Страница:
Отсюда видны все форпосты и виден весь полковой город, черно трубящий в горячее сине-желтое небо.
Черепаха сидит, привалясь смуглой липкой спиной к скале; набрякшие руки на коленях, глаза сощурены. Утром он смотрел в зеркало – белки не пожелтели и моча не стала кофейной. Но сегодня снова нехорошо в груди, и временами млеет затылок, и тяжелые предметы представляются легчайшими, и кажется, что вовсе не трудно подойти и оторвать от земли толстую мраморную плиту и швырнуть ее в кузов.
Земляк земляк земляк… Кто-то говорит, что земляк земляк земляк… Земляк что-то ему обещал. С вещевого с вещевого с вещевого??? Земляк земляк земляк.
Мраморные куски, плиты, обломки и скалы празднично, жарко блестят. Как будто здесь был город. И мраморные стены лизало Средиземное…
А две а две? земляк земляк может может может? Ну. Ну. Ну не знаю не знаю не знаю. Может может? может может? Ну. Ну. Ну, не знаю. Ты спроси. Спроси, а? Ну. Ну. Ну не знаю ну спрошу ну ладно. Ага ага а то где я где я возьму?
Что-то такое было о городе, морща мокрый лоб, подумал Черепаха. Кто-то рассказывал или снилось.
Ну отлично отлично отлично а то а то. Ладно я спрошу. Ну отлично. Ладно так и быть. Ага ага ага. Ладно так и быть. Ага ага ага. Но у них сейчас на складе строго. Но ты спроси. Ладно так и быть. Спроси. Ладно так и быть, но строго. Но. Ладно. А я в долгу не останусь. Ну ладно. А я. Ну ладно. Скоро операция ция и я привезу я в долгу не останусь. Кто тебе это сказал? Из штаба. Ну, сколько уже раз: на носу на носу на носу, а на самом деле на деле. Нет тут уже уже точно. Ция ция.
Ция ция ция.
– Кончай перекур!
Мышцы напружинивались под лоснящейся темной кожей, на белые куски летели мутные капли, мокрые спины сгибались и выпрямлялись, пот напитывал пояса брюк. Грохотали камни, наполняя кузова. И наконец машины тронулись и медленно покатились; внизу моторы заработали, и грузовики, взъерошивая дорогу, помчались в батарею, а солдаты, прихватив фляжки и куртки, пошли пешком, устало шаркая крепкими подметками сапог по твердым бокам Мраморной.
…Но глаза желтеют не сразу. Они могут пожелтеть на десятый день болезни или на пятнадцатый. Хотя, может, это все от солнца и недосыпания.
От солнца и недосыпания, думал он, шагая вниз по Мраморной. Каждый день – солнце. Каждую ночь – двадцать, поворот, двадцать. Солнечный день, жаркая ночь. Жаркая ночь – солнечный день, солнечная ночь, жаркий день, жаркий день, солнечная ночь, жардень, солночь… левой, левой, жил-был художник один, раз, раз, раз-два, левой, левой, миллион, миллион алых роз!
11
12
ЧАСТЬ II
1
Черепаха сидит, привалясь смуглой липкой спиной к скале; набрякшие руки на коленях, глаза сощурены. Утром он смотрел в зеркало – белки не пожелтели и моча не стала кофейной. Но сегодня снова нехорошо в груди, и временами млеет затылок, и тяжелые предметы представляются легчайшими, и кажется, что вовсе не трудно подойти и оторвать от земли толстую мраморную плиту и швырнуть ее в кузов.
Земляк земляк земляк… Кто-то говорит, что земляк земляк земляк… Земляк что-то ему обещал. С вещевого с вещевого с вещевого??? Земляк земляк земляк.
Мраморные куски, плиты, обломки и скалы празднично, жарко блестят. Как будто здесь был город. И мраморные стены лизало Средиземное…
А две а две? земляк земляк может может может? Ну. Ну. Ну не знаю не знаю не знаю. Может может? может может? Ну. Ну. Ну, не знаю. Ты спроси. Спроси, а? Ну. Ну. Ну не знаю ну спрошу ну ладно. Ага ага а то где я где я возьму?
Что-то такое было о городе, морща мокрый лоб, подумал Черепаха. Кто-то рассказывал или снилось.
Ну отлично отлично отлично а то а то. Ладно я спрошу. Ну отлично. Ладно так и быть. Ага ага ага. Ладно так и быть. Ага ага ага. Но у них сейчас на складе строго. Но ты спроси. Ладно так и быть. Спроси. Ладно так и быть, но строго. Но. Ладно. А я в долгу не останусь. Ну ладно. А я. Ну ладно. Скоро операция ция и я привезу я в долгу не останусь. Кто тебе это сказал? Из штаба. Ну, сколько уже раз: на носу на носу на носу, а на самом деле на деле. Нет тут уже уже точно. Ция ция.
Ция ция ция.
– Кончай перекур!
Мышцы напружинивались под лоснящейся темной кожей, на белые куски летели мутные капли, мокрые спины сгибались и выпрямлялись, пот напитывал пояса брюк. Грохотали камни, наполняя кузова. И наконец машины тронулись и медленно покатились; внизу моторы заработали, и грузовики, взъерошивая дорогу, помчались в батарею, а солдаты, прихватив фляжки и куртки, пошли пешком, устало шаркая крепкими подметками сапог по твердым бокам Мраморной.
…Но глаза желтеют не сразу. Они могут пожелтеть на десятый день болезни или на пятнадцатый. Хотя, может, это все от солнца и недосыпания.
От солнца и недосыпания, думал он, шагая вниз по Мраморной. Каждый день – солнце. Каждую ночь – двадцать, поворот, двадцать. Солнечный день, жаркая ночь. Жаркая ночь – солнечный день, солнечная ночь, жаркий день, жаркий день, солнечная ночь, жардень, солночь… левой, левой, жил-был художник один, раз, раз, раз-два, левой, левой, миллион, миллион алых роз!
11
Черепаха прошел к оружейной палатке. Ключ повернулся в замке, дверь открылась, пропуская в темноту, напоенную запахом оружейного масла.
Взорвалась спичка.
Вторая пирамида. Автомат. Клацнула пряжка, и на ремне повис подсумок с магазинами.
Он вышел из оружейной палатки, повернул ключ в замке, пересек двор, толкнул дверь, пошел по музыкальным половицам мимо двухъярусных коек, под которыми отдыхали, устало наклонив в разные стороны голенища, обвернутые нечистыми портянками для просушки, пыльные кирзовые сапоги. Дежурный восседал за освещенным керосиновой лампой столом, его лицо было желтым. Он заслонился ладонью от лампы, чтобы разглядеть вошедшего, и его лицо погасло.
Ключ лег на стол.
Дежурный взял ключ, его лицо вновь стало желтым, он молчал.
