К ночи пряный запах усилился. Чем-то пахнет так, пробормотал комбат. Кусты на скалах цветут, какие-то желтые цветы… птица – слышали? Это тебе показалось, я в этом речном шуме слышу черт знает что: звон, стон… вот женщина кричит, ребенок плачет. Давненько я… Что, товарищ капитан? Да говорю, давненько я в деревне не ночевал. Дай-ка сигарету. Что? Говорю, угости командира табачком. Табачком… нате. И спички. Спички?.. вы ж не курите… держите.
   Страстный хриплый крик.
   Осел дедов загрустил чего-то. Выносливая скотина. На нем и дрова, и на базар, я бы отцу в деревню одного такого прихватил – ничего подарочек? Что, товарищ капитан? Я говорю: лошадей поизвели, мотоциклы вязнут на наших-то проселках, а эта скотина неприхотлива, травы много не жрет. Мой старик на нем бы и дрова, и сенцо, и грибы…
   На белом, голубом прозрачном теплом облаке, пронизанном лучами, красными пунктирными лучами, свистящими лучами, лучиками, визгливо стучащими по глиняному облаку, висящему над пропастями, глиняное облако слишком тяжелое, чтобы висеть в воздухе над голубыми пропастями, оно прилеплено к скалам, но достаточно одного неверного звука, и оно рухнет от криков речных женщин, – слышишь? крики речных детей и женщин, – проснись! Товарищ капитан?! Толстые молниеносные иглы над головой. В темноте красные дуги, крики, густой шум реки, молниеносные иглы над головой, спокойно, пунктирные лучи, тупой стук, пулеметчик с башни – в ночь, из темноты со всех сторон к башне – красные тонкие лапки, вокруг башни свечки, толстая тяжелая игла – ссс! – осторожно! – красная дуга, толстая раскаленная игла – ссс! – далекий хлопок, вой – удар, хлопок, вой – взрыв, толстая игла – ссс! – над головой, выходи на связь!.. «Алмаз», «Алмаз», «Алмаз»… в кроне черного дерева с треском вспыхнула звезда.

5

   Хочется пить, надо идти, может, где-то есть чистая вода, какой-нибудь тонкий ручеек.
   Он шагал по рыхлой равнине под тусклым небом, обходя лужи.
   Он шагал, я шагал, я шагаю, обходя лужи, утирая горячее мокрое лицо, посматривая в низкое небо, пропитанное тусклым светом. Шагал, надеясь, что впереди что-то произойдет. Не бесконечна же эта равнина. А если бесконечна…
   Но как я здесь оказался? и куда иду? и почему не могу оглянуться? Как я попал сюда? Откуда? Что было? что я делал? Кем был? – Он осмотрел свое грязное голое тело… А в общем, кто я?.. Это грязное тело? Это грязное тело с волосами под мышками, на голове, на ногах – я? Я – тело. Вот я говорю себе: шевельну рукой – и вот эта рука шевельнулась. Значит, это моя рука, значит, это мое тело. То есть чье – мое? Кто я, думающий о своем теле? кто я, распоряжающийся рукой? Я – Я и это грязное тело…
   …которое устало и хочет есть и пить. Чем же я его накормлю? Мне нечего тебе дать. Ты же не будешь есть эту землю? Хотя она жирна и мягка. Что еще есть на этой равнине? Ничего съедобного. В воздухе ничего не летает, по земле ничего не ползает, из земли ничего не произрастает. Я не знаю, что делать. Наверное, надо шагать, – может быть, там, куда мы придем, есть что-то съестное. Но Я знаю, что ты устало и тебе хочется полежать. И вот Я говорю: ложись, земля теплая, спи.
   Он закрывает глаза и видит то, что много раз видел: осенние вязкие степи, двурогую гору и город посреди степей. Над городом идут тучи. На краю города орудия, палатка, глиняный домик, бассейн, баня, свинарник. Хмурые лица проснувшихся людей. И все повторяется: они моют свои лица, моют деревянные доски в палатке; на мойщиков кто-то орет, и они затравленно озираются, – лишь месяц назад они жили в чистых уютных гнездах под крыльями женщин, и вот они здесь, трут грязными драными тряпками заляпанные полы. Они трут грязные доски, вздрагивают от окриков, косятся со страхом по сторонам, и на дне их трусливых глаз, под слоем страха – ненависть; ненависть и надежда, – и их надежды оправдаются. Но пока они трут рваньем доски брезентовой казармы.
   В чанах приносят еду и питье, все идут в брезентовый сарай. После завтрака одни моют, скребут посуду, другие курят во дворе… Солдат с красной повязкой кричит: батарея! строиться! Появляются офицеры во главе с новым комбатом. Солдаты смотрят на худощавого кадыкастого бледного комбата насмешливо, и он злится и старается быть грубым, бесстрашным, жестким, но справедливым, умным и добрым. Но солдаты говорят: куда ему до Барщеева. Бывало, Барщеев… А помните, однажды Барщеев… Да, Барщеев… Как же он теперь без ног?
   Золотая звезда порвала ноги капитана Барщеева, и вскоре, на рассвете, стрельба внезапно прекратилась. Осаждавшие и оборонявшиеся, не таясь, выходили друг к другу, на тех и других была одинаковая форма, те и другие говорили на одном языке; они материли друг друга и слепую судьбу, столкнувшую их в этом кишлаке, а с крыши снимали капитана Барщеева с белым детским лицом.

6

   – Захаренков собственной персоной! Здравствуй, брат, здравствуй, Захар. Что такой кислый? У нас праздник, а ты такой траурный. Ну! улыбнись. Мы пригласили тебя для прикола, а ты такой неприкольный. Не проснулся еще? Так мы в бане, не в Сахаре, – вон в бочку сейчас… Не надо? Очнулся?
   – Захар, хочешь косячка? дернешь?
   – Не развращай малого. Ему и без косячка хорошо, он и без косячка обеспечит нам прикол. Обеспечишь, Захар? Надо, брат, обеспечить. Что это за праздник без прикола. Ты уж постарайся. Ну давай, не молчи. Спой песню. Сказку расскажи. Не молчи, как чурбан. Молчать запрещается.
   – Пускай про свадьбу расскажет.
   – Эх, Захарка, угораздило ж тебя перед службой! Ты тут, а она там, а ее там… а за ней там ухаживает какой-нибудь шпак. Красивая она у тебя? Как звать?
   – Жену?.. Марина.
   – Марина. И какая она из себя, твоя Марина?
   – Жена?
   – Захар, только давай не будем прикидываться валенком, ага?
   – Ну какая… обычная. Как все.
   – Все разные: ты вот такой, а я вот уже не такой, один рыжий, второй кривой, третий… у третьего череп в горбылях и ухабах, как будто по нему ездили трактора. Черепаха, ездили?
   – Ты посмотри на свой.
   – У меня гладенький, кругленький, как у Фантомаса.
   – С чего это пошло? наголо стричься.
   – Ну как же, сто дней, последняя стрижка.
   – Размечтался. Патлы отрастут, как у битла, если больше не стричься до дома: сто дней до Приказа и потом еще сто. Сразу не отпустят ведь.
   – Думаешь, после Приказа еще сто дней будем здесь торчать?
   – Как пить дать! Пока замена прилетит, то да се. Так что дней двести еще.
   –……! ……!
   – Ну, это не то, что молодым: семьсот. Захару – семьсот, и ничего, не жалуется, служит потихоньку.
   – Захар, я бы на твоем месте повесился.
   – Ему нельзя, жена ждет.
   – Какое там ждет! Х-ха! Балбес ты, Захарка, распечатал бутыль – пей, кто хочет. А хочут все.
   – Смотря, что за бутыль. А то, может, и в лютый зной язык не шевельнется. Захар, красивая жена? Фотографию не прислала?
   – Нет.
   – Ну, не кор…кро…дил? Рыженькая? беленькая?
   – Жена?
   – Скот! я тебя сейчас!..
   – Темная.
   – Негритоска, что ли?
   – