Сейчас он поднимется, отворит дверь и поздоровается, скажет: здравствуйте. Или: добрый день. Нет, просто: здравствуйте. И увидит это женское лицо. Он увидит это лицо, темные теплые глаза и негрубые щеки, негрубые губы, негрубые руки. И возьмет книгу и будет читать.
   Итак, он возьмет книгу у женщины. Он идет пружинисто по замерзшей земле, он легконог и мускулист, его одежда груба и проста, обувь тяжела, черна и пахуча. Шапка неказиста, но тепла, в коротком сизом меху утопает маленькая красная звездочка. На плечах полевые зеленые погоны, в петлицах скрещенные пушки. В карманах бушлата спички, табак и больше ничего. Он солдат, артиллерист.
   Дверь была заперта; он долго ждал, топтался на крыльце, курил, ходил под окном. Женщина не появлялась. Пора было возвращаться. Он сошел с крыльца и медленно побрел назад. Оглянулся. Никого. Впереди темнели строения батареи, дальше зеленели стволы гаубиц, еще дальше простиралась степь, плоская, однообразная. Не останавливаясь, он вынул из пачки и раскурил сигарету. Он шел к батарее, к ее унылым строениям. Под ногами скрежетала земля.
   Впрочем, действительно, нет свободного времени для книги.
   А женщина посмотрела бы на него, как на пустое место.
* * *
   Колька продолжал служить свинарем. Его грязно-розовые подопечные подросли, пополнели, и солдаты уже смотрели на них плотоядно и спрашивали, когда они будут готовы. Самым крупным был кабанчик в черных яблоках. Он порос густой темной шерстью и был злобен не в меру. Свиньи панически его боялись, отскакивали, как ужаленные, от какого-нибудь съедобного куска, едва слышали хищный хрюк. Почти все свиньи носили на своих тугих телах отметины его зубов и клыков. Солдаты, куря после обеда у стены столовой, осыпали кабанчика шутками и оскорблениями, а он, словно понимая, что речь идет о нем, то и дело отрывал увесистое волосатое рыло от земли и смотрел на смеющиеся лица акульими глазками.
   – Подожди, мужики! вот подрастут у него клыки, – он нам даст!
   Солдаты смеялись и стреляли в кабанчика горящими окурками.
   Посещая батарею, командир дивизиона подполковник Поткин обязательно шел на задний двор посмотреть свиней. Он улыбался и, устремляя взгляд на Кольку, спрашивал: ну, как тут они у тебя, ептэть, это самое, живут, значит? Живут, товарищ подполковник. Не болеют? Никак нет. Вернее, он отвечал подполковнику просто: не-э. Служа свинарем, Колька понемногу забывал уставные ответы. Ты их, главное, пои чистой водой и следи, чтобы, самое, ничего никто в ихнюю еду, чтобы, это самое, ептэть. А то сам понимаешь. Знаешь, пороху могут или гвоздей, или битого стекла запросто. Да не, пока никто ничего такого. Ну, давай, как говорится, бог.
   А что, игриво спрашивал Поткин, что? хряк-то? Он подмигивал. Свинок уже это самое? Пробует? А! жук, разбойник, самое, ептэть. Ну и какая тут у него самая? вон? хвостиком крутит? или с пятнышком на ляжечке? Да кто под руку попадется. Кто под руку?.. ах ты, ептэть, султан, шейх.
   Накормив свиней и выпустив их на улицу, Колька чистил свинарник, потом выходил, садился у задней стены, грелся под зимним солнцем. Иногда приходил Черепаха. И они сидели, щурясь от яркого солнца, курили, смотрели на город с черными трубами, на белую Мраморную и на белые степи за городом… Помнишь: туркменский сад, Авгий… Слушай, ты так и не видал Бориса? Нет. И на операции не видал? Нет, нет. Жив ли? у них там, в разведроте, говорят, гибельно.

5

   Хирургу не спалось.
   Как всегда, он очнулся посреди ночи, полежал, надеясь, что, может, в этот раз обойдется и он уснет, но и в этот раз не обошлось. Поворочавшись, повздыхав, он встал, взял с тумбочки часы, посмотрел на циферблат, горевший бледно-зеленым мертвым загадочным светом. Было два часа. Хирург, тихонько чертыхнувшись, нашел свои брюки, натянул их, накинул на голое тело бушлат и тихо, стараясь не разбудить остальных, вышел из комнаты. Он прошел по коридору мимо дневального с книгой, вышел на крыльцо, посмотрел по сторонам, на звезды – яростно огромные и яркие, – вздохнув, достал сигарету, чикнул зажигалкой.
