Помню, домой заваливаю и с порога шутить начинаю:
   «Мать! — кричу. — Хавчик какой-нибудь остался или этот хуеглот ебучий, — батя, то есть, — все сожрал?» — и слушаю. Батя ругается на чем свет стоит, но за базаром следит.
   Только однажды проговорился и на хуй меня послал. Я ему такой пизды вставил, что он печенью просрался. Но никто его за язык не тянул, сам разрешил.
   И пошло-поехало. За «еб твою мать» — по ебалу. За «пидораса» — по ебалу. И так далее. В общем, батя за год все слова по второму разу подарил. Совсем весело стало.
   Прихожу: «Батя, где ты есть, гандон блядский?»
   Он молчит, голову, как страус, в жопу засунул и ножками так туп-туп-туп — в сортире прячется. Боится лишнее слово сказать.
   Я опять: «На говно свое дрочишься, мандюк?»
   Для юмора по двери наебну, крикну: «А, вот ты где, Перда Ивановна, заныкался! Уебывай на хуй!»
   Батя сразу воду спускает, и на двор. Но — все честно. Сам разрешил.
   Время идет. Новый праздник. Батя начал по третьему разу слова передаривать, но уже с другой возможностью — ограничивать ему употребление. Допустим, из всех известных выражений с «хуй» какое-нибудь, типа «на хуй надо», — запретить. А праздников у нас много. Добрались так и до «пизды». Через полгодика я из всех выражений со словом «пизда» одну только «пизду» ему в пользование оставил.
   Дальше подарил мне право весь комплект из «ебать» до «ебаный в рот» сократить. А если не уследит и лишнее скажет — то без обид.
   На следующий год батя разрешил оставшиеся слова запретить. Я у него и «хуй» забрал, и «пизда», и «ебаный в рот». Дольше остальных «блядь» оставил, а то он вообще бы изъясняться не мог.
   А со временем и «блядь» запретил. Батя вообще языка лишился. Как ребенок стал. Без зубов, шепелявит, падает. Меня увидит, в штаны ссытся, плачет и съебывается. Боится, что я его за плохое поведение накажу.
   Я двадцать пять лет отмечал. Мы с матушкой сидели и выпивали. Батю к столу позвал. Он говорит: «Разрешаю тебе подарить мне зайчика или грузовичок».
   Я потом купил и вручил ему: «Вот тебе, от папы и мамы».

Укладчица № 5

   Ветхие шторы закрывают единственное окно комнаты. С несущей стены полностью удалены слой штукатурки и дранка вплоть до кирпича. На полу беспорядочными свитками лежат старые обои. То, что еще не успели сорвать, вьется грязными локонами. С потолка свешивается люстра из пяти круглых, матового стекла плафонов, похожая на учебную модель молекулы.
   Появившаяся из-за двери рука с черной опушкой на пальцах клацает по выключателю:
   — Лидия Михайловна, я не устану повторять: скупой платит дважды!
   — Паша, милый, да на твою смету можно Петродворец отреставрировать. А мне не нужно дворца, я хочу подобие земного человеческого жилья, а не хором ангельских.
   Павел Герасимович розовощек. У него увесистый нос с мускулистыми ноздрями, бесцветный рот, заметный благодаря контуру однодневной щетины. Его сорокалетней моложавости угрожает плешь, отороченная меховым полукругом. Павел Герасимович одет в синий комбинезон, с широким карманом на груди. Он сжимает чернокожий блокнот-ежедневник с остро выглядывающим карандашиком. Когда Павел Герасимович говорит, он морщит лоб, причем всякий раз по-иному. Если Павел Герасимович слушает, то лоб похож на смятую бумажку, которую тщательно расправили. И моргает он чаще, чем того требуют глаза. У Павла Герасимовича они голубые.
   — Лидия Михайловна, помяните мое слово, слезы потом начнутся горькие. У одной подруги в доме то, у другой это, а я, как проклятая всю жизнь, и тому подобное. Не деньги жалейте, а нервы свои, свежесть и красоту!