По вздыхавшим и шелестевшим половицам Черепаха пошел назад, переступил порог. Выйдя за мраморную ограду, зашагал в темноте по едва различимой дороге. Пыльная дорога мягко пухала под ногами. На боку покачивался штык-нож. Перед глазами стояло желтое лицо ключника, выдавшего ключ. Ключник, конечно, болен, утром ему скажут об этом, и он возьмет зеркало и убедится, что это так.
– Стой! кто идет? пароль! ты?
– Кого там прислали?
– Черепаху.
Часовой подробно рассказал, как все было: дежуривший здесь Шубилаев пошел оправляться, перепрыгнул окоп, сел на полоске между окопом и минным полем и увидел змею с ярким узором, крикнул, чтоб принесли автомат, и бросил в нее комок земли, она остановилась, поднялась на дыбки, я принес автомат. Шуба подтерся, надел штаны, прицелился и выстрелил, змея упала, он взял ее и стал осматривать: что такое? змея висит, как плеть, а раны нигде нет, – потом нашли – пуля черкнула возле головы. Шуба сказал: неси нож, – я побежал за ножом, а за мной следом вдруг Шуба – бледный, выше локтя клюнула; он бритвой надрез сделал, кровь спустил, лег, полежал, потом встал, сказал, что все равно быть ей ремешком для дембельских часов, он ее, сучку, по метке найдет; даже закурил, а потом смотрим, у него глаза закатываются и дышит, как паровоз, в санчасть позвонили, приехала медсестра и увезла его…
Часовой оглянулся на светящееся оконце.
– Вот только что была здесь. Такая бабенка… – Часовой помолчал. – А вообще здесь ничего. Стой, слушай, смотри, чтоб никто оттуда, – он ткнул автоматом в сторону шлагбаума, – сюда и чтоб никто отсюда – туда. Самый легкий наряд. Это не то, что наряд по батарее или наряд по кухне. И этих, – он направил дуло на бронзовое оконце, – теперь всего двое.
Черепаха оставил часового на дороге у шлагбаума, обогнул мраморный домик с плоской крышей и одним оконцем, отворил дверь, переступил порог.
На столе в стеклянной скорлупе парил над черным язычком сине-красно-желтый гребень, неярко окрашивая бронзой окно, неровные обмазанные глиной стены, прокопченный деревянный потолок, чугунную круглую печку в черном углу и две железные койки, на одной из которых кто-то лежал в одежде. За столом перед коммутатором сидел сержант с горящей сигаретой в одной руке и шариковой ручкой в другой. Сержант оторвался от письма, задумчиво взглянул на Черепаху и, помолчав, сказал, что он будет дежурить в паре с Еноховым, до начала смены – посмотрел на часы – остается полчаса и поспать не получится, так что лучше не расслабляться, а пойти и вскипятить воды для чая.
Черепаха развел огонь между двух черных камней на дне окопа. Под рукой были щепки, промасленные тряпки, солярка в жестяной банке из-под помидоров. Он сидел на корточках перед огнем, подкармливая его. Клонило в сон, тонкий прозрачный сосуд в затылке наполнялся тяжелой темной кровью, и надо было лечь, чтобы он перестал набухать, или окунуть голову в бочку с ледяной водой. Заболеваю? Когда-то так было. Степь, огонь… Вода взбурлила, он обвернул горячую дужку тряпкой, снял котелок с раскаленных камней, выбрался из окопа и, шагнув, зажмурился: золотой туркменский день, огонь, булькающий чан – для черепах, он ушел и спрятался, забился в угол рядом с рыжим эллином, не хотевшим идти на войну, с головой укрылся больничной простыней, но его нашли, схватили, раскачали и бросили, – в ушах свистел ветер и гудела кровь, когда он, кувыркаясь, летел над хребтами сквозь колючие звезды, – и он рухнул в пыль, встал, в мраморной бане был умыт своей кровью и пошел по мягкой дороге на Восточный, где ему велели развести огонь и вскипятить воду – для кого на этот раз? Он спустился в окоп, разжег костер. Вода взбурлила, обвернув горячую дужку тряпкой, он снял котелок с раскаленных камней, выбрался из окопа и шагнул… в ослепительный туркменский день, увидел огонь с булькающим чаном для черепах, побежал по учебному лагерю, ища укромное место, заскочил в пустой класс, класс оказался палатой, он спрятался там рядом с рыжим эллином, моряком, не видевшим моря, но его нашли, погнали на площадь, с площади – за хребты и по мягкой дороге – на Восточный, где он развел огонь. Вода вскипела. Снял котелок. Вылез из окопа… постоял… И шагнул: ночь. Дошагал сквозь вязкую темноту до мраморного домика. Вошел. Сержант показал глазами на стол. Он поставил котелок. Сержант вынул из-под стола небольшой холщовый мешок, запустил в него руку, достал горсть черных скрученных листьев, бросил их в котелок и, накрыв котелок крышкой, взглянул на часы.
– Пора.
Взорвалась спичка.
Вторая пирамида. Автомат. Клацнула пряжка, и на ремне повис подсумок с магазинами.
Он вышел из оружейной палатки, повернул ключ в замке, пересек двор, толкнул дверь, пошел по музыкальным половицам мимо двухъярусных коек, под которыми отдыхали, устало наклонив в разные стороны голенища, обвернутые нечистыми портянками для просушки, пыльные кирзовые сапоги. Дежурный восседал за освещенным керосиновой лампой столом, его лицо было желтым. Он заслонился ладонью от лампы, чтобы разглядеть вошедшего, и его лицо погасло.
Ключ лег на стол.
Дежурный взял ключ, его лицо вновь стало желтым, он молчал.
По вздыхавшим и шелестевшим половицам Черепаха пошел назад, переступил порог. Выйдя за мраморную ограду, зашагал в темноте по едва различимой дороге. Пыльная дорога мягко пухала под ногами. На боку покачивался штык-нож. Перед глазами стояло желтое лицо ключника, выдавшего ключ. Ключник, конечно, болен, утром ему скажут об этом, и он возьмет зеркало и убедится, что это так.
– Стой! кто идет? пароль! ты?
– Кого там прислали?
– Черепаху.
Часовой подробно рассказал, как все было: дежуривший здесь Шубилаев пошел оправляться, перепрыгнул окоп, сел на полоске между окопом и минным полем и увидел змею с ярким узором, крикнул, чтоб принесли автомат, и бросил в нее комок земли, она остановилась, поднялась на дыбки, я принес автомат. Шуба подтерся, надел штаны, прицелился и выстрелил, змея упала, он взял ее и стал осматривать: что такое? змея висит, как плеть, а раны нигде нет, – потом нашли – пуля черкнула возле головы. Шуба сказал: неси нож, – я побежал за ножом, а за мной следом вдруг Шуба – бледный, выше локтя клюнула; он бритвой надрез сделал, кровь спустил, лег, полежал, потом встал, сказал, что все равно быть ей ремешком для дембельских часов, он ее, сучку, по метке найдет; даже закурил, а потом смотрим, у него глаза закатываются и дышит, как паровоз, в санчасть позвонили, приехала медсестра и увезла его…
Часовой оглянулся на светящееся оконце.