   Холодно. И какие большие звезды.
   Он курил, исподлобья глядя на звезды.
   Как они… надрывно горят. В этом что-то недоброе. А? По крайней мере раньше они не так… они так не горели. Нет, не горели, это точно, я помню прошлую зиму. Звезды были другие. Впрочем, это, конечно, мне кажется. Я хорошо помню все, что было прошлой зимой, да, у меня отличная память, в институте все завидовали, – я помню голоса, лица, запахи, мысли прошлой зимы, но звезды я забыл. Звезды были, конечно, такими же. Это иллюсио. Иллюзия восприятия. Неадекватное отражение воспринимаемого предмета и его свойств. Звезды это звезды, а зловещими их делает наше сознание. Все зависит от того… словом, от многого зависит. От того, что пациент съел накануне. От того, что он услышал – приятное или неприятное, от того, как функционируют его органы, от состояния окружающей среды. Впрочем, это уже не просто иллюзия восприятия, это уже, пожалуй, легкая депрессия?.. Пожалуй, да, в моем случае можно говорить о легкой депрессии: подавленность, тревога, тоска. Сознание сужено, внимание направлено на раздражитель. Хирург бросил окурок. Спать ничуть не хотелось. Но он уже озяб, и вспученные звезды висели над головой, как напряженно-перезрелые смертельные плоды, готовые взорваться от дуновения, от пристального взгляда, – хирург опустил глаза, повернулся и прошел в коридор. Дневальный посмотрел на него. Что читаем? Он показал. О, интересно. Да, ответил дневальный. Я когда-то читал, сказал хирург. А фильм, спросил он, помолчав, ты видел? польский. Нет, ответил солдат. Барбара Брыльска жрицу играет… Такая жрица… Солдат с готовностью улыбнулся. Вообще, загадочная страна Египет. Какие у них в древности – шесть тысяч лет назад – были хирурги. Бронзовыми ножами делали сложнейшие операции на глазу, на мозге… Солдат с принужденной улыбкой внимал ему. Хирург замолчал и пошел к себе. Он разделся и, прежде чем лечь, взял с тумбочки наручные часы, – светившееся, как гнилушка, бледно-зеленое око показывало 2.30. Заснуть. Закрыл глаза.
   Египет загадочен, манящ, как склеп… Да, какие были врачи. Сочиняли трактаты… сейчас вспомню… медицинская энциклопедия, хирургический папирус. Лучшие медики тогдашнего мира. Потому что любили возиться с трупами, – вычищая и бальзамируя, изучали организм. Через смерть познавали жизнь. Да, были заворожены смертью. Главной книгой жизни у них была, кажется, Книга Мертвых… Ведь ты приносил заупокойные дары и… не крал ничего у покойников, – так? Главные памятники посвящены смерти. Это была цивилизация смерти. А сейчас цивилизация… чего? жизни? Неизвестно чего… – Протянул руку. Гипнотическое око. 2.45. Пить снотворное? Каждую ночь снотворное. Подождать. Может, удастся заснуть.
   Врачи, папирусы, сфинксы в красных песках… Собственно, когда это началось? Вот о чем следует думать. Папирусы пусть плывут по Нилу к чертовой матери. Когда это началось? на последней операции?
   – Я давно подозревал, что существует какая-то связь между нею и гибелью некоторых офицеров. И вот я добился, хотя убеждал себя, что не стоит этого делать, добился ее, она продалась-таки и мне, я погрузился в нее и после этого почувствовал отвращение и к ней, и к себе и страх. Вот как это началось. Затем я убедил себя, что все это чушь. Тем более что я должен был ей 700 чеков. Это меня успокаивало больше всего. Я мечтал побыстрее вернуться в полк и уплатить ей эти деньги…
   – Но вот – гибель начмеда…
   – Я просто устал, мне все надоело, мне необходимо расслабиться, откинуться в мягком кресле, напиться водки.
   – Оставим лирику. Займемся делом. Докопавшись до причин, мы избавимся от недуга. Метод старины Фрейда прост и гениален.