   Макияж Лидии Михайловны соперничает с театральным гримом и только подчеркивает упадок. Она фальшивая, воскового цвета блондинка, кареглазая, с замшевыми, восточного образца, веками, избыточным пухом на щеках и рифленой шеей. Лидия Михайловна одета в кружевную блузку песочного цвета. Короткую черную юбку продолжают венозные, под гжель, ноги. Ей бы не стоило носить и открытую обувь. У Лидии Михайловны обрюзгшие ступни с длинными стручковатыми пальцами и ярким педикюром.
   — Просто разучились, Паша, работать. Раньше не было всех этих обоев водоплавающих, и прекрасно без них обходились, нормально жили, уютно.
   — Вас послушать, Лидия Михайловна, так надо вообще в пещеру перебраться! К черту прогресс! На мамонтов охотиться будем!
   — Знаешь, Паша, — Лидия Михайловна с чувством выдирает из стены бумажную прядь, — ты мне мозги не крути. Настоящему мастеру все равно, какие обои, он свое дело знает — на то и мастер.
   — Эта вот психология «карамельку из говна» меня убивает! — Павел Герасимович вскидывает руки, фальшиво капитулируя перед психологией. — Лишь бы как сделать! Советский такой подход к делу. А может, хватит по-советски, может, уже по-европейски надо?
   — Паша, у тебя замашки, как у кутюрье или ювелира какого-нибудь. Тебе совесть не позволила брать с меня как с других людей, так ты решил теперь свое на материалах заработать! — Лидия Михайловна победно щурится.
   — Да я на вас копейки не выгадываю! — звонко и неожиданно оскорбляется Павел Герасимович. — Пожалуйста, сами закупайтесь. Только у меня будет одна просьба: не рассказывайте никому, что Павел Герасимович у вас ремонт делал. Меня приглашают, сами знаете, кто — люди влиятельные, мне фасон держать надо. Так что, обо мне никому ни слова, договорились? И если хотите знать, Лидия Михайловна, мой труд не менее ответствен, чем труд ювелира. А в чем-то и поважнее будет. Вам серьги не понравятся, вы их в шкатулку положите, а потом в комиссионку сдадите, а ремонт никуда не спрячешь, он весь на виду — и шедевр, и халтура. Я в свою работу душу вкладываю, частичку себя оставляю!
   — Ты эту арию Врубеля поверженного пойди кому-нибудь другому исполни. Ничего особенного нет в том, чтобы старые обои содрать, а новые поклеить.
   — Вот о профессии не надо в таком тоне высказываться. Подход у вас типично дилетантский, уши вянут, слушая.
   — С мужем покойным всю жизнь сами ремонт делали, и без специального образования…
   — Так у вас до моего вмешательства, Лидия Михайловна, вы извините, конечно, как в склепе было. Обои встык поклеены, а если и кое-где, по недосмотру, и внахлест, так от двери к окну, чтобы каждый шов в глаза бросался, хуже чем шрам после аппендицита. Ничего не скажешь — знатный ремонт! Вы бы хоть, когда обои клеили, щеткой одежной их после разгладили, чтобы воздух из-под них вышел. А то пузыри были, как на поганом болоте!
   — Ты придираешься, Паша.
   — А каждую трещинку шпатлевкой заделать, неровности выровнять, заполировать?! Да я пятью наждаками стену обрабатываю, чтоб как зеркало сверкало! А пылепоглощающий слой создать! Может, кто, конечно, и обычным клеем стены покрывает, а у меня рецепт, за который мне тысячу долларов предлагали, а я отказался!
   — Ладно тебе, разошелся, Страдивари! — Лидия Михайловна улыбается, и морщины на ее щеках берут улыбку в мимические скобки.
   — Нет, Лидия Михайловна, вы меня сейчас по-настоящему разозлили. Последний раз спрашиваю, какие обои брать будем? — Павел Герасимович выразительно открывает блокнот и колет страницу карандашным острием.
   — Я все-таки думаю, те, что подешевле. И не гляди на меня, пожалуйста, волком!
   — Вы что?! — Павел Герасимович бессильно трепещет блокнотом. — Да обои на виниловой основе — уже вчерашний день, а вы опять в свои бумажки вцепились! Вы поймите, мне как специалисту неприятно работать с таким несолидным материалом.
   — Паша, сам подумай, есть разница: два доллара за рулон или семь?
   Лоб Павла Герасимовича прорезает иероглиф возмущения:
   — Я же вам все посчитал! В рулоне десять с половиной метров, ширина полметра, высота стен три метра сорок сантиметров. Итого, на наличествующие двадцать квадратных метров, минус двери и окна, нам нужно семь рулонов, плюс три рулона на потолок. Вы же согласились, а теперь опять за свое.
   — Ты забыл про вторую комнату! Паша! Шестнадцать метров. А прихожая! Еще восемь метров!
   — А давайте мелом стены побелим! — страшно предлагает Павел Герасимович. — Создадим, так сказать, иллюзию чистоты, как в сортире общественном.
   — Паша, я здесь жить не собираюсь! Я эти комнаты сдавать буду! На хер нужны каким-нибудь студентам обои твои виниловые?
   — Насчет студентов мы позже поговорим, — Павел Герасимович черкает в блокноте. — А если нормальный ремонт сделать, то можно и не только студентам сдавать. Вы что, не понимаете, что сами у себя деньги крадете?! Можно ведь и солидного жильца найти. И не забывайте, это хрущевка, одно достоинство, что кирпичная. Без нормального ремонта сюда люди не пойдут.
   — Во-первых, Паша не хрущевка, а поздняя сталинка.
   — Но сейчас, как говорится, на повестке другой вопрос: какие плинтуса делать будем — сосновые или дубовые?
   — Все у тебя с подковыркой. Сосновые…
   — Лидия Михайловна, — обессиленно язвит Павел Герасимович, — если вам гроб сосновый приглянется, то, пожалуйста, о вкусах не спорят. А на плинтусах не экономьте. С ними вам жить, а разлагаться можно и в сосновом.
   — Поговори мне еще, дорогой мой! И мы с тобой сразу попрощаемся!
   — Ой, напугали!
   — Поговори, поговори мне еще, Паша.
   — Хорошо. Что с ванной будем решать?
   — Старую оставим. Чугун все-таки.
   — Откуда в вас такой дух консерватизма? Я отнюдь не собираюсь сбрасывать с пьедестала почета старую чугунную ванну — это непреходящая ценность. И все же у каждого времени есть свои материалы. Сегодня — час акрила.
   — Мне эта актуальность до одного места. Понял? Цена какая?
   — Самая доступная, — Павел Герасимович проворно шелестит страницами. — Рекомендую шведского производителя. Всего триста двадцать долларов. Чешская стальная ванна, она, конечно, дешевле, но и тепла не держит. Испанская весит, как грузовик, и стоите два раза больше шведской. Кому это надо? А унитаз и бачок, так и быть, сэкономим, отечественные поставим…
   — Паша!
   — Унитаз-компакт «Пологи», производство Украина-Италия…
   — Ты слышишь или нет! Ничего менять не будем, — категорично говорит Лидия Борисовна. — Только потолок перекрасишь.
   — Пожалуйста, можно и покрасить… — сдается Павел Герасимович.
   — Вот и не спорь со мной. У меня теперь одна цель, жизнь себе обеспечить. Мне, можно сказать, до пенсии все ничего осталось…
   — Не наговаривайте на себя, Лидия Михайловна. Всем бы так в вашем возрасте выглядеть.
   — Молчи уже, лисья морда! — она трескуче смеется. — И тебе не стыдно женщине о годах напоминать!
   — Виноват, Лидия Михайловна, но я полагаю: все эти условности про возраст — чистой воды ханжество. Женщины должны быть во всем наравне с мужчинами.
   — То, что ты известный демагог, я и так хорошо знаю. Заговоришь кого угодно. Ладно, Паша, — Лидия Михайловна смотрит на часы, — мне убегать через полчаса.
   Они проходят через коридор во вторую комнату. Там двуспальный плюшевый диван с пролежнями на боках и спине, сервант из расслоившейся фанеры, за гранеными стеклами виднеются пагоды тарелок и супница, похожая на конский череп. Возле дивана — комод с отвалившейся дверцей, пара стульев и громоздкий обеденный стол.
   Павел Герасимович глубоко втягивает носом воздух:
   — Историей пахнет. Эпохой.
   — А для меня, Паша, этот стол детством пахнет. Или Новым годом… — с подогревом в голосе говорит Лидия Михайловна. — Елочные игрушки, мандарины лежат на вате, шум, музыка. — Лидия Михайловна, задумавшись, теребит пуговицы на блузке. — Так. Вроде все обговорили…
   — Ах ты, черт, совсем голова дырявая стала! Забыл спросить: входную дверь будем менять или старую обновим? Я к тому, что предпочтительнее из железа поставить. Живем, сами понимаете, в какое время…
   — Умоляю, не сейчас, Паша, — морщится Лидия Михайловна. — Как по мне, так хватит того, что замки в комнатах врезали. Оставшиеся проблемы отложим до понедельника. А я и так кругом опоздала.
   Из коридора доносится трескучая телефонная очередь.
   — Ну? Что стоишь как засватанный? Твои же бездельники, небось, звонят. Конечно, пятница, задаток получили! Самое оно пойти и надраться до чертиков, раз начальство трубку не поднимает!
   Павел Герасимович, до этого убегавший всем телом, на секунду застывает:
   — Между прочим, в моей бригаде не пьют!
   Оставшись одна, Лидия Михайловна извлекает из комода и бросает на диван сложенную простыню, две разнокалиберных подушки, одеяло и полотенце. Она подбирает с пола тощий веник и несколькими энергичными взмахами загоняет видимый мусор под диван. Затем берет полотенце, идет в ванную комнату.
   Павел Герасимович, в это время болтающий в коридоре, прикрывает трубку рукой и интимно шепчет Лидии Михайловне:
   — Смеситель на ладан дышит…
   Когда она возвращается с мокрым блеском на внутренней стороне ляжек, Павел Герасимович уже успевает расстелить постель и поставить на стол мутно-зеленую кеглю шампанского, два бокала и коробку с витиеватым пушкинским росчерком: «Ассорти».
   Лидия Михайловна удивленно смотрит на сервированный стол:
   — Это еще зачем? У меня на твои фокусы нет времени…
   — Я извиняюсь, Лидия Михайловна, все кобелиные штуки можно и в кустах за пять минут провернуть. Да только для меня еще не пустой звук эстетика человеческих отношений. Сами себя обворовываем спешкой, суетой. Раз-раз, сунул, высунул, побежал. Кому это нужно? Половина всяких сексуальных расстройств от подобного безграмотного отношения к половой жизни. А так: сели, выпили, конфетами закусили, кровь разогрелась, желание проснулось — и всем хорошо.
   Лидия Михайловна тянется рукой к коробке:
   — Кто звонил, Паша? Твои?
   — Мои архаровцы, — довольно кивает Павел Герасимович. Он ловко обдирает фольгу на бутылке.
   — Если узнаю, что вы здесь пьянствуете по выходным, найму Сомова. Понял?
   — А я вашего Сомова… — Павел Герасимович по-гусарски скалится, сворачивая горло бутылке. Шампанское тихо сипит в его кулаке. Павел Герасимович с легким хлопком отнимает пробку, и бутылочное горло дымит, как дуло старинного пистолета. — Я вашего Сомова на порог не пущу…
   Пена, вскипая, течет белыми пузырями по стенкам бокалов на скатерть. Лидия Михайловна улыбается и смотрит роковым взглядом.
   Мокрые бокалы тычутся, выбивая короткий звяк, как пустая стеклотара в авоське. Лидия Михайловна отпивает глоток, оставляя на стекле жирный красный отпечаток губы. Ее рот полон ласковых колючек, по спине бежит легкий холодок, будто за шиворот провалилось насекомое с тысячью быстрых лапок. Лидия Михайловна вздрагивает, Павел Герасимович, не спускающий с нее глаз, ставит бокал на стол, и Лидия Михайловна разрешает ему принять эту дрожь за первую искру страсти.
   Павел Герасимович скидывает туфли, оставаясь в глиняного цвета носках — на пальцах материя протерлась и просвечивают бледно-фиолетовые ногти. Павел Герасимович отстегивает лямки комбинезона, падающего к подножию двойной гармошкой, переступает глиняными ступнями, стягивает пуловер и майку. Он иссиня-волосат, точно его пытались зарисовать шариковой ручкой. Павел Герасимович снимает трусы. Под ними почти человеческое лицо, кавказский клочнобородый тип, про которого так и хочется добавить, что он «повесил нос».
   От трусов Лидия Михайловна избавилась в ванной, когда подмывалась. Она спускает юбку, открывая на миг лобок, напоминающий распятую медвежью шкуру, и поворачивается стыдливой спиной. Зад и ляжки Лидии Михайловны измяты, будто она провела ночь на камнях. Она перебирается на диван, сидя как согнутый палец, расстегивает блузку и лифчик и бросает их на пол. В ее теле наблюдается какая-то симметрия, стекающая пирамидой. Мешки под глазами отражаются в оползших грудях, двойной подбородок — в парных шинах жира на животе.
   Павел Герасимович теребит и поторапливает кавказский нос. Лидия Михайловна сползает на спину и раздвигает ноги, открывая малиновые петушиные гребни.
   Соитие длится недолго. Павел Герасимович успевает сказать: «Лида…», — на время отбросив отчество и субординацию.
   Лидия Михайловна вначале говорит: «В меня не кончать», — потом: «Ну, не торопись», — а когда Павел Герасимович содрогается крупом, как подбитый крейсер, она страстно выдыхает: «Милый…», — и ловко выскальзывает из-под Павла Герасимовича.
   — В меня не попало? — спрашивает она. — Шкуру спущу.
   — Не извольте беспокоиться, Лидия… Михайловна, — отвечает Павел Герасимович, возвращая отчество на прежнее место. Он показывает растопыренную пятерню, по которой стекает тонкая белесая в комках нить, похожая на бедные жемчугом бусы. Следующим движением Павел Герасимович вытирает жемчуг о простыню. Сквозь дыры в ней виднеются плюшевые диванные кляксы.
   Лидия Михайловна, подтянув одеяло к груди, поедает конфеты.
   — Народ, Паша, меняется. У нас в подъезде такой спившийся Славик живет, все время у меня занимает деньги, похмелиться надо… Я вчера дала ему рубль, спросила, за кого он голосовать будет, а он так посмотрел: «Лидия Михайловна, хоть Коротич и еврей, буду за него голосовать…»
   Павел Герасимович задумчиво вертит в руках визитку, выпавшую из конфетной коробки. На белом прямоугольнике крупно напечатано: «Укладчица № 5».
   Сгущаются сумерки, будто на окно повесили помойную штору. Свет, проходящий сквозь эту грязную кисею, теряет всякую живительность и яркость. В комнату процеживается тоскливая серая взвесь и длинные тени.
   Павел Герасимович уже не слушает Лидию Михайловну, а с беспокойством озирается, словно не знает, откуда ждать угрозы. Он с силой сжимает пальцы в попытке накачать себя решимостью, но, сам того не понимая, гонит по жилам не мужество, а леденящий озноб, уже проклюнувшийся на висках трусливым зернистым потом.
   Лидия Михайловна все говорит, закладывая в рот конфеты, и кажется, что бубнящий этот голос держится только на шоколадном топливе.
   Сквозняк проводит воздушной рукой по лицу Павла Герасимовича и с легким стуком захлопывает дверь, отдаваясь болезненным колокольным эхом в затылке.
   Павел Герасимович протягивает умолкнувшей Лидии Михайловне картонный четырехугольник и поднимается с дивана. Он предчувствует бессмысленность своей попытки, но с силой давит латунную ручку. Как монолит, дверь неподвижна. Павел Герасимович трясет ее, потом наваливается плечом, лупит кулаками.
   Никому теперь не открыть дверь.
   Это поняла и Лидия Михайловна. Она троекратно шмыгает носом, точно запасается воздухом.
   Плач Лидии Михайловны напоминает фальшивые регистры губной гармошки:
   — Я не собираюсь здесь торчать! Я хочу немедленно выйти! Какой же ты мужик, если не можешь сделать элементарную вещь!
   Павел Герасимович подбегает к дивану и хлестко бьет Лидию Михайловну по лицу. Она издает крик, резкий и неприятный, будто передвинули шкаф.
   — Ты ударил меня! Ты ударил женщину! Ты посмел ударить женщину!
   — На хуй пошла! — ревет в ответ Павел Герасимович.
   — Чтоб ты сдох, уёбище! Быдло сраное! Открой дверь, мудак тупорылый! — Лидия Михайловна срывает голос и судорожно сглатывает немоту.
   — Ничем не могу помочь, — произносит с чиновничьим садизмом Павел Герасимович.
   Лидия Михайловна долго, до пустоты плачет, вылиняв крашеным лицом на наволочку. Слезы кончаются. Она возится на диване, кутаясь в одеяло, нежно всхлипывает и вскоре затихает, чуть посвистывая носом.
   Павел Герасимович примостился на краю дивана. Ему не хватило одеяла, для сохранения тепла он подогнул ноги и опоясался руками.
   Какое-то время Павел Герасимович изучает восточный пейзаж на полу: песочная блузка и бредущий по ней двугорбый лифчик. Павел Герасимович тоже начинает подремывать. Чернота ночи накрывает комнату.
   Уложены.

Красная плёнка

   Привели нелюдь. Она намертво стала перед классом, только ее звериная голова, будто проросшая белобрысым луком, топталась на красных ножках пионерского галстука. Антип отсел за соседнюю парту, чтобы создать видимость двух мест, рядом со мной и с ним, вместо одной пустой парты, куда нелюдь уже метила.
   — Садись на свободное место, — ей сказали, — к Любченеву или к Антипенко.
   Она брела по ряду, замедленная общим любопытством, смотрела поверх нас глазами, полными тонких голубых жил. Сердце мое окатило ледяной волной. Не в силах взяться за первую роль, я скорчил рожу «фу», Антип, наоборот, застенчиво улыбнулся и сдвинул на край парты учебники. Нелюдь клюнула и села к нему. Мы так всегда делали. Через несколько минут Антип подбросил ей всегда одинаковую записку: «В какой школе ты раньше училась?»
   Она прочла и нацарапала что-то карандашом. Во второй записке Антип спросил: «Почему от тебя воняет говном?»
   Я наблюдал за нелюдью. Она поджалась, как ушибленное щупальце. Тогда Антип поднял руку.
   — Что случилось, Антипенко? — ему сказали.
   — Тамара Александровна, от новенькой какашками пахнет! Можно я к Любченеву пересяду?
   Все наши, как дрессированные, отозвались слепым хохотом, лишь я тревожно и безысходно ждал, когда у нелюди из глаз полезут сопли.
   Но раньше Тамара Александровна сказала:
   — Антипенко, выйди из класса.
   Он ушел, за ним закрылась дверь, и вскоре унялся хохот. Нелюдь решительно двинула, как шахматную фигуру, свой вонючий пенал на середину парты, открыла книгу. О чем-то спросили. Нелюдь опередила наших и ответила сама. Тамара Александровна кругло с росчерком ковырнула в журнале и сказала: «Отлично», — потом взяла ее дневник, повторила над ним: «Отлично». Мне сделалось жутко как никогда раньше. Я глянул на портрет Брежнева, висевший над черной доской. Казалось, ветер ужаса шевелил его брови.
   Я не выдержал:
   — Можно выйти?