– Вот только что была здесь. Такая бабенка… – Часовой помолчал. – А вообще здесь ничего. Стой, слушай, смотри, чтоб никто оттуда, – он ткнул автоматом в сторону шлагбаума, – сюда и чтоб никто отсюда – туда. Самый легкий наряд. Это не то, что наряд по батарее или наряд по кухне. И этих, – он направил дуло на бронзовое оконце, – теперь всего двое.
Черепаха оставил часового на дороге у шлагбаума, обогнул мраморный домик с плоской крышей и одним оконцем, отворил дверь, переступил порог.
На столе в стеклянной скорлупе парил над черным язычком сине-красно-желтый гребень, неярко окрашивая бронзой окно, неровные обмазанные глиной стены, прокопченный деревянный потолок, чугунную круглую печку в черном углу и две железные койки, на одной из которых кто-то лежал в одежде. За столом перед коммутатором сидел сержант с горящей сигаретой в одной руке и шариковой ручкой в другой. Сержант оторвался от письма, задумчиво взглянул на Черепаху и, помолчав, сказал, что он будет дежурить в паре с Еноховым, до начала смены – посмотрел на часы – остается полчаса и поспать не получится, так что лучше не расслабляться, а пойти и вскипятить воды для чая.
Черепаха развел огонь между двух черных камней на дне окопа. Под рукой были щепки, промасленные тряпки, солярка в жестяной банке из-под помидоров. Он сидел на корточках перед огнем, подкармливая его. Клонило в сон, тонкий прозрачный сосуд в затылке наполнялся тяжелой темной кровью, и надо было лечь, чтобы он перестал набухать, или окунуть голову в бочку с ледяной водой. Заболеваю? Когда-то так было. Степь, огонь… Вода взбурлила, он обвернул горячую дужку тряпкой, снял котелок с раскаленных камней, выбрался из окопа и, шагнув, зажмурился: золотой туркменский день, огонь, булькающий чан – для черепах, он ушел и спрятался, забился в угол рядом с рыжим эллином, не хотевшим идти на войну, с головой укрылся больничной простыней, но его нашли, схватили, раскачали и бросили, – в ушах свистел ветер и гудела кровь, когда он, кувыркаясь, летел над хребтами сквозь колючие звезды, – и он рухнул в пыль, встал, в мраморной бане был умыт своей кровью и пошел по мягкой дороге на Восточный, где ему велели развести огонь и вскипятить воду – для кого на этот раз? Он спустился в окоп, разжег костер. Вода взбурлила, обвернув горячую дужку тряпкой, он снял котелок с раскаленных камней, выбрался из окопа и шагнул… в ослепительный туркменский день, увидел огонь с булькающим чаном для черепах, побежал по учебному лагерю, ища укромное место, заскочил в пустой класс, класс оказался палатой, он спрятался там рядом с рыжим эллином, моряком, не видевшим моря, но его нашли, погнали на площадь, с площади – за хребты и по мягкой дороге – на Восточный, где он развел огонь. Вода вскипела. Снял котелок. Вылез из окопа… постоял… И шагнул: ночь. Дошагал сквозь вязкую темноту до мраморного домика. Вошел. Сержант показал глазами на стол. Он поставил котелок. Сержант вынул из-под стола небольшой холщовый мешок, запустил в него руку, достал горсть черных скрученных листьев, бросил их в котелок и, накрыв котелок крышкой, взглянул на часы.
– Пора.
12
Енохов легко проснулся и встал.
Сержант подцепил нагревшуюся крышку шариковой металлической ручкой и сбросил ее. По домику расплылся влажный горячий терпкий аромат индийского чая. На столе появились белые куски сахара, черные сухари.
– Интересно, жив он?
– Смотря кто это был, – откликнулся сержант.
Енохов отер лицо ладонями, сел за стол, налил в кружку чая. Сержант расстегнул ремень и повесил его на спинку, опустился на край койки, принялся стаскивать сапоги.
– Если гюрза…
– А эфа?
Сержант зевнул и лег.
– Позвони в санчасть.
Енохов снял трубку, покрутил ручку коммутатора.
– Соедини с санчастью. – Опустил в кружку белый кусок, вынул из ножен штык и начал помешивать чай. – Санчасть?.. К вам недавно привезли с Восточного… Да. Да?
– Что? – спросил сержант. Енохов опустил трубку.
– Жив, но в сознание не приходит.
Сержант выматерился.
– Нужна ему была эта змея.
Енохов отхлебнул из кружки.
– Что ты стоишь?
Черепаха надел бронежилет, опоясался ремнем, отягченным подсумком, фляжкой и штык-ножом, взял автомат, направился к выходу, нарочно забыв каску, но Енохов остановил его и приказал надеть каску, пришлось вернуться, снять панаму и надеть каску на тяжелую голову с прозрачным надувающимся сосудом в затылке.
– А он, – сказал Енохов, когда Черепаха вышел, – рад, что с Шубой…
– Еще бы, – откликнулся сержант. – Они все будут рады.
Черепаха отвел взгляд от окна, приблизился к шлагбауму и прошел вдоль него, повернулся и еще раз пересек мягкую дорогу, повернулся и зашагал обратно, повернулся и пошел назад, остановился посредине перегороженной дороги. Дорога серела за шлагбаумом и в пяти-шести шагах от него исчезала, как будто дальше ничего не было: чернота, немота, ничто, – и сделавший эти пять-шесть шагов мог сорваться и полететь, рассекая лицом черноту и нарушая бряцаньем дула по каске молчание. Но для того, чтобы этого не произошло, дорогу и перегораживал шлагбаум.
Он поправил каску, оглянулся на окно, продолжил хождение вдоль шлагбаума.
После работы на Мраморной ныли все мышцы, зудели мозоли и саднили обожженные плечи и спина. Целый день его напитывало солнце, а ночь окутывала тело влажной черной мягкой шерстью, и тело было вялым, к горлу поднималась тошнота, и под обеими касками – железной и костяной – нежный сосуд уже был черен и туг.
Он снял с ремня фляжку, отвинтил крышку, приник губами к горлышку и поднял руку с фляжкой, опрокинул лицо, глотая воду; напившись, он опустил фляжку, скользнул взглядом по звездам, тыльной стороной руки вытер губы и, завинчивая крышку, вновь посмотрел вверх и увидел огонь. Кто-то зажег его на одном из рогов Мраморной. На Мраморной есть форпост, и кто-то из солдат вскарабкался на рог и запалил огонь. Зачем?.. – Но огонь оторвался от черного рога и медленно-медленно поплыл вверх. Это была крупная рыжеватая звезда. Она всходила над Мраморной, шевеля лучами, наливаясь тяжестью и красноватым жаром и тут же остывая, бледнея почти до синевы.
Он пристегнул фляжку к ремню. Вода не принесла облегчения. Они хлорируют воду, а что толку. Надо засыпать хлоркой солнце, надо выжечь хлоркой этот рысий глаз, – вот что надо сделать, и болезнь обессилеет.
Он ходил вдоль шлагбаума по мягкой дороге, иногда останавливался и смотрел за шлагбаум или на рыжеватую, то легкую и бледную, то тяжелую и красную звезду. Звезда парила в черной вышине над Мраморной и городом с трубами, над форпостами, окопами и минными полями, над орудиями, танками, спящими командирами и солдатами, прослужившими четыре месяца, восемь месяцев, четырнадцать месяцев и двадцать месяцев, и над бодрствующими часовыми с автоматами наперевес.
Слева от дороги в окопе раздался шорох, и он вспомнил о змее, отправившей Шубилаева в санчасть, – он сейчас там лежит и не приходит в себя и, может быть, не придет никогда, – спасибо, сестричка эфа или сестричка гюрза. Однажды я отогнал мальчишек с железными прутами от медянки, и вот змеиный бог отблагодарил меня.
Хорошо всегда иметь под языком несколько этих росинок. И чтобы знали все, что они есть под твоим языком. Хорошо быть эфой с шуршащими серебристыми чешуйками на боках, или змеей с гремучим хвостом, или коброй с капюшоном.
Шубилаева шипящая сестричка отправила в санчасть и, может быть, на тот свет, но остальные живы и здоровы, они здесь, рядом: Енохов, сержант и те, кто в казарме. Они не отстанут, они еще долго не отстанут, и каждый день, каждую ночь будут подступать, тыча в нос портяночные традиции, – каждый день, каждую ночь, каждый час – восемь месяцев.
Брезентовый ремень сполз с плеча. Черепаха поймал, перехватил его правой рукой, вернул на место и вдруг ощутил тяжесть автомата за спиной, и тяжесть брезентового подсумка с патронами, и тяжесть тупого штыка в пластмассовых ножнах. К локтю прижимался изогнутый магазин. Магазин был вставлен в автомат. Магазин, наполненный патронами: гладкими острыми ракетами с пороховыми гильзами, – достаточно потянуть на себя и отпустить скобу затвора, и одна из них всплывет из магазина и остановится перед узкой зеркальной круглой шахтой; движение указательного пальца – взрыв – пустая гильза к ногам – маленькая гладкая острая ракета в голове.
В городе монотонно, как цикада, стучала электростанция.
Сердце туго и сильно билось под пластинами бронежилета. Черепаха вытер мокрый лоб, оглянулся по сторонам.
В городе монотонно, как цикада, стрекотала электростанция.
Черный сосуд под металлической каской и костяной скорлупой уже был бугрист, как будто его набили камешками, кровь распирала его, он подрагивал и прикасался к белым волокнам, причиняя боль.
В городе сидела монотонная цикада.
Он шел вдоль шлагбаума, поворачивался и двигался назад.
Металлическую каску можно сбросить, – но как разорвать этот сосуд?
Вот так разорвать – потянуть скобу и нажать на крючок.
Он задержал глаза на светящемся оконце. Ему был виден лишь сидевший за столом Енохов с бронзовым ореолом вокруг головы. Сержант и его напарник, наверное, спали.
Слева от дороги, в окопе, послышался шорох.
Змея, укусившая Шубилаева, подумал он, продолжая со странным чувством смотреть на затылок Енохова и ощущая тяжесть автомата за спиной – увесистое жало, набитое свинцовыми росинками.
Из окопа вновь донесся шорох, для змеи он был слишком груб, – наверное, варан, подумал он и оторвался от окна, повернул голову и увидел огромного варана, который, извиваясь, быстро полз к дороге, – и неожиданно на бруствере окопа появился черный силуэт второго чудовища, затвор звонко лязгнул, и первый варан вдруг ужался, превратился в ком, поднялся на дыбы, кинулся к дороге и с глухим топотом исчез, – стой! – но и второй бросился с бруствера к дороге, и указательный палец скрючился, дуло с силой выцыкнуло алый жгучий яд, и в темноте за шлагбаумом закричали, но указательный палец не разгибался, и дрожащий автомат выцыкивал раскаленный яд, и из лопнувшего сосуда по затылку растекалось тепло, а на дороге за шлагбаумом что-то большое и сильное мокро сипело и всхрапывало.
Сержант подцепил нагревшуюся крышку шариковой металлической ручкой и сбросил ее. По домику расплылся влажный горячий терпкий аромат индийского чая. На столе появились белые куски сахара, черные сухари.
– Интересно, жив он?
– Смотря кто это был, – откликнулся сержант.
Енохов отер лицо ладонями, сел за стол, налил в кружку чая. Сержант расстегнул ремень и повесил его на спинку, опустился на край койки, принялся стаскивать сапоги.
– Если гюрза…
– А эфа?
Сержант зевнул и лег.
– Позвони в санчасть.
Енохов снял трубку, покрутил ручку коммутатора.
– Соедини с санчастью. – Опустил в кружку белый кусок, вынул из ножен штык и начал помешивать чай. – Санчасть?.. К вам недавно привезли с Восточного… Да. Да?
– Что? – спросил сержант. Енохов опустил трубку.
– Жив, но в сознание не приходит.
Сержант выматерился.
– Нужна ему была эта змея.
Енохов отхлебнул из кружки.
– Что ты стоишь?
Черепаха надел бронежилет, опоясался ремнем, отягченным подсумком, фляжкой и штык-ножом, взял автомат, направился к выходу, нарочно забыв каску, но Енохов остановил его и приказал надеть каску, пришлось вернуться, снять панаму и надеть каску на тяжелую голову с прозрачным надувающимся сосудом в затылке.
– А он, – сказал Енохов, когда Черепаха вышел, – рад, что с Шубой…
– Еще бы, – откликнулся сержант. – Они все будут рады.
* * *
Черепаха сменил часового у шлагбаума. Он видел в окно, как часовой пришел в дом, снял каску, бронежилет, ремень, сапоги и лег рядом с сержантом. Енохов пил чай.Черепаха отвел взгляд от окна, приблизился к шлагбауму и прошел вдоль него, повернулся и еще раз пересек мягкую дорогу, повернулся и зашагал обратно, повернулся и пошел назад, остановился посредине перегороженной дороги. Дорога серела за шлагбаумом и в пяти-шести шагах от него исчезала, как будто дальше ничего не было: чернота, немота, ничто, – и сделавший эти пять-шесть шагов мог сорваться и полететь, рассекая лицом черноту и нарушая бряцаньем дула по каске молчание. Но для того, чтобы этого не произошло, дорогу и перегораживал шлагбаум.
Он поправил каску, оглянулся на окно, продолжил хождение вдоль шлагбаума.
После работы на Мраморной ныли все мышцы, зудели мозоли и саднили обожженные плечи и спина. Целый день его напитывало солнце, а ночь окутывала тело влажной черной мягкой шерстью, и тело было вялым, к горлу поднималась тошнота, и под обеими касками – железной и костяной – нежный сосуд уже был черен и туг.
Он снял с ремня фляжку, отвинтил крышку, приник губами к горлышку и поднял руку с фляжкой, опрокинул лицо, глотая воду; напившись, он опустил фляжку, скользнул взглядом по звездам, тыльной стороной руки вытер губы и, завинчивая крышку, вновь посмотрел вверх и увидел огонь. Кто-то зажег его на одном из рогов Мраморной. На Мраморной есть форпост, и кто-то из солдат вскарабкался на рог и запалил огонь. Зачем?.. – Но огонь оторвался от черного рога и медленно-медленно поплыл вверх. Это была крупная рыжеватая звезда. Она всходила над Мраморной, шевеля лучами, наливаясь тяжестью и красноватым жаром и тут же остывая, бледнея почти до синевы.
Он пристегнул фляжку к ремню. Вода не принесла облегчения. Они хлорируют воду, а что толку. Надо засыпать хлоркой солнце, надо выжечь хлоркой этот рысий глаз, – вот что надо сделать, и болезнь обессилеет.
Он ходил вдоль шлагбаума по мягкой дороге, иногда останавливался и смотрел за шлагбаум или на рыжеватую, то легкую и бледную, то тяжелую и красную звезду. Звезда парила в черной вышине над Мраморной и городом с трубами, над форпостами, окопами и минными полями, над орудиями, танками, спящими командирами и солдатами, прослужившими четыре месяца, восемь месяцев, четырнадцать месяцев и двадцать месяцев, и над бодрствующими часовыми с автоматами наперевес.
Слева от дороги в окопе раздался шорох, и он вспомнил о змее, отправившей Шубилаева в санчасть, – он сейчас там лежит и не приходит в себя и, может быть, не придет никогда, – спасибо, сестричка эфа или сестричка гюрза. Однажды я отогнал мальчишек с железными прутами от медянки, и вот змеиный бог отблагодарил меня.
Хорошо всегда иметь под языком несколько этих росинок. И чтобы знали все, что они есть под твоим языком. Хорошо быть эфой с шуршащими серебристыми чешуйками на боках, или змеей с гремучим хвостом, или коброй с капюшоном.
Шубилаева шипящая сестричка отправила в санчасть и, может быть, на тот свет, но остальные живы и здоровы, они здесь, рядом: Енохов, сержант и те, кто в казарме. Они не отстанут, они еще долго не отстанут, и каждый день, каждую ночь будут подступать, тыча в нос портяночные традиции, – каждый день, каждую ночь, каждый час – восемь месяцев.
Брезентовый ремень сполз с плеча. Черепаха поймал, перехватил его правой рукой, вернул на место и вдруг ощутил тяжесть автомата за спиной, и тяжесть брезентового подсумка с патронами, и тяжесть тупого штыка в пластмассовых ножнах. К локтю прижимался изогнутый магазин. Магазин был вставлен в автомат. Магазин, наполненный патронами: гладкими острыми ракетами с пороховыми гильзами, – достаточно потянуть на себя и отпустить скобу затвора, и одна из них всплывет из магазина и остановится перед узкой зеркальной круглой шахтой; движение указательного пальца – взрыв – пустая гильза к ногам – маленькая гладкая острая ракета в голове.
В городе монотонно, как цикада, стучала электростанция.
Сердце туго и сильно билось под пластинами бронежилета. Черепаха вытер мокрый лоб, оглянулся по сторонам.
В городе монотонно, как цикада, стрекотала электростанция.
Черный сосуд под металлической каской и костяной скорлупой уже был бугрист, как будто его набили камешками, кровь распирала его, он подрагивал и прикасался к белым волокнам, причиняя боль.
В городе сидела монотонная цикада.
Он шел вдоль шлагбаума, поворачивался и двигался назад.
Металлическую каску можно сбросить, – но как разорвать этот сосуд?
Вот так разорвать – потянуть скобу и нажать на крючок.
Он задержал глаза на светящемся оконце. Ему был виден лишь сидевший за столом Енохов с бронзовым ореолом вокруг головы. Сержант и его напарник, наверное, спали.
Слева от дороги, в окопе, послышался шорох.
Змея, укусившая Шубилаева, подумал он, продолжая со странным чувством смотреть на затылок Енохова и ощущая тяжесть автомата за спиной – увесистое жало, набитое свинцовыми росинками.
Из окопа вновь донесся шорох, для змеи он был слишком груб, – наверное, варан, подумал он и оторвался от окна, повернул голову и увидел огромного варана, который, извиваясь, быстро полз к дороге, – и неожиданно на бруствере окопа появился черный силуэт второго чудовища, затвор звонко лязгнул, и первый варан вдруг ужался, превратился в ком, поднялся на дыбы, кинулся к дороге и с глухим топотом исчез, – стой! – но и второй бросился с бруствера к дороге, и указательный палец скрючился, дуло с силой выцыкнуло алый жгучий яд, и в темноте за шлагбаумом закричали, но указательный палец не разгибался, и дрожащий автомат выцыкивал раскаленный яд, и из лопнувшего сосуда по затылку растекалось тепло, а на дороге за шлагбаумом что-то большое и сильное мокро сипело и всхрапывало.
ЧАСТЬ II
ЗВУКИ ТРУБ
1
Звук золотистой трубы повторяется.
Слышны крики. Хлопают двери. На дорожках города с позолоченными крышами и окнами появляются полуголые заспанные люди. Они сбиваются в колонны и, тяжело топоча, щурясь от яркого солнца, бегут мимо палаток и беломраморных стен – в степь между городом и двурогой обширной горой. Возвращаются. Умывшись, они облачаются в защитного цвета одежду, запевают и с грохотом идут в полукруглые ангары из металлических сияющих листов. Ангары гулки и просторны, как залы ожидания столичных вокзалов. Здесь их кормят.
После завтрака все выходят на площадь.
Посреди площади – алый флаг на мачте.
Разговаривают… начинают смолкать. Зеркально начищенные сапоги невысокого сутулого человека приковывают взгляды. Грузный, длиннорукий, он с хрустом шагает по площади, усыпанной щебнем. Останавливается.
– ооооолк! – доносится справа. – аааась! иииир-но!
Исподлобья глядит на густой зеленый строй. Размыкает бледные губы;
– Здравствуйте-товарищи!
Пауза. Во время которой три тысячи грудных клеток наполняются воздухом – и жители яростным воплем приветствуют командира города полковника Крабова.
В городе жило более трех тысяч человек.