   – Недуг? Ну уж прямо и недуг. Не стоит преувеличивать.
   – Хорошо: наваждение. Впрочем, любой психолог подтвердит, что наваждение есть следствие неполадок в организме, а именно – в нервной системе. Итак.
   Хирург посмотрел на часы. 3.00. Ччерт…
   – Итак. У тебя была связь с женщиной. Ну что ж, обычное дело. У мужчины это должно быть, иначе он дичает, впадает в легкое помешательство, грубеет, звереет. Но твоя связь не совсем обычна. Во-первых, ты женат и любишь свою чистую жену, во-вторых, ты испытывал страх перед этой женщиной.
   – Ну, положим, не страх, а так… имел подозрения. А о жене я начисто забывал, когда видел рядом эту блудливую, ее исцелованные многими – и кое-кто из них уже далече – щеки, губы, шею, ее руки – как ловко они отсекают обгорелые куски кожи, как грациозно держат и подносят ко рту хлеб, мясо, фрукты, ее тугую, тяжелую задницу, когда слышал ее прелюбодейный голос, ее запах.
   – А подозрения?
   – Подозрения укалывали сердце, когда я встречался взглядом с ее плотными тусклыми серыми глазами. У нее странные глаза. Поразительные глаза.
   – То есть?
   – Когда я увидел ее впервые…
   – Вот-вот! об этом! с этого и следовало начинать! О первом впечатлении. Это важно. Первое впечатление – могучая сила. Первое впечатление – рельсы, русло для наших симпатий и антипатий. Итак, когда ты увидел ее впервые…
   – …на ней был забрызганный халат. Это, конечно, ерунда, что забрызганный; на руках окровавленные перчатки… Но вот: я увидел ее глаза: плотные, непроницаемые… как эти пресловутые космические черные – может, это тоже глаза? чьи? – дыры. Да, именно об этом я и подумал, потому что незадолго перед этим от скуки читал на кабульском аэродроме астрономическую статью в газете. Только ее дыры были серы. Тот, кто сопровождал меня, сказал: а это наша прелестная Сестра-с-косой, и, когда он это сказал, где-то обронили металлическую вещь, и она, упав в таз или ванночку, зазвенела. С чем? – переспросил я. С косой, повторил он, и мы прошли дальше, и только на следующий день я понял, о чем шла речь, – я увидел Сестру без колпака.
   – Что было потом?
   – Потом… Через некоторое время я почувствовал… голод… Рядом была она. Но она отказала. Она крутила любовь с одним капитаном. Вскоре его нечаянно застрелил часовой. Тогда она стала отдаваться, – разумеется, за деньги, шмотки – начальнику разведки. Который погиб в этом кишлаке, в Карьяхамаде. И я решил, что теперь могу рассчитывать на взаимность. Но нет. Ею стал пользоваться начмед. И вот: начмед. Кто следующий?..
   – Невроз, персеверация – циклическое повторение, вопреки желанию, определенных мыслей, чувств. Отдых, транквилизаторы… И необходимо… уяснить… в природе… нет ничего… мистического… все тайны… будут… разум… спать… и не думать об этой шлюхе… Она не… стоит того. Спать. Спи…
   Ведь ты совершал жертвы богам и заупокойные дары духам? ведь ты не уменьшал меры зерна, не убавлял меры длины? не нарушал меры полей, не увеличивал весовых гирь? не уменьшал хлебов в храмах? не убавлял пищи богов, не исторгал заупокойных даров у покойников? Клекочет сокол, воет шакал, тучный Нил ползет в красных песках, колебля лепешки лотосов медовой волною.

6

   Днем потеплело. Стало пасмурно. Свирепо-синее небо померкло, подернулось влажной серостью, отяжелело и приблизилось к городу. Под вечер задул несильный мягкий южный ветер. Запахло весной.
   Вечер был нежно дымчат. Пепельная Мраморная казалась непрочной и легкой, – южный ветер дунет сильней и развеет ее, забросает город хлопьями. Южный ветер вытягивал из труб и развешивал над городом черную пряжу. Темные пустые молчаливые степи были похожи на теплые вспаханные поля.
   Господи, как чудесно, неужели весна. Может быть, здесь она наступает в январе. Евгения вошла в комнату и, раздеваясь, сказала: – Господи, как чудесно. Катя, это весна?
