— Скорее, Марек! — кричит дядя Адик, в отчаянии поглядывая на грозные силуэты солдат.
   Марек на прощание обнимает дядю Адика и лезет впечь. Вот он уже поставил колено на мелкое угольное крошево. Лаз достаточно просторный, Марек ползет вперед. Неожиданно его окутывает почти кромешная тьма. Он слышит, как дядя Адик гремит печной заслонкой.
   — Не волнуйся, Марек, так надо, вход откроется через минуту… — Голос дяди Адика обрывает совсем близкий взрыв.
   Страх переполняет душу Марека — вдруг дядя Адик ранен! Марек пятится, толкает ногой заслонку, выбираясь наружу.
   Первое, что он видит, — это лежащая на земле коробка с цукатами. Марек озирается в поисках дяди Адика. В кирпичной стене полуразрушенного барака уже появился световой контур потайной двери, в которую готовится скрыться дядя Адик.
   Марек подбирает коробку:
   — Ты забыл цукаты!
   Лицо дяди Адика искажается мукой:
   — Марек, что ты здесь делаешь? Бегом в печь!
   — А как же цукаты? — кричит Марек.
   — Брось их, они мне не нужны! Марек, немедленно в печь! — подволакивая перебитую ногу, дядя Адик спешит к Мареку, надрывает голос, чтобы перекрыть грохот взрывов. — В печь! В печь!
   За спиной разрывается бомба. Горячая волна бросает Марека на камни. Он падает и совсем не чувствует боли. Жестянка раскрылась в его руках, Марек не удерживается от соблазна. Никому не удавалось получить больше одного цуката. Марек выхватывает из коробки несколько сладких комков и, запихнув их в рот, лезет в печь.
   Странно, но что-то начинает удерживать его. Марек непонимающе оглядывается и, к своему удивлению, видит Амана. Только молодого, безусого, но в пилотке с красной звездой и автоматом ППШ в руке. Он тянет Марека из печи.
   Марек отчаянно сопротивляется, вонзая ногти в угольное крошево, но пальцы скользят, не находя выступов в кирпичной кладке. Цепкие руки советского солдата вытаскивают его из печи и одновременно из сна.
   Солдат поворачивается к подбегающим Аманам и радостно сообщает по-русски:
   — Спас! Вроде живой!
   Марек еще успевает заметить, как в глубине печи брезжит огненный перелив открывающегося входа в волшебный город.
   Марек трепыхается, как рыба. Солдат, продолжая держать его за ногу, достает гранату, подносит ее к лицу. Желтым клыком он отрывает предохранительное кольцо, потом бросает гранату в жерло печи.
   Печь гулко кашляет и проседает. Входа в волшебный город больше нет.
   Аман хохочет. Марека начинает рвать цукатами. Разноцветная липкая жижа заливает глаза.
   Но даже в этом обморочном, рвотном забытьи ему слышится удаляющийся голос дяди Адика:
   — Я вернусь за тобой, Марек! — кричит дядя Адик. — Обещаю тебе, я вернусь!
 
   Марк Борисович просыпается. Конвульсии недавнего кошмара сотрясают тело. Сердце прыгает, разрывает грудь, точно хочет вылупиться. Из живота вдруг подкатывает сладкая отрыжка. Марк Борисович понимает, что это не сгусток рвоты, а слипшиеся цукаты, и с наслаждением начинает жевать их. Рука его, машинально нащупывающая таблетки, опрокидывает пузырек. Таблетки сыплются на пол с дивным часовым звоном.
   Стену комнаты прорезает желтый полуовал, через который входит дядя Адик. На появившейся двери нет петель, дядя Адик просто отставляет ее в сторону, как печную заслонку.
   Дядя Адик одет в атласный бело-голубой китель, грудь его украшает наградной крест, такой же, как на броне грозных танков или крыльях сбитых Аманами самолетов. У дяди Адика маленькая шпага, на ногах черные сапожки с золотыми шпорами в виде шестиконечных звездочек. В руках ведерко.