Большинство горожан обитало в палатках из толстого прорезиненного брезента; в этих домах с пластмассовыми окнами были деревянные полы, двухъярусные металлические кровати, тумбочки, табуретки. Летом прорезиненный брезент был горяч и влажен изнутри, днем в палатке трудно было просидеть более получаса, зимой они отапливались железными печками, но все равно в них было холодно и сыро. Брезентовые дома стояли красивыми рядами, образуя длинные улицы с тонкими еще и невысокими топольками и деревянными «грибками», в сени которых стояли часовые с автоматами.
Остальные горожане жили в четырех деревянных домах. Это были длинные одноэтажные здания с коридорами и комнатами. В комнатах стояли те же металлические кровати и тумбочки, что и в брезентовых жилищах. В одной комнате жили пять-шесть человек, были комнаты на троих, а командир полка Крабов, начальник штаба Нимродов и начальник особого отдела Черепнин занимали по комнате.
Жители города носили одинаковую одежду: хлопчатобумажные куртки и штаны землистого цвета, шляпы, ремни, сапоги и ботинки.
Жители города зарабатывали деньги. Обитатели четырех деревянных домов получали от 250 до 600 чеков, в зависимости от звания и должности; ежемесячно им выдавался паек: сигареты с фильтром, сгущенное молоко, консервированный сыр, тушенка. Остальные горожане получали поменьше: 9—13 чеков в месяц, некоторые – до 20, – а так как пайков им не выделяли и в столовых кормили все кашей с застарелым салом, получив месячную плату, они тут же спускали ее в магазине. В магазине можно было купить сок, джем, конфеты, сыр, печенье, пряники, зефир; а также сигареты, зажигалку, носки, плавки, мыло, лезвия, конверты, почтовую бумагу; изредка завозили одеколон или туалетную воду – расхватывалось мгновенно, ящиками, и наутро полк благоухал, а дебоширы протрезвлялись в тюрьме. Как правило, срок не превышал трех суток, но были и такие, кто отсиживал в цементных камерах по пятнадцать суток и даже более, все зависело от проступка, наглости нарушителя, настроения карающего офицера. Обкурившемуся анашисту давали не более трех суток, за драку с офицером могли упечь на все пятнадцать, – таким на гауптвахте приходилось особенно туго. За кражу наказывали тремя – десятью сутками, смотря что и сколько и для чего было украдено: банка сгущенного молока, новые сапоги со склада или ящик гранат. Например, сержант по фамилии Сержантов утащил ящик гранат и пытался его продать, но был схвачен, избит (сволочуга тупая! нас бы потом этими гранатами!..) и посажен в тюрьму, где протомился месяц и где его навестил человек Черепнина, капитан Ямшанов, выяснявший, не является ли сержант тайным другом душманов, – сержант не являлся, был обыкновенным солдатом, который, как и все, готовился к дембелю: одни продавали бензин, солярку, обувь, медикаменты, одежду, противогазы, канистры, муку, запчасти, а у него под рукой оказались гранаты.
Город у Мраморной горы ел свой хлеб, его выпекали на хлебозаводе, крошечном, белом от мучной пыли, с толстой черной трубой. Заводик был обнесен забором из колючей проволоки, посторонним на его территории появляться строжайше запрещалось, но мука, сахар и дрожжи утекали сквозь колючую проволоку.
В городе было много строений из мрамора: каптерки, бани, кухни, длинные просторные сортиры. Мраморной была тюрьма. Обилие беломраморных строений объяснялось счастливой случайностью – полк раскинул свои шатры у горы, наполненной молочным мрамором. Жители каждый день рвали динамит и копошились в ее белом животе, нагружали машины. Из мрамора была сложена громадная сцена с вогнутым большим экраном, перед нею стояли ряды скамеек, позади которых висела над землей на металлических столбах, как голубятня, кинобудка, – это и был клуб под открытым небом, здесь проводились торжественные собрания, по вечерам показывали фильмы. Этим летом в кинобудке застрелился киномеханик, пуля повредила аппарат, и с ним долго возились, и все вздыхали: живем, как в тайге. Но недавно починили, аппарат застрекотал.
На площади с плакатами каждое утро и каждый вечер все жители приветствовали командира и выслушивали его наставления. Возле площади находился штаб: одноэтажное деревянное здание с красным флагом над парадным крыльцом и другим знаменем – бархатным, вишневым, с желтой бахромой, стоявшим в стеклянном футляре в коридоре и охраняемым часовым с автоматом. В штабе находились кабинеты командира, начальника штаба, замполита, начальника особого отдела – с сейфами, телефонами, пишущими машинками и портретами моложавых мужчин преклонного возраста. С утра до вечера здесь хлопали двери, скрипели половицы, стрекотали машинки, звенели телефоны, – штаб работал, размышлял, планировал.
Бань в полковом городе было несколько. Были небольшие мраморные баньки, принадлежавшие различным подразделениям, была банька для высшего командного состава и была большая брезентовая баня на территории банно-прачечного комбината – в ней мылась пехота и солдаты из подразделений, не успевших обзавестись своей банькой. Бани были настоящие, изнутри обшитые деревом, с парилками и полками, а в баньке высшего командного состава всегда имелись и веники из платана и тополей с колючей ароматной кедровой веточкой. Солдаты и офицеры мылись часто и усердно и одежду регулярно сдавали в банно-прачечный комбинат на прожарку. Но это не спасало от вшей.
Вши были одним из главных бедствий города. Против них велась упорная борьба. Вшей травили бензином, соляркой, дустом, выжигали утюгами, умерщвляли паром, кипятком и жаром во вшивобойных фургонах, но где-то оставались крошечные, похожие на перхоть яйца – две-три перхотинки, прилипшие к чему-нибудь, к какой-нибудь ворсинке, и из них вылуплялись многоногие насекомые, они ползли к телам, излучавшим тепло, поселялись в какой-нибудь складке, потягивали из тела теплый жирный сок, спаривались и засевали перхотинками все складки и швы, разукрашивали белыми гирляндами волосы в потаенных местах. Вши бесили, мешали спать.
– Откуда эти твари гнусные берутся?! Почему: как война – так и вши? Ведь моемся часто, да и солдаты моются часто?
– Вот я служил в Прибалтике, так в нашей части никакими вшами этими и не пахло. Я только тут их и увидел. Вообще в Прибалтике… сосны, дюны, пиво, прохладные дожди.
– Но и женщины прохладны, как дожди.
– Ну как тебе сказать… Я вот вспоминаю… да нет, я бы не сказал, знаешь ли. Конечно, не твои пороховые хохлушки. Хотя, честно говоря, мне кажется, это натяжка – что эстонки такие-то, а там француженки такие-то. Всюду женщины одинаковы.
– Ну не скажи! Я послужил. На Дальнем Востоке был, в России. И вот перебросили меня на Украину…
Подобным образом заканчивались многие разговоры. Горожане часто говорили и много думали о женщинах, о женщинах вообще и о тех, что жили в полку.
В городе у Мраморной горы до недавнего времени было шесть женщин: одна работала поварихой, две в магазине, две в санчасти и одна в штабе. Самой красивой считалась сестра из санчасти, у которой была короткая толстая русая коса, и ее звали Сестра-с-косой. Впрочем, единого мнения на этот счет не было, одним больше нравилась она, другим продавщица Валя, белокурая, улыбчивая, нежная. Остальные женщины были не столь ярки, чтобы на них оглядывались на улицах обычного мирного города, но достаточно женственны, чтобы притягивать взоры жителей города у Мраморной горы, – притягивать взоры и распалять воображение, повелевать и капризничать. И они повелевали и капризничали, Клеопатры мраморно-брезентового города.
А в разгар желтушного лета, когда каждое утро кто-нибудь просыпался и видел в зеркале свое лицо с чужими рысьими глазами, и с каждой колонной, уходившей в Кабул за провизией, уезжали десять – пятнадцать человек, больных желтухой, и все больше хлорки сыпали в воду, и делали повторные прививки, – в разгар желтушного лета в мраморно-брезентовый город под мутным желтоватым небом приехал профессиональный библиотекарь, и непрофессионалу-солдату пришлось покинуть уютную комнату в торце офицерского общежития, где он недурно прослужил год – в покое и тишине, в беседах с редкими посетителями, толстея, розовея, мастурбируя в обеденный перерыв между стеллажей и читая военные мемуары, повести про разведчиков и романы Юлиана Семенова. Комната со стеллажами преобразилась, на стене появилось зеркало, на подоконнике и столе – сухие злаки в глиняных вазах, вечно пыльные стекла окон сделались прозрачны, и полы по утрам теперь были влажны. В городе у Мраморной горы поселилась седьмая женщина, и уже через несколько дней проявились первые вспышки новой эпидемии, а две недели спустя недугом книгоедства была охвачена большая часть населения, и день напролет дверь библиотеки хлопала, крыльцо скрипело под сапогами, полусапожками и ботинками, тщательно вычищенными, сияющими; вдоль стеллажей бродили, рылись с напряженными лицами смуглые мокрые солдаты, прапорщики и офицеры в жаркой влажной одежде, – они выискивали что-то особенное на стеллажах, долго выискивали, находили, уносили, проглатывали, не жуя, и возвращались через день-два – голодные; кажется, чем больше они поглощали, тем яростней становился голод и жажда.
Слышны крики. Хлопают двери. На дорожках города с позолоченными крышами и окнами появляются полуголые заспанные люди. Они сбиваются в колонны и, тяжело топоча, щурясь от яркого солнца, бегут мимо палаток и беломраморных стен – в степь между городом и двурогой обширной горой. Возвращаются. Умывшись, они облачаются в защитного цвета одежду, запевают и с грохотом идут в полукруглые ангары из металлических сияющих листов. Ангары гулки и просторны, как залы ожидания столичных вокзалов. Здесь их кормят.
После завтрака все выходят на площадь.
Посреди площади – алый флаг на мачте.
Разговаривают… начинают смолкать. Зеркально начищенные сапоги невысокого сутулого человека приковывают взгляды. Грузный, длиннорукий, он с хрустом шагает по площади, усыпанной щебнем. Останавливается.
– ооооолк! – доносится справа. – аааась! иииир-но!
Исподлобья глядит на густой зеленый строй. Размыкает бледные губы;
– Здравствуйте-товарищи!
Пауза. Во время которой три тысячи грудных клеток наполняются воздухом – и жители яростным воплем приветствуют командира города полковника Крабова.
* * *
В городе у подножия единственной среди степей горы было все, что обычно бывает в городе: бани, клуб, библиотека, электростанция, магазин, тюрьма, лечебница, склады, автопарки, центральная площадь с плакатами, помойки, кухни, столовые, хлебозавод и контрразведка. В банях люди мыли грязное тело, в клубе слушали доклады и смотрели кино, в библиотеке брали книги, в тюрьме сидели, в лечебнице хворали и умирали, на хлебозаводе хлеб пекли. В парках стояли танки и тягачи, грузовики и бронетранспортеры, в оружейных парках пирамиды – шкафы с автоматами и гранатометами, ящики с патронами и гранатами.В городе жило более трех тысяч человек.
Большинство горожан обитало в палатках из толстого прорезиненного брезента; в этих домах с пластмассовыми окнами были деревянные полы, двухъярусные металлические кровати, тумбочки, табуретки. Летом прорезиненный брезент был горяч и влажен изнутри, днем в палатке трудно было просидеть более получаса, зимой они отапливались железными печками, но все равно в них было холодно и сыро. Брезентовые дома стояли красивыми рядами, образуя длинные улицы с тонкими еще и невысокими топольками и деревянными «грибками», в сени которых стояли часовые с автоматами.
Остальные горожане жили в четырех деревянных домах. Это были длинные одноэтажные здания с коридорами и комнатами. В комнатах стояли те же металлические кровати и тумбочки, что и в брезентовых жилищах. В одной комнате жили пять-шесть человек, были комнаты на троих, а командир полка Крабов, начальник штаба Нимродов и начальник особого отдела Черепнин занимали по комнате.
Жители города носили одинаковую одежду: хлопчатобумажные куртки и штаны землистого цвета, шляпы, ремни, сапоги и ботинки.
Жители города зарабатывали деньги. Обитатели четырех деревянных домов получали от 250 до 600 чеков, в зависимости от звания и должности; ежемесячно им выдавался паек: сигареты с фильтром, сгущенное молоко, консервированный сыр, тушенка. Остальные горожане получали поменьше: 9—13 чеков в месяц, некоторые – до 20, – а так как пайков им не выделяли и в столовых кормили все кашей с застарелым салом, получив месячную плату, они тут же спускали ее в магазине. В магазине можно было купить сок, джем, конфеты, сыр, печенье, пряники, зефир; а также сигареты, зажигалку, носки, плавки, мыло, лезвия, конверты, почтовую бумагу; изредка завозили одеколон или туалетную воду – расхватывалось мгновенно, ящиками, и наутро полк благоухал, а дебоширы протрезвлялись в тюрьме. Как правило, срок не превышал трех суток, но были и такие, кто отсиживал в цементных камерах по пятнадцать суток и даже более, все зависело от проступка, наглости нарушителя, настроения карающего офицера. Обкурившемуся анашисту давали не более трех суток, за драку с офицером могли упечь на все пятнадцать, – таким на гауптвахте приходилось особенно туго. За кражу наказывали тремя – десятью сутками, смотря что и сколько и для чего было украдено: банка сгущенного молока, новые сапоги со склада или ящик гранат. Например, сержант по фамилии Сержантов утащил ящик гранат и пытался его продать, но был схвачен, избит (сволочуга тупая! нас бы потом этими гранатами!..) и посажен в тюрьму, где протомился месяц и где его навестил человек Черепнина, капитан Ямшанов, выяснявший, не является ли сержант тайным другом душманов, – сержант не являлся, был обыкновенным солдатом, который, как и все, готовился к дембелю: одни продавали бензин, солярку, обувь, медикаменты, одежду, противогазы, канистры, муку, запчасти, а у него под рукой оказались гранаты.
Город у Мраморной горы ел свой хлеб, его выпекали на хлебозаводе, крошечном, белом от мучной пыли, с толстой черной трубой. Заводик был обнесен забором из колючей проволоки, посторонним на его территории появляться строжайше запрещалось, но мука, сахар и дрожжи утекали сквозь колючую проволоку.
В городе было много строений из мрамора: каптерки, бани, кухни, длинные просторные сортиры. Мраморной была тюрьма. Обилие беломраморных строений объяснялось счастливой случайностью – полк раскинул свои шатры у горы, наполненной молочным мрамором. Жители каждый день рвали динамит и копошились в ее белом животе, нагружали машины. Из мрамора была сложена громадная сцена с вогнутым большим экраном, перед нею стояли ряды скамеек, позади которых висела над землей на металлических столбах, как голубятня, кинобудка, – это и был клуб под открытым небом, здесь проводились торжественные собрания, по вечерам показывали фильмы. Этим летом в кинобудке застрелился киномеханик, пуля повредила аппарат, и с ним долго возились, и все вздыхали: живем, как в тайге. Но недавно починили, аппарат застрекотал.
На площади с плакатами каждое утро и каждый вечер все жители приветствовали командира и выслушивали его наставления. Возле площади находился штаб: одноэтажное деревянное здание с красным флагом над парадным крыльцом и другим знаменем – бархатным, вишневым, с желтой бахромой, стоявшим в стеклянном футляре в коридоре и охраняемым часовым с автоматом. В штабе находились кабинеты командира, начальника штаба, замполита, начальника особого отдела – с сейфами, телефонами, пишущими машинками и портретами моложавых мужчин преклонного возраста. С утра до вечера здесь хлопали двери, скрипели половицы, стрекотали машинки, звенели телефоны, – штаб работал, размышлял, планировал.
Бань в полковом городе было несколько. Были небольшие мраморные баньки, принадлежавшие различным подразделениям, была банька для высшего командного состава и была большая брезентовая баня на территории банно-прачечного комбината – в ней мылась пехота и солдаты из подразделений, не успевших обзавестись своей банькой. Бани были настоящие, изнутри обшитые деревом, с парилками и полками, а в баньке высшего командного состава всегда имелись и веники из платана и тополей с колючей ароматной кедровой веточкой. Солдаты и офицеры мылись часто и усердно и одежду регулярно сдавали в банно-прачечный комбинат на прожарку. Но это не спасало от вшей.
Вши были одним из главных бедствий города. Против них велась упорная борьба. Вшей травили бензином, соляркой, дустом, выжигали утюгами, умерщвляли паром, кипятком и жаром во вшивобойных фургонах, но где-то оставались крошечные, похожие на перхоть яйца – две-три перхотинки, прилипшие к чему-нибудь, к какой-нибудь ворсинке, и из них вылуплялись многоногие насекомые, они ползли к телам, излучавшим тепло, поселялись в какой-нибудь складке, потягивали из тела теплый жирный сок, спаривались и засевали перхотинками все складки и швы, разукрашивали белыми гирляндами волосы в потаенных местах. Вши бесили, мешали спать.
– Откуда эти твари гнусные берутся?! Почему: как война – так и вши? Ведь моемся часто, да и солдаты моются часто?
– Вот я служил в Прибалтике, так в нашей части никакими вшами этими и не пахло. Я только тут их и увидел. Вообще в Прибалтике… сосны, дюны, пиво, прохладные дожди.
– Но и женщины прохладны, как дожди.
– Ну как тебе сказать… Я вот вспоминаю… да нет, я бы не сказал, знаешь ли. Конечно, не твои пороховые хохлушки. Хотя, честно говоря, мне кажется, это натяжка – что эстонки такие-то, а там француженки такие-то. Всюду женщины одинаковы.
– Ну не скажи! Я послужил. На Дальнем Востоке был, в России. И вот перебросили меня на Украину…
Подобным образом заканчивались многие разговоры. Горожане часто говорили и много думали о женщинах, о женщинах вообще и о тех, что жили в полку.
В городе у Мраморной горы до недавнего времени было шесть женщин: одна работала поварихой, две в магазине, две в санчасти и одна в штабе. Самой красивой считалась сестра из санчасти, у которой была короткая толстая русая коса, и ее звали Сестра-с-косой. Впрочем, единого мнения на этот счет не было, одним больше нравилась она, другим продавщица Валя, белокурая, улыбчивая, нежная. Остальные женщины были не столь ярки, чтобы на них оглядывались на улицах обычного мирного города, но достаточно женственны, чтобы притягивать взоры жителей города у Мраморной горы, – притягивать взоры и распалять воображение, повелевать и капризничать. И они повелевали и капризничали, Клеопатры мраморно-брезентового города.
А в разгар желтушного лета, когда каждое утро кто-нибудь просыпался и видел в зеркале свое лицо с чужими рысьими глазами, и с каждой колонной, уходившей в Кабул за провизией, уезжали десять – пятнадцать человек, больных желтухой, и все больше хлорки сыпали в воду, и делали повторные прививки, – в разгар желтушного лета в мраморно-брезентовый город под мутным желтоватым небом приехал профессиональный библиотекарь, и непрофессионалу-солдату пришлось покинуть уютную комнату в торце офицерского общежития, где он недурно прослужил год – в покое и тишине, в беседах с редкими посетителями, толстея, розовея, мастурбируя в обеденный перерыв между стеллажей и читая военные мемуары, повести про разведчиков и романы Юлиана Семенова. Комната со стеллажами преобразилась, на стене появилось зеркало, на подоконнике и столе – сухие злаки в глиняных вазах, вечно пыльные стекла окон сделались прозрачны, и полы по утрам теперь были влажны. В городе у Мраморной горы поселилась седьмая женщина, и уже через несколько дней проявились первые вспышки новой эпидемии, а две недели спустя недугом книгоедства была охвачена большая часть населения, и день напролет дверь библиотеки хлопала, крыльцо скрипело под сапогами, полусапожками и ботинками, тщательно вычищенными, сияющими; вдоль стеллажей бродили, рылись с напряженными лицами смуглые мокрые солдаты, прапорщики и офицеры в жаркой влажной одежде, – они выискивали что-то особенное на стеллажах, долго выискивали, находили, уносили, проглатывали, не жуя, и возвращались через день-два – голодные; кажется, чем больше они поглощали, тем яростней становился голод и жажда.