   Машинистка, лежавшая в одежде на кровати поверх одеяла, посмотрела на нее и отложила журнал.
   – Весна? Нет. Еще будут морозы, метели. – Она взяла сигарету. – А может, и не будет ни морозов, ни метелей. – Она чиркнула спичкой. – Может, будут сопли, дожди. – Она затянулась, выпустила дым. – Нет. Это такая зима. До весны далеко… Тобою интересовались.
   – Кто?
   – Один человек о тебе спрашивал.
   – Кто этот один человек?
   – Я чуть не крякнула, когда он спросил!
   – Да?
   – Чуть не лишилась дара речи! Ушам не поверила. И глазам.
   – О боже мой, наверное, Хекматияр или Бабрак Кармаль.
   – Хм, Кармаль, – Осадчий.
   – Осадчий?
   – Представь. Эта краснорожая обезьяна. Ты с ним не встретилась?
   – Нет.
   – Он сказал, что в библиотеке тебя нет. То есть ты понимаешь? Он искал тебя.
   – Может быть, он хотел книгу…
   Машинистка засмеялась. Она встала, налила в стакан из графина воды, выпила.
   – Книгу! Да, книгу. Скоро они уходят на операцию, и ему позарез там будет нужна твоя книга.
   – Да, на вечеринке говорили об операции… Значит, они уходят. – Евгения поморщилась. – Мне всегда при этом слове представляются операционные столы, белые халаты, маски, шапочки, скальпели, скрипучие перчатки. Придумали бы какое-нибудь другое название. Ведь и солдатам вряд ли приятно слышать это. Я бы на их месте думала, что это ко мне относится, что меня везут на машине куда-то, в какую-то операционную, где меня будут оперировать: разрезать живот и копаться…
   – Ну! я бы нисколько не удивилась, если бы они называли это… как-нибудь… что-нибудь вроде: живодральня. – Машинистка постучала желтым прокуренным пальцем по виску. – От них всего можно ожидать. Они тут все… А первый среди, – она постучала пальцем по виску, – Осадчий. Который зачем-то искал тебя. – Машинистка закатила глаза. – Если бы он искал меня, я не знаю, что со мной было бы. Кондра хватила бы. Когда этот кот Ямшанов, который, кстати, так и увивается, так и ластится к тебе, – когда этот кот привел краснорожую макаку на вечер, я не знала, куда деваться.
   Евгения пожала плечами.
   – Да что в нем такого.
   – Поверь мне. Я многое знаю. Пересказывать тошно. Я их всех ненавижу. Дура, зачем я сюда полезла? – Машинистка раздавила окурок в пепельнице и встала. – Пойдем ужинать.
   Но Евгения отказалась.
   – Что-то не хочется. Я чайку с печеньем.
   Она включила чайник. Машинистка ушла.
   Евгения пила чай с печеньем. По приемнику передавали московские новости.
   Завершился визит…
   Начался визит… на аэродроме высокого гостя…
   Шахтеры выдали на-гора… тонн. Тонн.
   Послушайте репортаж нашего корреспондента… приехав на центральную усадьбу… литров молока от каждой коровы.
   Из Новосибирска сообщают… досрочно.
   Владимир. Владимирские строители… досрочно. Досрочно… Владимирские школьники с благодарностью… Помнишь летние кадры: тополиный пух, белые хоромы, зной, истома, крутощекая девочка-княгиня обрызгивает богомаза молоком, все прекрасно нереально, и вдруг из этого горнего мира – на землю, в грязь и кровь: ржанье, вопли ослепляемых, искаженные морды и лица… Тарковский гениален. Какие замечательные духи. Это сиренью. Сиренью?
   Собор. Золотые ворота. Заборы. Грязная Клязьма. Весенний Владимир.