   Дядя Адик говорит: «Здравствуй, Марек».
   Цукаты намертво сковали зубы Марка Борисовича, он только счастливо мычит, юркие слезы катятся по морщинистым щеками.
   «Я вернулся!» — дядя Адик берет слабую руку Марка Борисовича и проводит влажной губкой, стирая черно-фиолетовый номер.
   Потайная дверь, похожая на оскаленный печной рот, жарко пылает золотым пламенем волшебного города.

Не больно!

   Из курильницы, похожей на восточный кувшинчик, отлетали сизые ленты дыма, под нажимом фантазии готовые конденсироваться в смешного джинна, облаченного в халат, чалму и сафьяновые туфли с загнутыми носами. В помещении остро и удушливо пахло горелой пластмассой с примесью ладана.
   Я осмотрелся. Немолодая женщина, вскинув руки, по-цыгански трясла рукавами, и непрошеные мысли о Хоттабыче сразу обернулись новым сказочным фантомом — Царевной-лягушкой. Затем внимание перекинулось на моего липкоголового соседа с огромным крестом поверх рубашки. Золотая цепь явно предназначалась для сказочного дуба из Лукоморья и пушкинского ученого кота. Распятая фигурка Иисуса была сделана со множеством анатомических тонкостей, в глазницы пошляк-ювелир вставил даже искристые зеленые камушки.
   Нежно мычал детский хор, и по этому бессловесному вокальному фону, как по ковру, бежал, кривлялся и приплясывал голос проповедника:
   — Вы только подумайте! — трещал он в манере гнусавой джазовой а капелла. — Мы живем в мире физических страданий! Или страха перед ними! И вдруг! В один прекрасный день! Или ночь! Физические страдания заканчиваются! Вы скажете: «Как же так? Боль — это же единственная возможность совершенствовать дух!»
   Паства прогудела какое-то совиное угу-у-у.
   — Я тоже так раньше думал, — голос проповедника выгнулся кошачьим хвостом. — Но потом все понял. Телесные муки! Своей примитивностью отвлекают от главного! Можно ли страдать от геморроя и думать о боге? Нет! Боль отвлекает вас от души! Лишь избавившись от боли, вы сможете приблизиться к богу!
   В этой церкви Избавления крестились на православный манер, женщины повязывали головы платками, а поклонялись имени Бога — Иегова.
   Я украдкой сделал в блокноте необходимые пометки, включая и цитату из проповеди о том, что «Царство Божие — есть Христос плюс евангелизация всей страны».
   С добытым материалом я уже собирался потихоньку улизнуть, но неожиданно выяснилось, что представление не закончено. На сцену к проповеднику поднялся его помощник с горящей свечой. Повисла тишина, тревожная и напряженная, как неслышная барабанная дробь.
   Помощник держал свечу, а проповедник воткнул указательный палец в дрожащий огонек и приставил к свече микрофон. Из динамиков раздалось легкое потрескивание фитилька, и крошечное пламя, усиленное акустически, охватило весь зал, как пожар. Взгляды паствы были прикованы к этому пальцу в свечном огне.
   В воздухе затрепетали черные нитки — это коптила кожа. Вдруг с тараканьим хрустом щелкнул сгоревший ноготь. Проповедник с улыбкой показал обгоревший палец пастве и с наигранным изумлением и восторгом прокричал: «Не больно!»
   Потом началась совершенная истерия. Паства кликушествовала, снова замычали какой-то псалом дети…
 
   Я вдруг увидел Алису, а может, она заметила меня первой. От повязанного платка лицо ее сделалось вдвое уже, будто она выглядывала через крепостную амбразуру.
   Алиса позвонила вчера, хотела встретиться, я сказал, у меня работа, нужно статью делать. Но эта Алиса умела напрашиваться. А теперь она проталкивалась ко мне, через шаг извиняясь, словно была в переполненном трамвае.
   — Куда пропал? Я ждала на входе, как дурочка. Есть у тебя совесть?
   — Исключительно комсомольская, — отшучивался я.
   — Интересно здесь, — прошептала она. — И атмосфера, и запах, все вместе… — она показала рукой в сторону помоста, где сектанты уже выстроились в подобие очереди. — Только вот ноги у меня устали…
   — Да ладно тебе, — я похлопал ее по плечу, — пожилые люди стоят и не жалуются, а ты молодая, полная сил и космических энергий!
   — Может, хватит! — Алиса поморщилась. — Я уже не хожу к этим…
   Мальчик-служка тем временем вынес обыкновенную эмалированную кастрюлю с торчащей из нее ложкой. Другой помощник взял свечу, на которой жег палец проповедник. На широком блюде ножом он крошил эту свечу на мелкие части. Проповедник вливал в рот каждому подошедшему порцию жидкости и давал кусочек свечи на закуску.
   Я наблюдал эту жуткую пародию на церковное таинство — сгорбленная вереница обманутых людей, ждущих глотка вина и парафиновой крошки. Вот уже стоящий передо мной мужчина склонился, захватил ртом ложку, торопливо глотнул и перекрестился истово, будто заколотил в себя гвозди.
   Разумеется, я уступил свою очередь напирающим сзади людям.
   Проповедник неутомимо черпал из кастрюли, а я смотрел на его обезображенные руки. Почти все пальцы у проповедника обгорели. Я был уверен, что это грим и вся сцена со свечой — только дешевый балаган. Так или иначе, но вид у этих рук был жуткий — напоминающие сигарные окурки пальцы, с черными обуглившимися ногтями. И вот этими окурками он сжимал ложку, этими угольными пальцами он хватал с блюда свечные крошки и совал в раскрытые рты…
 
   Я помню, какие были в тот вечер вымершие улицы. Фонари светили затонувшей глубинной зеленью, как битое стекло мерцал снег, и от его толченого острого блеска мне делалось особенно тревожно. Я даже был рад, что не один.
   — Когда на огне ноготь треснул, у двух теток эпилептический припадок случился — так на них подействовало. С настоящей пеной изо рта. Представляешь? — Алиса, явно шокированная увиденным, долго еще рассуждала. — Для меня христианство — своего рода психологический эксперимент с человечеством, попытка его сортировки. Представь, неким высшим разумом в общество заброшены неудобные законы — определенные психо-социальные установки, содержащие особый маркирующий фермент. Так опускают из пипетки красящую каплю в колбу с раствором. Послесмертное состояние делится на рай и ад — два контейнера, куда души, носители информации, попадают. Послушное исполнение христианских законов специфически метит душу, после чего ее легко идентифицировать и занести в нужный контейнер. Только «рай» и «ад» — это термины из христианской установки, в которой они обрели негативный или позитивный смысл. На самом деле, это просто нейтральные коробки номер «один» и номер «два». А весь эксперимент был затеян, чтобы высчитать в человечестве процент управляемых и неуправляемых единиц…
   Я на ходу сочинял, что собираюсь взяться за повесть по мотивам сказки «Двенадцать месяцев». Некий злой начальник отделения милиции посылает молодого лейтенанта за «подснежниками» — так поэтично называются трупы, найденные весной, когда сходит снег. Набери, говорит, полную машину «подснежников». Бедолага лейтенант идет в лес и там встречается с братьями-месяцами. Март — прапорщик, апрель — младший лейтенант, май — лейтенант, июнь — старлей, июль — капитан, август — майор, сентябрь — подполковник, октябрь-полковник, ноябрь — генерал-майор, декабрь — генерал-лейтенант, январь — генерал-полковник, февраль — маршал. Дальше почти все по сюжету. Братья проникаются к нашему герою сочувствием. Сходит снег, показываются еще не успевшие разложиться трупы… Добро торжествует. Начальник и его ближайшие подчиненные превращены в овчарок и охраняют теперь преступников на зоне, а лейтенант произведен в капитаны и назначен на должность своего начальника… Одна проблема, в милиции, кажется, нет маршалов.
   Алиса тоже пыталась шутить:
   — Мало того что два часа потратила, ужасов насмотрелась, так еще и причастия мне не досталось.
   Я согласился, что эту «несправедливость» действительно нужно исправить, и купил в ларьке бутылку «кагора»:
   — Неосвященный. Стало быть, дар не божественный, а болгарский.
   Несколько безуспешных минут я пытался надорвать пластиковую обертку, а Алиса все удивлялась, как можно так долго возиться с бутылкой, я говорил: «А ты сама попробуй», — а она отвечала, что у нее маникюр…
   Потом я сказал: — Молись, чтобы пробка пластмассовая была. Если корковая, я ни за что не ручаюсь…
   Она поинтересовалась: — А какая разница?
   И я объяснил, что вино в бутылке с пластиковой пробкой, как правило, худшего качества, но такую пробку легко вытащить.
   Пробка оказалась корковой. Я из прошлой встречи помнил, что у Алисы был подходящий ключ, длинный стержень, похожий на сверло, и сказал ей:
   — Дай свои ключи и еще мелкую монету.
   Я сидел на корточках, согнувшись над бутылкой, и думал, что иностранец явно решил бы, что монетка, которую кладут под ключ, — это варварский русский обычай…
   Пробка неожиданно протолкнулась внутрь, выплескивая винный фонтанчик.
   — Не испачкался? — спросила Алиса.
   Я встал и увидел, что кагор брызнул точно под сердце, и досадливо показал Алисе мою «рану», а она хозяйственно стала затирать расплывшееся красное пятно снегом.
   — Будто кровь, — шептала Алиса. — Такая жалость, что стаканов нет…
 
   Опьянение навалилось какое-то ватное и быстрое. Я несколько раз поскальзывался, причем один раз упал совсем не удачно, так что правая нога по-фокстротному неестественно вывернулась в сторону, и остаток дороги я шел, пришлепывая ступней. Мы с Алисой очень смеялись над этим плюхающим звуком, который я назвал «по пизде галошей»…
   Мы пришли ко мне домой. В коридоре я сразу присел на стул и закатал штанину. Под кожей образовался внушительный отек, впрочем, совершенно безболезненный. Алиса кружилась рядом, вздыхала и охала: «Ой, ты мой бедненький», — а я, повинуясь дурашливому мересьевскому стереотипу, вдруг начал доказывать неумелой «Калинкой» здоровье своих конечностей.
   — Вот видишь, — говорил я. — Легкий ушиб…
   Алиса долго не могла успокоиться.
   — Если не больно, то почему ты хромаешь? — спрашивала она.
   Что я мог сказать? Нога сама собой подламывалась. Потом Алиса, бравируя чистоплотностью, пошла в ванную. Я услышал из комнаты, как она крикнула:
   — Привет от жэка! Опять горячей воды нет!
   Я ждал Алису на диване. Она появилась, замотанная полотенцем, с охапкой своей одежды в руках. От розового, будто освежеванного тела валил пар. Только лицо ее с чуть подтекшей у глаз тушью избежало этой мясной румяности.
   — Была-таки горячая вода? — спросил я.
   — Нет, комнатной температуры, — сказала она.
   — А дымишься почему? — спросил я.
   — Не знаю, — она оглядела себя. — Наверное, в квартире холодно, вот и пар, а мы после алкоголя не чувствуем.
   Она потрогала рукой батарею:
   — Не топят.
   От этого объяснения мне стало легче, я даже поежился, будто от холода.
 
   В тот раз я вообще ничего не ощущал. Между нами происходило унылое трение, а в какой-то момент просто понял, что кончил.
   — Тебе было хорошо? — настороженно спросила Алиса.
   — Нормально, — соврал я.
   Не мог же я сказать ей правду. Алиса, наверное, и сама все понимала. Оставалось только соблюдать приличия.
   — Сделать кофе? — Я хотел уже подняться, но Алиса поспешно сказала: — Сама, — и убежала на кухню.
