Над грузными платанами зажигались звезды, – это было большой неосторожностью с чьей-то стороны…
   Утро наступило. Его увидели все. Оно лучезарно смотрело в хмурые лица, в заспанные, слипавшиеся глаза. Оно свежо дышало, и платаны неохотно, дремливо шелестели. Дембеля вставали и, зевая, обильно поливали клумбы и затем, проводя ладонями по трескучим колючим щекам, мрачнея, разглядывали свои помятые брюки, рубашки и кителя. На взлетной полосе появлялись маленькие пятнистые самолеты, они оглушительно ревели, срывались, мчались, взлетали и уносились за хребты. Водовоз слово сдержал, подогнал машину со свежей водой, и дембеля набирали в крышки от мыльниц воду и, установив крошечные зеркальца на стволах платанов и кедров, на перилах беседок, намыливали помазками щеки и подбородки, брились, чистили зубы. Вокруг машины, на дорожках между деревьями и беседками, уже стояли мутные лужицы, белели пятна пасты, мыльная пена, бумажные обертки; под кустами валялись пустые консервные банки, смятые пачки из-под сигарет…
   В разгар утреннего туалета среди клумб и платанов пришел черноусый афганский офицер и зычно крикнул: баскун! Дембеля воззрились на него. Ба-скун! – нетерпеливо блеснули глаза и зубы. Чего? Он говорит: хватит. Офицер подошел к машине и энергично постучал кулаком по двери. Давай, давай, сказал он водителю по-русски и махнул рукой. Требует, чтоб я уехал, прокомментировал водитель. Куда уехал? я дам уехал! – закричал грузин с черными щеками и черным подбородком. Давай-давай, повторил офицер. Грузин приблизился к нему. Э, биджо, что давай? куда давай? Ты видишь, я не брит. Как я полечу домой? в Союз? Я же не душман. Офицер выслушал грузина, не поняв ни слова, кроме «душмана», и вновь постучал в дверь кабины. Баскун! Грузин снял китель, галстук, рубашку, повесил все на дерево и направился к машине, чтобы набрать воды для бритья, но в это время афганский офицер закрутил вентиль на кране. Грузин уставился на него. Баскун, сказал офицер. Грузин был грузен, волосат, через его заросший живот проходил широкий розовый рубец, – мгновенье назад он еще был бледно-розов, и вот уже побагровел, вспух. Биджо, не связывайся, сказал кто-то. Но грузин, продолжая глядеть в глаза офицера, протянул лохматую огромную руку к его руке, опустил ладонь на тонкое смуглое запястье, стиснул его, лицо афганца посерело, на скулах натянулась кожа, смуглые длинные пальцы разжались. Грузин выпустил его руку. Офицер круто повернулся и пошел прочь, потирая посиневшую кисть. Ну все, сказал шофер. Папе пошел жаловаться. Я его папу…!…! – откликнулся грузин. У, вы не знаете нашего Папу! Что нам твой Папа, у нас свои Папы были, и ничего, как видишь, живы-здоровы. У, вы еще не знаете нашего Папу, тянул свое шофер. Да что нам твой Папа, твой Папа на тебя, а на нас больше нет Пап. У, вы не знаете, он однажды чужих дембелей здесь держал, пока они весь аэродром швабрами не вымыли. Он у нас контуженный. Вы не обижайтесь, а я сматываюсь. После того, как я умоюсь! – воскликнул грузин, уже выбривший пол-лица. Надо сматываться. Биджо, не серди меня, будь умницей. Шофер хлопнул дверцей. Мотор завелся. Грузин с намыленной щекой кинулся к машине, вскочил на подножку, схватил шофера за шиворот, шофер вырвался, метнулся к противоположной дверце и выпрыгнул из кабины. Грузин выдернул ключ зажигания. Будешь мне перечить, сопляк, бормотал он, возвращаясь к дереву с зеркальцем между веток и намыливая засохшую щеку, я твоего Папу… Музыкальное окно распахнулось, и в нем появился улыбающийся афганский солдат. И мгновенье спустя над клумбами и платанами стали носиться сахарные индусы…
   Вертолеты! Наши? На взлетную полосу выруливали вертолеты.
   – Ну что вы спите! вон вертолеты! – закричал запыхавшийся офицер.
   Дембеля хватали чемоданчики, швыряли в них полотенца и мыльницы, натягивали рубашки, кителя и шли к вертолетам; не успевшие добриться и умыться, чертыхаясь, выплескивали воду из мыльниц и стирали полотенцами мыльную пену с колючих подбородков и щек. Вслед им неслись тошнотворные рулады.