   Андрей Рублев как пароль. Почему до сих пор нет партии Андрея Рублева? Надо основать. Это будет партия нежности… «Троицу» – каждой советской семье! Ты согласна быть генеральным секретарем? Как пахнет. И мы уже пропахли, как будто ходим по дну флакона с сиреневыми… Это что-то в духе Северянина… Когда здесь работали Рублев с Черным? весной? Не помню… вряд ли весной, – если, конечно, сирени пятьсот с лишним лет назад было не меньше, чем сейчас, – они бы сорвались с лесов. Кстати, знаешь, как было? Тамерлан направился на Москву, Василий приказал срочно доставить «Богоматерь» из Владимира, – москвичи ее встречали, как заступницу, спасительницу, – и что же? – Тамерлан не решился идти на Москву. А икона застряла в Кремле. Владимирцы: давай назад нашу Матушку. Но разве Кремль отдаст? Вот тогда и были посланы сюда Рублев с Черным, и они расписали Успенский собор: написали «Страшный суд», праздничный ряд, – все просто, чисто и величественно. Так что, потеряв, владимирцы приобрели. Но все-таки здесь было начало, все гениальное потом, позже, в Звенигороде, в Москве: «Евхаристия», «Архангел Михаил», «Павел», «Троица». Красками на яйцах и квасе. Санкирь, вохра, бакан, багор, празелень, лазурь, белила. Это как: абвгдеёжзийклмнопрстуфхцчшщэюяпомнючудное мгновенье: передо мной явилась ты! Как мимолетное виденье, Как гений чистой красоты. Санкирь, вохра, бакан, празелень… и – «Троица», «Спас». Да, «Спас», – это именно русский загадочный Спас. Икона из липы. Липа – мягкое, ласковое дерево. Липа неброско цветет, липовый мед желто-зеленый, прохладно-теплый, прозрачный, с едва ощутимой кислинкой. Тебе нравится липа? Кстати, есть такое имя – Липа. Ты хотел бы… Я люблю твое имя. Это грудное имя, оно рождается в груди: Евгения, – чтобы его произнести, мало горла, нужна грудь: Евгения. В нем тоже медовая певучесть: Евгения. Я тебя нарисую среди цветущих лип: светлое пятно рядом с темными бархатными стволами. Тягучие листья, тягучие и прозрачные, – просвечены солнцем. Медовые липы, истекающие сияющие липы, бархатные, почти пушистые темные стволы, светлые руки, расплывчатые голубоватые плечи, чернота и плавность глаз… На нас смотрят. Ну и что. Поп смотрит. Ну и что… он ведь целует прилюдно… Перестань. Хорошо, пойдем куда-нибудь, пойдем в ресторан, там можно обниматься и целоваться, пойдем, ты проголодалась?
   …на европейской части территории страны будет преобладать холодная погода… минус… на Урале… снежные заносы… в Москве… Открылась дверь. Глаза машинистки были светлы, губы улыбались, но она сдерживала улыбку и нарочно хмурилась, – Евгения сразу все это увидела.
   – Пьешь чаек, – сказала машинистка.
   Евгения кивнула.
   – Блюдешь фигуру. А это вредно, голубушка.
   – Блюду, – откликнулась Евгения. – Хочу осиную талию.
   – Да ты и так хороша.
   Машинистка закурила, приоткрыла форточку.
   – На улице, – сказала она, – и впрямь весна весной. Такой ветер. Так бы и стояла, выставив лицо. Такой ветер, наверное, омолаживает. Как ты думаешь? Вот бы залезла на крышу и торчала там, подставив физиономию этому ветру. Чтобы все эти проклятые морщинки разгладились, чтобы кожа стала чистой, гладкой, розовой, как у девочки… Пожалуй, стоит и груди обмыть этим ветром? Чтобы и они посвежели, поднялись, налились. За что нас бог наказывает морщинами и болями…
   – Нечего было соблазнять Адама.
   – А! из-за этого придурка!.. Ну уж! враки! Сам, небось, подмигивал, терся, а она только сказала: да. Ну, а гром грянул, – он в кусты: ничего не знаю, бабочек ловил, молчал. Может, и молчал. Но его молчание было громче и лютей любого зова.
   – Вообще-то там змий был, он…
   – А! вали теперь на змея!.. Женя, знаешь, со мною хочет… встретиться… Женя, это, конечно, свинство с моей стороны…
   – Катя, мне уйти?
   Машинистка виновато посмотрела на Евгению.
   – Во сколько?
   – В час.
   – Хорошо.
   – Женечка, извини ради бога.
   – Перестань.
   – Но я не могла отказать, он, как ребенок…
   – Он – Алеша? – спросила Евгения, разбирая постель.
   Машинистка кивнула.
* * *
   На европейской части… Владимир, Рублев… преобладать… снежные заносы… и только посреди поля темный теплый круг с пушистыми деревьями, которые роняют вязкую смолу, – смола тепла, каплет на мои голые плечи, смола теплая на голые плечи, на платье: кап-лет, смола, кап-лет. «Они просвечены солнцем». Маленькие каплеобразные солнца. Они горячи. Чари. Каплеобразные чари! Ах! ах! ах! сверкают! ах! горят! Каплеобразные солнца. На плечи, на руки, на колени. Ах! ах! ах! вязкие липовые солнца. Липа, Липочка. Ах! ах! ах! вязкие липочки.
   Чей-то лик среди лип, загадочный лик среди лип.
   Я Лип. Я пришел, Ева-ения. Грудной голос. Ева-ения. Грудной голос. Ева-ения.
   Ах! ах! ах! – кричит какая-то птица.
   Я оботру краем платья твои ноги.
   Мои ноги чисты, Ева-ения. Я шел по снегам. Я Лип. Я пришел осушить твои вечные слезы, Ева-ения. Я Лип. Я прошел сквозь снега. Мои очи чище горнего света.
   Ахахах! на ногах кровь! – кричит невидимая птица. Она где-то здесь. Сидит на ветвях. Невидимая птица.
   Ах! ах! ах! рвет платье!
   Что ты делаешь, Ева-ения, женщина. Я Лип. Я пришел осушить твои вечные слезы.
   Но ты порезал ноги. Наверное, наступил на битые бутылки, их тут много, всюду битые бутылки, куда ни ступи, всюду битые бутылки, Лип, сказала говорит говорю Ева-ения. Садись.
   Я Лип.
   А я Ева-ения, перевяжу твои ноги.
   Ах! ах! ах! она перевязывает ноги! ах! на материи проступают алые пятна! слишком тонка, невесома материя твоего платья, женщина! твои бинты намокают и рвутся! ахахах!
   Ах! ах! ах! она снимает рубашку! как же ты будешь перед ним голая? блудница! любодея хитрая!
   Замолчи и не каркай.
   Ах! ах! ах! рвет рубашку!
   Ну вот, это крепкие, плотные бинты. Не туго, Лип?
   Ах! ах! ах! срамница! чародейка блудоокая! кошка похотливая! Лип! Лип! Берегись!
   Да замолчи ты, бестолочь.
   Ах! ах! ах! не замолчу! буду каркать! Ах, будет! будет!
   Молчи, Я Лип.
   Будет снег, будет смерть, будет кровь и кровь на крови.
   Молчи, Я Лип. Я замыкаю уста твои.
   Ты Пил, а не Лип, а я Птица. Тица. Ацит.
   Молчи, Птица Ацит. Я замыкаю уста твои.
   Будет! будет! – марсоликому будет конец.
   Молчи, Птах Ацит.
   Будут самумы, саранча все пожрет, будет жара, и мальчик станет мужчиной… я сижу листаю журнал, и он входит, он пришел, кареглазый дикий мальчик, черный от солнца, белозубый, за окном все горит: земля, небо, крыши, он смотрит на меня тусклыми больными глазами, и я хочу напоить его нежностью моих взбухших сосцов, – и вот я встаю.
   Ах! блудодея! ах!
   Молчи, Я Лип.
   А я Птах Ацит, слушай, Ева-ения!
   Моторы гудят, стекла опущены, и в кабину бьют потоки раскаленного воздуха. Тусклое раскаленное небо. Прожаренная степь, каменистые холмы. Каменистые холмы, пышущие жаром. Каменистые холмы дрожат, двоятся. Колонна идет по дороге меж каменных холмов под медным вечерним небом. Ты смотришь на каменные холмы-шлемы, слыша тяжелую поступь македонцев, скрип персидских колесниц, ржанье монгольских коней и крики инглизов, – и вот теперь здесь идет колонна твоей страны, плывет по пышущей дороге. Ты смотришь вверх и видишь птицу в медном небе, это я, Птах Ацит, – но ты думаешь, что это просто птица.
   А это я, Птах Ацит, я парю над пыльной твердой землей в медном небе и вижу, что будет. Я вижу дорогу, всю дорогу от начала до конца. Я вижу все, что будет. Я вижу людей, ждущих вас, я вижу их лица, их глаза, алчущие вашей крови, я вижу их смуглые руки, я вижу их сердца и вижу ваши сердца, и вот: они так похожи, буроватые мешочки из мышц, перекачивающие сок жизни, и лишь одни немного больше, другие меньше, одни стучат чаще, другие реже, и нет сердца более правого и сердца менее правого, сердца умного и сердца глупого, сердца доброго и сердца злого. И я вижу тебя. Ты смотришь в мои глаза, не видя их. Отводишь взгляд. Готовься! Машину сотрясает удар, водитель кричит: что-то попало в фургон! В фургон попала граната. Там же книги! – вскрикиваешь ты. Книги! женщина! прикуси язык! сейчас ты услышишь хруст лобового стекла и лба водителя, сейчас жидкую жаркую серую дорогу окрасит кровь, бьющая из разорванных трубопроводов, из выбитых орбит, сейчас она хлынет и потечет, запекаясь на обочинах, журча и пенясь, потечет сладкая, красная. И будет крик под медным небом, будет визг, будут слезы, пламя, дым и звон стекол. Книги! женщина! Книгу можно вспомнить и вновь записать, но попробуй вновь написать любого из этих бьющихся в судорогах на огненной дороге. Книги! женщина! Вот один за другим они уходят безвозвратно, – вот, вот, – видишь? слышишь? И вот – видишь?.. Но этот не уйдет, он вернется и будет жить, пока не напишет свой трактат. А вот этот… эта… это ведь… узнаешь? можешь отвернуться. Но я помогу тебе, я спущусь и клюну в бьющийся трепещущий бурый мешочек мышц, чтобы все прекратить. И вот: дорога, все кричит, горит и погибает, и все напрасно. И вот еще одна дорога, и другая колонна, и другие люди со знаком на лицах, и снова кровь, огонь и крик, – и все напрасно. И вот иные земли и иные люди с иными именами, с иным языком, но с тем же знаком на лицах, и снова грохот, блеск, стон. С лица земли они стирают города, деревни, сады, друг друга, – и будут стирать!
   Это так, Лип?.. все, что Птах тут говорил?..
   Пока знак зверя не сотру с их лиц.
   Ах! не сотрешь! ах! не успеешь! и будет!
   Сотру с их лиц Именем Моим, Я Лип.
   Ах! что же ты не стер?! Имя твое – пустой звук! ветвь масличная! Ах! ах! пораженечка пора Женечка.
   – Тебе ужасы снились?
   – Мне?.. Ничего не снилось.
   – Женечка, пятнадцать минут первого.
   Евгения потянулась, зевнула.
   – Там снег?
   – Снег? Нет, хорошо, тепло, весна.
   – Пораженечка, – пробормотала, жмурясь, Евгения. – Почти парижаночка… как звал меня один человек, добавляя: кносская. Но разве я такая уж курносая?
   – Не пойму, о чем ты.
   – Боже мой, как хорошо в Париже!
   – Ты в Париже была?..
   – Нет, но один человек был и рассказывал.
   – Женечка, он уже ждет.
   – Кто?.. Ах, прости. Сейчас я оденусь и улизну. Возьму фонарик и буду читать про Париж.
   – Лучше свет зажги.
   – Что ты, слетятся. Усатые мотыльки.
* * *
   Звезд не было, – небо слепое. Было темно, тепло, сыро. Как бы не заблудиться. Она споткнулась и чуть не упала. Но! хороша парижаночка кносская с расквашенным носом! Она поднялась по ступеням, нашарила замочную скважину, сунула в нее ключ, повернула ключ, вошла в библиотеку, прикрыла дверь, включила фонарик, направила луч на стеллажи, на потолок, на стену, на стол… Почему-то оказалось, что с фонариком страшней. Она выключила его. Действительно, так было лучше. Но я же собиралась почитать. Что? Стендаля, Бальзака. Она включила фонарик, отыскала книгу. Чернокудрый провинциал рвался в Париж… соблазнил г-жу де Реналь… или она его?.. Нет, пожалуй, скучновато. Лучше Бальзака. Бальзака?.. Его романы, как недопеченные буханки. Вообще Толстой опреснил все. Кто-то прошел под окном. Она выключила фонарик, приблизилась к окну, пальцем раздвинула шторы… Снег. Она вышла на крыльцо.