   Было слышно, как бренчит вода о дно чайника, шаркает спичка, звенят прихваченные за уши чашки.
   Я тем временем рылся на полках с пластинками, выуживал то один конверт, то другой. Потом вернулась Алиса и присоединилась ко мне, нахваливая мою в общем-то ничем не выдающуюся коллекцию старого винила. Такие раньше были у всех.
   — Помнишь, — говорила она, — в девяносто четвертом, все как с ума сошли из-за этих компакт-дисков, а мне они сразу не понравились. Звук на них куцый. Вивальди принесли, я слушаю — не то, все выхолощено. Нашли старую пластинку, глянуть страшно, какую запиленную. Ставим — и другое же дело, музыка появилась, живая…
   Ты слушала, наверное, на отвратительной аппаратуре. И записи бывают разные. На виниле мог быть хороший оркестр, а на диске — третьесортный… — я вступился за прогресс, но, честно говоря, я тоже любил, когда в колонках мягко стукает игла и пластинка шипит, как сковородка.
   Алиса потянула с полки очередной конверт:
   — Давай «Барселону» поставим?
   Этот диск меня всегда настораживал, причем из-за фотографии на обложке.
   — Не хочу. Кабалье там такая страшная. Смотри, как она Меркьюри обхватила, будто полное брюхо его крови насосала. Он после этого умер.
   — Тогда Оскар Строк. Не возражаешь против советского ретро?
   Я не возражал.
   В моей исправно дымившей чашке кофе оказался почему-то еле теплым. Я не хотел расстраивать Алису, у нас и без того в тот вечер было все не слава богу. К тому же у меня непонятно почему облезло небо, и я деловито ощупывал языком тонкие лохмотья.
   Алиса осторожно отпила глоток и посмотрела на меня так удрученно.
   Я сказал:
   — Ты, наверное, просто не заметила, что вода не закипела.
   — Как такое может быть? — сокрушалась Алиса.
   — Ничего страшного, — утешал я. Алиса чувствовала себя пристыженной:
   — Я еще раз воду подогрею. Она крикнула из кухни:
   — Ты прав, чайник совсем холодный, это я — дура, наверное, газ не зажгла…
 
   Уже спел Утесов «Лунную рапсодию», и Марфесси про «Черные глаза». Когда пластинка закончилась, я пошел на кухню.
   Алиса стояла возле плиты, опустив в чайник руку:
   — Видишь, на коже пузырьки воздуха, — как-то особенно сказала она. — Когда температура повысится, они всплывут и станут большими… Такое возможно, чтобы вода кипела не в полную силу?
   Я не знал, что ответить. В чайнике вдруг забурлило.
   — Готовим на холодном бенгальском огне, — растеряно улыбалась Алиса. — А пузыри потому, что невидимка дует в такую же невидимую соломинку…
   Как же мне стало тогда страшно.
   — Не горячо? — тихо спросил я.
   — Ноль на массу, — она деланно засмеялась. — Еще поварю.
   И вдруг на кипящей волне мелькнул и снова исчез в круговороте похожий на рыбью чешуйку ноготь с розовым лаком.
   Тогда я заорал:
   — Хватит! Ради Бога, хватит! — и потянул ее руку из чайника.
   — А что теперь?! — с нервной усмешкой спросила Алиса. — Можно есть?
   Здоровой рукой она подхватила со стола тарелку, шлепнула на нее свою обваренную, точно морской деликатес, кисть. Алиса это тоже поняла и пошевелила пальцами, как щупальцами:
   — Разрешите представить, Алиса, это кальмар. Кальмар, это Алиса.
   Я побежал прочь, но в коридоре упал и не мог больше подняться, привалился к стене и смотрел, как топорщится штанина от выпирающей наружу кости и расползается по ткани кровь.
   Алиса обернула руку полотенцем. Прижав эту культю к груди, она металась по квартире, причитая, что нужно срочно чем-нибудь смазать ее ожоги и позвонить в «скорую помощь».
   Я уже знал, что ей, Алисе, хоть страшно, но совершенно не больно, так же как и мне. Я знал, что мы теперь навсегда останемся вместе — неразлучная пара, соединенная не просто увечьями, а общей природой недуга, как прокаженные.
   Я вспомнил деревянных солдат Урфина Джюса, с детским любопытством глядящих на огонь, что пожирал их. Сказочный образ на миг вернул мне сцену причащения в церкви Избавления, в ушах снова раздались дровяной треск сгорающего ногтя и ликующий выкрик проповедника: «Не больно!»

Стать отцом

   Батя раньше на дни рождения мне ничего не дарил. Всегда матушка что-нибудь покупала, только делала вид, будто подарок от них двоих: «Вот тебе от мамы и папы», — и давала какого-нибудь зайчика или грузовичок, а потом говорила, чтобы я шел на улицу играть.
   За стол меня не сажали, там сидели батины и матушкины гости. Так даже лучше было, мне все равно оставляли полбутылки ситро и кусок торта. Это пока я совсем маленький был, а потом мы стали беднее жить и мне перестали игрушки дарить.
   На восьмилетие я ничего не получил и обиделся, конечно. Батя тогда меня к столу подозвал и сказал: «Вот я тебе решил сделать подарок, ты уже взрослый и можешь говорить вслух слово «блядь», и я тебя за это не накажу».
   Матушка тут же выступать начала, я ей и сказал: «А ты, блядь, не лезь». Не в том смысле, что матушка — блядь, а в том, чтобы она не лезла.
   Батя ремень из-за пояса рванул, а нельзя — подарки не отдарки. Гости ржать начали, батя обрадовался тоже, что всех рассмешил, и сам начал меня подзадоривать. Я им до ночи вокруг стола бегал и «блядь» выкрикивал, а они смеялись, и матушка тоже.
   С тех пор, если я с плохим настроением из школы приходил или, допустим, спотыкался, то мог безнаказанно вслух «блядь» произносить.
   А однажды навернулся локтем о дверь в коридоре и по-другому выругался. Батя, как пес, из комнаты выскочил, заорал, что я еще не дорос этими выражениями ругаться, и таких навешал мне, что я неделю на животе спал.
   Помню, девять лет исполнилось, батя опять меня к столу позвал и при гостях заявил, что разрешает мне «ебаный в рот» говорить — вспомнил, что я именно это сказал, когда в коридоре локтем треснулся.
   Матушка, наученная прошлым результатом, ничего не возразила. Батя специально на нее посмотрел и спросил, чего она теперь не вмешивается, а матушка взяла и на кухню свалила.
   Я думаю: ну все, в следующий раз батя ничего не подарит, — и без всяких приглашений вокруг стола бегать начал и «ебаный в рот» кричать.
   А тут и матушка из кухни прибежала ругаться. Ну, я тогда и про «не ее, блядь, ебаный в рот, дело» выдал.
   Гостям сделалось весело и бате тоже — юмористом себя почувствовал. Он, чтобы как в прошлый раз было, за ремень схватился, ты как, мол, с матерью говоришь, а потом руками развел: «Все, сын, имеешь право!»
   Это «ебаный в рот» батя очень вовремя подкинул. Мне ведь тяжеловато приходилось. В школе я много чего выучил и говорил когда хотел, а дома — разрешенное. Каждую минуту себя контролировал, чтобы лишнего не сболтнуть — как разведчик. Такая двойная жизнь очень выматывала.
   Единственное, что выручало, батя стал на всякий календарный праздник что-нибудь новенькое дарить. Целые фразы по знаменательным датам — Новый год, а просто слова, типа «пидорас» или «мудак», — это на праздники поменьше, которые государственные.
   Хорошо запомнился день рождения — двенадцать лет. Я тогда «ебать» в полном комплекте получил. Очень ценный подарок, потому что батя принципиальный оказался.
   К примеру, еще давно, мне лет девять тогда уже было, на Двадцать третье февраля разрешил говорить «пизда». Я возьми как-то через месяц и скажи в разговоре: «Полный пиздец». Батя сразу влепил мне по загривку — не было, говорит, конкретного разрешения на это выражение! Только через год сделал подарок — «пизда» во всех формах.
   Та же история — со словом «хуй». Подарить-то подарили, а употребление ограничили, в пределах «на хуй надо». Я аж до ПТУ ждал, когда батя посылать его на хуй разрешит.
   Разрешил. Но с условием, что он все равно мне пиздянок навешает, но уже не за то, что я это сказал, а потому, что он отец, и не мне, говну, на него пасть разевать.
   Два года мордовал. Первое время не знал, куда спрятаться. Батя всегда так ситуацию поворачивал, чтоб я его побыстрее матюгами обложил и он своим законным правом воспользовался — силу, блядь, применить.
   Домой прихожу, сесть не успею, а он уже тут как тут, провоцирует, насчет уроков расспрашивает. Короче, цирк, и на арене Олег Попов.
   Я бате кричу: «На хуй пошел!» — и деру от него. Он за мной, а у самого ведь дыхалка только в жопе осталась — устает быстро. Бежит, дороги не разбирает, ботинок ему под ноги брошу, а он через этот ботинок, мудачина бухой, и наебнется.
   Бате от таких дел тоже неинтересно сделалось. Яйца на битву чешутся, а догнать не получается. Это не как с матушкой, которую ловить, что два пальца обоссать. Хватай за патлы и устраивай по всей пизде Восьмое марта.
   Подумал батя и в ближайший календарный юбилей позволил ему сдачи давать. Но не учел, что я тоже окреп. Я ему в первом же раунде так ебало разворотил, что уполз пидор старый в умывальник пломбами харкать. Но без обид — сам разрешил.
   Батя еще долго не сдавался. Даже бухать перестал на время, чтобы координация в бою не подводила. Каждый божий день с ним махались. У него под конец зубов ни хуя не осталось, брови раз сто зашивали. Мне, правда, ребро сломал — неделю гордился, сука.
   Шестнадцать лет стукнуло, паспортидзе выдали. Событие знаменательное. Озадачился батя, как с подарком изъебнуться. Слова-то уже раздарены, во всех падежах. Курить мне еще в седьмом классе позволил. Я вообще с пятого класса покуривал, но тайно, а после разрешения — официально, на балконе. Сейчас не об этом…
   Батя, в итоге, нашел выход: «Вот, ты можешь теперь меня на хуй посылать, а я тебе ничего не возражу».
   Это он, конечно, больше себе подарок сделал, о здоровье подумал. А мне тоже вначале по приколу было.
   К примеру, батя телек смотрит, я подхожу — раз, и программу ему переключу.
   Он вякнет что-то типа: «Какого, блядь?!»
   А я лениво так отвечаю: «На хуй заткнись!» — но никаких других грубостей больше — только то, что батя сам разрешил.
   Он бесится, а драться-то уже бздит, матюгами только меня и кроет. Через год вообще перестал со мной связываться, попиздит для порядка немного себе под нос да уебет радио слушать.
   Потом батя долго с подарками жался, а на восемнадцать лет все сразу выдал: «Можешь, — говорит, — меня любыми словами безнаказанно ругать». Но это он подарил, потому что знал, что у меня призыв скоро.
   Больше двух лет не виделись. Я-то в десантуре службу мотал, ну, понятно, озлобился там, по семейному теплу соскучился, а батя, сука, к моему приезду решил хуйней с говном отделаться, вроде «можешь водку покупать» — ни на какую жопу не натянешь! Я ведь избалованный воспитанием был, привык нормальные подарки получать. Так и сказал ему: «Ты, еб твою, подарок нормальный давай! У тебя сын из армии вернулся!»
   Он, блядь, юлит, дарить не хочет. Потом родил: «Если я тебя на хуй пошлю, можешь меня, сын, отпиздить, и тебе за это ничего не будет».