   Надо перекличку устроить! Становись! – закричали полковые офицеры. Командиры, время жмет, и не место здесь для построений, напомнили летчики. Ладно! садись!
   Хвостовые челюсти смыкались. Все? все? никого не забыли? Все! никого! Сомкнулись. Стало темно. Вертолеты тронулись. Натужились, затряслись… Зеленая Чарикарская долина, хребет Пагман, хребет Хингиль, трасса Кабул – Саланг – Хайратон – чарикарский участок самый горячий, иногда раскален, как чертова сковородка, и колеса машин здесь дымятся, кабины плавятся, шоферы пузырятся – и зев Пяти Львов, Панджшер, клацанье: ндж! – пан или пропал, и все не пан, пропал, попал в масудовские подземелья или в Баграм, на аэродром с кедрами, платанами, цветочными клумбами, индийскими руладами и штабелями цинковых корыт, – к черту!!
   Пики, гранитные гребни, меловые осыпи, ущелья, каменные площадки и снова пики, лбы, рваные пасти, – и вдруг все вздыбилось в последнем броске и опрокинулось навзничь – под вертолетами разметнулась желто-зеленая долина. Кабул.

4

   Кабул сегодня принял.
   Вертолеты приземлились.
   Все было то же, что и два года назад: пассажирские самолеты, лужайки, десантники с автоматами, стеклянная башня, увенчанная черно-красно-зеленым флагом, и за лужайками, самолетами и башней лежал, выпятив голубые груди и нацелив в небо сухопарые минареты, глиняный колосс, заросший зеленью. Как и два года назад, их повели по аэродрому мимо лужаек и самолетов, через взлетные полосы к палаточному лагерю, обнесенному колючей проволокой, крошечному у подножия серых раскаленных гор. Как и два года назад, лагерь был переполнен дембелями и новобранцами, и не хватало еды, воды, в туалеты стояли очереди, и пахло хлоркой и полынью.
   Дембеля из города у Мраморной горы заняли несколько крайних палаток. Здесь стояли двухъярусные койки с матрасами, одеялами и подушками, которые тут же были собраны и сгружены в пустую палатку. Лагерному прапорщику, выразившему по этому поводу недовольство, дембеля ответили, что они не селекционеры, а если товарищ прапорщик собирается заняться разведением афганских вшей и продолжать и дома вскармливать их русской кровью, то пусть в последнюю ночь он закутается в эти одеяла. Прапорщик громко засмеялся. Что, до дембеля так далеко, товарищ прапорщик, что даже смех разбирает? Да нет, ответил товарищ прапорщик, мне другое смешно. Что же именно? Прапорщик перестал улыбаться, вздохнул, покачал головой: кто вам сказал эту глупость? Какую глупость, мы сами видели – все в гнидах. Да нет, ответил прапорщик, про ночь, что она, он осклабился, последняя ?
   Вскоре дембеля узнали, что ребята из Гардеза сидят здесь четвертые сутки. Узнали также, что последнюю партию таможенники раздели до трусов и что им лучше не перечить; что в лагере недавно была крупная драка, что здесь воруют и ничего нельзя оставлять без присмотра, ворует лагерная охрана и сами дембеля.
   Рядом, за колючей проволокой, был аэродром, там зеленели ухоженные лужайки и добротно, заманчиво, обещающе серели взлетные полосы и площадки; то и дело с аэродрома взлетали вертолеты и пятнистые зелено-песочные истребители; иногда на взлетную полосу выруливали «Боинги», а под вечер в небо поднялся бело-голубой «Ту-154».
   Дембеля курили, глядя сквозь колючие струны на аэродром, на башню с флагом, на огромный город, затопивший полдолины и выплеснувший на склоны гор свои серые грубые плосковерхие дома; поворачивали головы и видели осыпи, каменные плиты, кулаки, расщелины и многотонные отвислости, готовые сорваться по первому зову и, окутываясь пылью, тяжело подпрыгивая, устремиться с гулом слоновьего стада на лагерь.
   Быстро темнело. Колосс за аэродромом таращил на лагерь горящие глаза. На кухне давали отвар верблюжьей колючки, больше в лагере пить было нечего, и к кухне тянулась огромная очередь. Повара, как всегда, ругались и замахивались на новобранцев черпаками, хлюпал чай из верблюжьей колючки, трещали спички, рдели сигареты, раздавался кашель, звякали кружки, очередь двигалась медленно.
* * *
   Два года назад здесь так же много было дембелей и новобранцев, и, чтобы получить кружку кипятка, приходилось стоять в очереди. И они томились в палатке, ожидая отправки, лежали на койках, курили, – может быть, в этой же палатке, может быть, на этих же койках… Все то же. И как будто еще ничего не было. Но он знает: пройдет ночь, утром появятся полковые офицеры, они наберут команду, вертолеты доставят команду в город у Мраморной горы, на окраине которого артиллеристы будут строить мраморную баню, и он будет избит в этой бане, и наступит ночь, и желтолицый ключник вручит ключ, и по вздыхающим и жалобно поющим половицам он пойдет и, переступив порог, окажется один на рыхлой равнине под тусклым небом.
   Корректировщик-Черепаха встал и вышел из палатки. Была глубокая ночь, глубокая, как океанская впадина. Вверху, очень далеко, парили светящиеся морские звезды и цепенели лазурные Рыбы, и через весь океан тянулся широкий шлейф сияющих молок. Здесь, на дне, было темно и душно. Он прошел мимо палаток к умывальникам. Воды не было. Корректировщик-Черепаха вернулся в палатку, отыскал свое место, сел, снял липкую рубашку. Чиркнул спичкой, закурил. Дым был противен, хотелось пить, раздавил сигарету каблуком, лег.
   Металлические ромбы и круги коечной сетки вдавливались в мокрую спину.
   Наступит ночь, и по вздыхающим половицам он отправится в путь. И по вздыхающим, по вздыхающим половицам… Наступит ночь. Желтолицый ключник… И по вздыхающим… Наступит ночь. Мягкая дорога приведет к мраморному домику. Шлагбаум. Часовой скажет: это самый легкий наряд. Наступит ночь. Самый легкий.
   Да, самый легкий.
   Да, офицеров нет, и много свободного времени, в окопе очаг, можно вскипятить воды для чая, поджарить хлеб. И он вскипятит и потом, надев бронежилет и каску, выйдет на дорогу к шлагбауму. Восемь шагов. Поворот. Через несколько минут это случится.
   Наступит ночь, и желтолицый ключник… Мраморный домик, шлагбаум, очаг в окопе, чай, змея, из-за Мраморной горючая звезда, – и вот они появляются.
   И когда рассвело…
   Наступит ночь. Змея укусит Шубилаева в руку, офицер скажет: ты – и он пойдет. Да, самый легкий. Вскипяти воду. Да, самый легкий. Шубилаеву в руку впрыснула яд, он хотел сделать из нее ремешок для часов, она чуть было не остановила его время… Сколько времени? – Корректировщик-Черепаха поднес руку к лицу, нажал на кнопку, циферблат осветился. Когда кончится эта ночь… Идут. Их первый хозяин давно мертв, съеден шакалами и грифами в ущелье-тире, а они идут, и его время длится, время мертвого, мертвое время.
   И когда рассветет…
   Ночь пришла, звезда всплыла над Мраморной, и они появились, из окопа выполз варан и выполз второй, но первый вдруг встал и побежал, как человек, это был не варан – человек, и второй обернулся человеком. Брызнула очередь.
   И когда рассвело, он увидел рыжую голову в потеках, как в трещинах, и погасшие, когда-то мелкие и яркие, морские глаза.
   Металлические ромбы и круги вдавливались в липкую спину, и кожа горела, как будто ромбы и круги были раскалены или намазаны жгучим ядом змеи, клюнувшей в руку… содрать эту кольчугу!.. – Он очнулся, пошевелил распухшим сухим языком. Встать, пройти к выходу, там на табуретке должен быть бачок с водой… Лежи, нет бачка. Палатка на дне океана, а не на окраине полка. Это Чарикарский океан… то есть Кабульский… Кабульская долина, пересылка. Кабульская пересылка – зал ожидания. Здесь конец и начало, вход и выход, врата мира и врата войны: одним – за хребты, другим – за реку. И утром появятся покупатели из полка у Мраморной горы. Значит, утром он должен сказать: нет. Утром он скажет: нет! – и попадет в другую команду. Скажет: нет! – и не полетит в город у Мраморной горы.
