стеклам, и грохочущим железным колесом покатился гром.
Да, да, да, — дико бормотал Прищепин, исступленно глядя в черное никуда стены, словно он вел с кем-то разговор и во всем соглашался. Он чуть покачивался, казалось, никого не замечая.
Это непонятное поддакивание Невидимому нагнетало в палате жуткое звенящее состояние надрыва и безумия. Я видел, что все тайно наблюдают за Прищепиным, ловят каждый звук, примеряют на себя его опьянение и сами погружаются в бездну жуткого хмеля.
— Да! Да! Да! — перешел на крик Прищепин. Снова зарокотали громы, молнии хлестнули по глазам.
Прищепин будто рванул со стола скатерть, отозвавшуюся тысячью битых тарелок:
— Да у вас, блядь, сука, на хуй, вообще, блядь, хуй знает что!!! Кто «дух», кто «дед» не поймешь! Это ж блядь, ебаный, никакого уважения!!! — Голос его трубно окреп, и в нем заиграли будоражащие медные звоны. — Да вы, блядь, в моей роте вообще «дедами» бы не стали! «Дедушка» — это не полтора года службы, блядь! Не-ет!! И опущенный два года служит! Это как, блядь, понимать?! Значит, пидар, блядь, тоже на дембель пойдет!? Так он — не «дедушка»!!! Или «дедушка»?! Скажи, блядь! Я спрашиваю! Да?! Или нет?! Хуя, блядь, он «дедушка»! Хуя!!! Он пидар, блядь! Вафел распроебаный, а не «дедушка»!!!
«Черпак», по фамилии Кобылин, лежащий справа, каким-то горючим шепотом вдруг начал посвящать меня в свои сердечные дела — мне показалось, что от страха.
— С такой хорошей женщиной недавно познакомился, — обморочно лепетал Кобылин. — Ей тридцать шесть, она с дочкой, без мужа, ну, с личика не так чтоб очень, но пизда у нее такая горячая, просто кипяток, а не пизда…
— А жид?!! Жид, блядь, я спрашиваю, кабзон, тоже на дембель пойдет?! Да?! Трах-тен-берг, блядь! Аронсон! Пархач, ебать его! Пойдет на дембель?!
Прищепин словно выплеснул из живота сноп длинных паучьих лап, и они присоединились к бесноватой жестикуляции. Дикие обрывистые слова вгоняли палату в состояние черного морока.
— Был один! Выебывался! Студент-вечерник! Пиздос душарский! Не слушал! Не уважал! Хорошо же, блядь! Привели в Красный уголок! Под Ленина! «Снимай, блядь, все! Не хочешь? Нет?!» На, по почкам, сука, на, душара, блядь! «Разделся, я сказал! Рви себе трусы под жопой! Под жопой рви, я сказал! Чтоб как юбка были! Не понял, блядь?!» По почкам ему — хуяк, хуяк! И порвал как миленький! «А теперь задирай и танцуй! Задирай и танцуй, блядь!!!» Так он танцует и задирает! Жопой, как шалава, крутит!
Прищепин своими заклинаниями вызвал в палату призраков. Раздробленные силуэты, футуристические ромбовидные фигуры заплясали на стенах, и Прищепин, как шаман, вступил с ними в схватку. Лицо его раздирал на части мимический тик, конвульсии сотрясали тело.
— «А теперь пой, сука!» Он: «То березка, то рябина!» — чмошник этот! — «Забыл слова!» — говорит. Прямой ему в печень: хуяк! О-о-о, блядь — он скорчился! «Вспоминай, говно!» Хуяк! «Не помнишь?! Не помнишь, блядь?! А если так?!» Хуяк! «Не помнишь! Не закрываться, блядь! Хуже будет! Салабон ебаный! Вспомнил?!» Не помнит, мать его еб! «Будешь слушаться?!» «Да-а-а!» — ноет, сука душарская! «Будешь слушаться?!» — «Да-а-а! Не бей, "де-е-душка"!»
— И добрая такая, — завывал плачущим шепотом Кобылин, — и ласковая. Если бы ей лет двадцать пять было, я б женился, а ей тридцать шесть, и она с личика не так чтобы очень, но пизда горячая…
— «Становись раком! Раком, блядь, сказал!» Хуяк по почкам, хуяк! «Еще надо?! Нет?!» Визжит, блядь, дергается! Хуяк, еще по почкам! «Не мешай!» И давай пялить его в жопу! На, на, на! Он, как баба: «А-а-а-а!» Скулит, блядь! На, на! Все! Фу, блядь, у него из жопы кровища! «Подмойся, душара, раз не пидарас!»
Прищепин сновал голосом, как иглой, сшивая всех в один трепещущий лоскут сладострастия. Я сам чувствовал дикое возбуждение, но из последних сил пытался увязать его с охранительной речью Кобылина:
— Как ни приду, накормит вначале, рюмку нальет, а потом я драть ее начинаю, в прошлый раз три палки кинул, пизда — кипяток… — дышал он мне в ухо, обмирая от ужаса.