   — Иди, — сказала Тамара Александровна, — и заодно передай Антипенко, чтобы без родителей он в школе не появлялся…
   Мне хотелось ей в отчаянии крикнуть: «Вы не понимаете, творится страшное, боится даже Брежнев!» Но я молча выбежал в коридор искать Антипа.
   Он был во дворе, на спортплощадке.
   — Ну и ладно, — бутылочным осколком он царапал песок, за годы слипшийся в бетонный монолит, — подумаешь — не вышло! Ерунда.
   — Конечно, — сказал я и не поверил себе.
   — А может, все получилось, просто мы не заметили? — продолжал Антип, высекая стеклом пятиконечные звезды.
   Мне вспоминался прошлогодний нелюдь Вайсберг, продавший душу за резиновых индейцев из гэдээра. Я на весь класс сказал: «Закрой лапой нос, он тебя выдает». Тамара Александровна смеялась громче всех. Она, видно, поняла не только про белого медвежонка из мультфильма, а что-то большее, для взрослых. Умка с носом волнистого попугая заплакал, его звериное нутро умирало слезами. Он сбежал в свое логово и там, наверное, подох. Во всяком случае, в нашей школе его больше не видели. Так было раньше.
   После уроков мы с Антипом встретились на нашем тайном чердаке и сели доделывать бомбу из зенитного патрона, который я нашел на брошенном стрельбище. Порох в нем давно испортился, и мы кропотливо, день за днем, заполняли патрон спичечной серой.
   — Мы не заметили, — бормотал сердито Антип, кроша над расстеленной газетой серные головки, — у нас все получилось.
   Но я-то чувствовал, что нелюдь улизнула.
   — Антип, зачем себя обманывать, все было сразу ясно. Да и Брежнев по-другому смотрел…
   Антип ссыпал в патрон заряд свежеприготовленного пороха, заткнул пулей.
   — Возможно, ты прав, — вскочил на ноги, — и работа не закончена.
   Нелюдь никуда не подевалась. Она вросла в сентябрь и октябрь, выгрызла ход к ноябрю. С нею осень разлагалась быстрее. Происходили разные события, уроки и мультфильмы, но я ничего не помню, кроме ее удушливого присутствия. Мы делали что могли, применили все доступные нам средства — без толку.
   Прошлые нелюди дохли, не зная тайны про спортивные трусы, с полоской на боку, те самые, единственно допустимые. Поэтому с особо опасного Антонова, который утверждал, что знает секретный прием каратэ, мы сняли штаны. Под ними нелюдь скрывал белые трусы в цветочках! Вся школа от первоклассника до директора гудела: у Антонова позорные трусы! Запахло близким ЧПаевым. На следующее утро Тамара Александровна подтвердила, что в школе ЧП, повесился Антонов…
   Стоит ли говорить, что новая нелюдь носила под формой спортивные трусы? Нас и Брежнева злодейски предали. С каждым днем ему становилось все хуже.
   За ночь он отдыхал, но с началом уроков, когда нелюдь заходила в класс, Леонид Ильич задыхался от ее смрада. Он постарел за эту осень на десять лет.
   Я вызвался бессрочно быть дежурным, чтобы каждую перемену проветривать класс. Но нелюдь предусмотрела и это, на уроке она чихала и кашляла, Тамара Александровна сказала: «Любченев, ты мне всех простудишь, хватит проветривать».
   Я говорил, что мне не хватает воздуха, Тамара Александровна, ставшая полунелюдью, сказала: «Так мы тебя, Любченев, к рахитам в санаторий отправим, там тебе будет хватать воздуха».
   Нелюдь засмеялась, увлекая звериным смехом и остальных. К утру окна насмерть запечатали бумагой.
   На нашем чердаке, доделанный, лежал патрон. Мы уже забыли, что собирались его взорвать, у нас на игры не хватало времени. Мы просили Брежнева о чуде — помочь нам достать красную пленку. Тогда бы решилось все. Но где ее найти?
   Мы и раньше, собрав волю в кулак, задавали неловкие вопросы в фотографических магазинах, есть ли у них красная плёнка? Мы боялись только услышать в ответ: «А зачем она вам нужна?»