   Он очнулся, пошевелил вспухшим вязким языком. Там, у входа, на табуретке бачок. Он сел. Скрипучая голая сетка, ни матраса, ни подушки… Кабульская пересылка. Уже минуло три дня, как они покинули палатку на окраине города у Мраморной горы. Здесь пересылка. Зал ожидания. Врата. Все позади. И утром они полетят – если посчастливится – совсем в другую сторону, за реку, в Союз, а не в город у Мраморной горы, за реку, в Союз, и ничего не повторится, за реку, в Союз, где он будет молчать под дубом, лежа в дождях и солнце до осени, до осенних гусей, которые летят с криками ночью, опрокидывая свечи в черные рощи, в ручьи и болотца, на деревни, поля и холмы, – за реку, в Союз, где никто ничего не знает.
   Но кто-то и там будет знать.
   Кто?
   После стрельбы прибежали офицеры и солдаты, но никто из них не понял, кто и кого застрелил. Часовой такой-то – дезертира из разведроты, вот и все, что они знают. И больше никто ничего не знает. Часовые, с которыми он был в наряде, тоже не знают, кого он убил. И никого больше там не было. Второй дезертир, «нуристанец», которого поймали и избили в зимнем ущелье? – он и подавно ни о чем не догадывается.
   Но кто-то еще там был, и он знает. И будет знать за рекой.
   Этого не может быть.
   Еще раз: пришла ночь, дежурный дал ключ от оружейной палатки, он взял автомат и отправился на Восточный, сменил часового и начал ходить перед шлагбаумом: восемь шагов, поворот, восемь шагов; в домике двое спят, один сидит за столом, освещенным керосиновой лампой, в окопе таятся дезертиры, восемь шагов, поворот, в городе стрекочет электростанция, восемь, над гребнем Мраморной оранжевый светоч – звезда вырастает, отрывается от горы и, шевеля лучами, парит, плывет в вышине, в домике трое, один бодрствует, двое спят, в окопе дезертиры, сейчас они поползут, как вараны. Кто еще? где?
   Никто ничего не знает и никогда не узнает, что было в ту ночь на Восточном. И что было потом.
   За реку.

5

   Час спустя после восхода солнца перед воротами уже стояла первая команда новобранцев с вещмешками и скатанными шинелями за спинами. Заспанный рябой часовой вышел из сторожки, взялся за увесистый замок на цепи, сунул руку глубоко в карман брюк, поискал в другом кармане, похлопал по бокам, повернулся и побрел назад в сторожку. Да шевелись же! – крикнул потертый офицер с облупленным портфелем в руке и автоматом на плече. Рябой не удостоил его взглядом. Он скрылся в сторожке и появился не сразу, наверное, найдя ключ, он попил воды, потянулся, съел кусок хлеба, вновь зачерпнул в бачке воды и осушил кружку, вытер губы и наконец пнул ногой дверь и вышел на улицу; ни на кого не глядя, он прошел к воротам, вставил ключ в скважину, повернул два раза, и толстый круглый клюв поднялся, с него соскользнули звенья цепи, замок упал, пыхнув пылью, рябой нагнулся и, подняв замок, подул на него и уж потом размотал цепь и отворил ворота. А ты, сказал офицер, проходя мимо, припух на этой службе, парень. Солдат мельком взглянул на него и устремил белесые глаза вдаль.
   На аэродром к вертолетам эту команду уводили офицеры, сопровождавшие дембелей из города у Мраморной горы. А дембеля были поручены энергичному майору-отпускнику. Майор спешил домой, и не прошло и получаса после того, как первая команда новобранцев покинула лагерь, – они еще не улетели, сидели на площадке рядом с вертолетами, – майор приказал дембелям из города у Мраморной горы строиться перед палатками. Приказ был исполнен мгновенно. Майор осмотрел строй и скомандовал: налево. Колонна прошла по лагерю, хрустя галькой, и остановилась перед воротами. Эй! В окне сторожки появилось жующее рябое лицо. Дверь скрипнула, из сторожки вышел прапорщик. Списки, сказал прапорщик. Майор отдал ему списки. Прапорщик повернул голову к сторожке: Петя! Рябой солдат появился, утирая рукавом жирные губы; он перешагнул порог, тяжело прошагал вдоль колючего забора, протянул руки к тускло горевшей цепи, которая связывала створки, взялся за нее и начал разматывать, цепь мелодично позванивала, Петя шумно сопел после обильного горячего завтрака, его изрытые щеки блестели от пота, ткань на круглых мощных плечах была темна… цепь позванивала… пот скапливался в рытвинах на щеках… схватить это крупное мокрое сытое тело, как бревно, и протаранить рябой бурой мордой колючие ворота, а прапорщику вбить в рот эту тусклую цепь и покатиться рекой на аэродром к самолету, – ворота открылись, колонна содрогнулась, но не тронулась с места. Прапорщик вызвал одного из дембелей и вручил ему списки: читай. Дембель откашлялся.
   Абалидзе!.. И первый дембель вышел из колонны. Все смотрели ему в спину. Заснул? – прикрикнул прапорщик на чтеца. Абезин! Первый уже пересек невидимую черту и был вне лагеря. К воротам шел второй… оглянулся – вышел. На сотом случилась заминка. Ильин!.. Ильин! Понравилось у нас, оскалился прапорщик. Майор выругался. Дембель, читавший списки, вдруг побледнел: это я.
   Ильдасов! Икрамов! Инякин! Ишаев! И-И-И… Дембеля один за другим идут к воротам и пересекают границу пересылки. Кабреев – К-К-К… Кадулин, Каледин. Повизгиванье и стук гальки под ногами, тихие голоса, сияние пуговиц. Кудряшов! Нахопров! Н! Н! Рябой Петя стоит, прислонившись плечом к стенке сторожки и глядя куда-то вдаль, куда-то выше вершин, за его плечом воронеет дуло. Неребужский, Нермахмедов, Николаев, Нилов. Сторож играет ключом. О!
   Новобранцы еще почему-то не улетели в город у Мраморной горы, сидят возле вертолетов. Над долиной горячее чистое небо.
   Павлов, Павлюков, Павлюченко, Павский, Пелюшкин, Пирчюпис, Полярныйпоморскийпопечен-копрошляковпрошьянпрудкин… Небо изгибается, как лист голубого железа, слышно повизгиванье гальки, слышен шепот, и вдруг горы туманятся, город плавится, аэродром превращается в серую лужу, и она высыхает, голубое горючее железо обволакивает лагерь, сворачивается трубой, – лагеря нет, темно, в конце туннеля рокочет голос: рра-рра-рре-рри, – и слышен шепот, каменный скрежет, шепот все громче, пронзительный скрежет, глухие удары, глухие удары, ру-ру-ру, глухие удары, глухие удары, ру-рю, – и в лицо метнулся знобящий предвестник света: ря! – зазвенела галька под ногами – ряженцев – глухие удары слились в неумолчный тяжелый гул, и в тугую тьму туннеля ворвалось семя света, и он помчался в гудящей звенящей мгле навстречу шипенью и взрыву: Свиридов!
   Медленно переставляя отяжелевшие холодные ноги, Корректировщик-Черепаха вышел из толпы. Щурясь от яркого света и легкой боли в груди и жжения в висках, он направился по усыпанной камнями земле к выходу и входу.
   Кабульская пересылка осталась позади. Беспощадное солнце било в глаза. Дай сигарету. Он вздрогнул, услышав знакомый прокуренный, насмешливый голос, повернул голову. Перед ним стоял белобровый узколицый человек в мешковатом кителе. Ты же не куришь, вспомнил Корректировщик, но Черепаха уже протягивал свинопасу пачку сигарет. Да, свинопас, и зовут его Коля. Да вот… – Коля развел руками и смущенно улыбнулся. Теперь это был его голос, а не голос викинга. Корректировщик отер ладонью темное лицо, оглянулся на пересылку… Отвернулся от солнца. Но солнцем было залито и напитано все, и камни горели, как солнечные зубы, и чемоданчики были обтянуты солнечной кожей, и призрачные солнечные глаза стекали по козырькам фуражек, как яичные желтки, и всюду в степи торчали и тлели солнечные хрупкие кости, и между ними плели золотые сети солнечные пауки с крестами на спинах. Корректировщик прикрыл ослепленные глаза. Черепаха смотрел на глиняный город, на горы, на аэродром. Вот он, этот странный древний мир – Восток: расплавленное дно долины, пышная зелень, и пружинистые минареты, и голубые, нежные, налитые молитвами купола, а в вышине на голых могучих камнях неистовый блеск, снежность, тайное небо. Здесь они будут жить, возможно, два года. Неужели два года? Два года – это вечность.
   Корректировщик стоял, не открывая глаз и опустив голову, прислушивался к странной боли в груди. Рядом кто-то говорил о том, что это еще ничего не значит и надо готовиться к худшему.
   – Но погода отличная.
   – Погода. Что погода. Тут кроме погоды.
   – А что?
   – Мало ли что. Да и погода.
   Корректировщик поставил чемоданчик на землю. Но погода отличная. Погода. Что погода. Тут кроме погоды. А что? Мало ли что. Да и погода. А что? Мало ли что. Да и погода. Корректировщик поставил чемоданчик на землю.
   – Но погода отличная.
   В груди жжение и слабая боль, как будто чьи-то осторожные пальцы разделяют присохшие ткани, нежные пленки, прилипшие друг к другу, и там, где пленки успели срастись, волокон касается морозящий острейший тончайший прозрачный ноготь, и озноб пробегает по дымчатым пленкам, из-под ногтя вытекает густая слеза.
   – Но погода отличная.
   Во рту сладковатый привкус. Кропотливые пальцы осторожны и почти не причиняют боли, и, в общем, это не боль, а неприятные ощущения, неприятное трепетание пленок. И во рту привкус крови.
   Корректировщик стоит с прикрытыми глазами, Черепаха смотрит на город… Вдруг – движение, шум, становись! – шарканье, кашель, голоса, становись! возьмите у майора чемоданы. Пошли. Корректировщик-и-Черепаха судорожно оглянулся на лагерь, обнесенный колючей стеною… Ну чего ты, иди.
   Через взлетные полосы, мимо десантников с автоматами, мимо посадочных площадок с пассажирскими самолетами, мимо столпившихся у вертолета мужчин в чалмах и накидках, женщин с детьми на руках, мимо команды новобранцев, ждущих отправки в город у Мраморной горы, мимо афганца, поливающего лужайки, мимо советского пассажирского самолета – во двор, обнесенный железной оградой. Встать в шеренги! снять кителя! все вынуть! Интеллигентные офицеры движутся вдоль шеренг, бегло осматривая вещи, но иногда тот или иной останавливается, проворно нагибается и запускает чуткие музыкальные пальцы в хрустящий целлофан или в портфель: это что? надо сдать. Никто не спорит, все готовы все сдать: платки, духи, цепочки, приемники и, пожалуй, фуражки, кителя, галстуки, обувь, – босиком, в одних штанах выскользнуть отсюда. И все завершается очень быстро. Дембеля покидают таможенный двор и направляются на посадочную площадку, где их ждет корабль с длинными крыльями. И в это время встают и новобранцы, – к вертолетам приближаются люди в светлых комбинезонах, с темными кобурами на боку; летчики скрываются в вертолетах, и новобранцы, взяв вещмешки с шинелями, медленно подходят к вертолетам, под хвостами которых уже чернеют, углубляются впадины. И вот новобранцы толпами исчезают в черных провалах под хвостами.
   А к бело-голубому самолету причаливает трап. Несколько минут спустя появляются гражданские летчики и цокающие стюардессы с сумочками.
   Новобранцы уходят в вертолеты.
   Дымчатые трепетные пленки расходятся, – но еще соединены жилой, и в предчувствии конца Меня бьет озноб.
   В вертолете душно, все сиденья уже заняты, новобранцы опускаются на пол. Но рыжий держит место у иллюминатора. Черепаха, я здесь! – кричит он и машет рукой.
   Летчики и стюардессы подходят к трапу. Ну что, ребята, все? домой? – с улыбкой спрашивает пожилой летчик. Что он сказал? что он сказал? – тревожатся дембеля. Летчики начинают всходить по трапу. За ними поднимаются надменные стюардессы.
   А новобранцы уже все в вертолетах. Вертолеты урчат, длинные ножи вздрагивают, поворачиваются, наматывая жилу, описывают круг. В вертолете темно, по лицу Черепахи катится пот, сквозь толстое стекло он смотрит на самолет, на толпу и трап, по которому взбегает без оглядки Корректировщик со сверкающей медалью.
   Жила наструнивается, тонко звенит, морося красной пылью, и я стараюсь ослабить напряжение и пытаюсь развязать все узлы и все распутать, но – блестящие плоские лопасти все вращаются, вращаются быстрей, вертолеты трогаются, скользят по площадке, свист, рев и стрекот заглушают Мой крик, вертолеты один за другим срываются, мчатся, взлетают, проходят над лагерем и берут курс на город у Мраморной горы, где все повторится. И от самолета отъезжает трап, бело-голубое судно отправляется в путь и, густо гудя, поднимается со дна, стремительно всплывает. И жертва свершается.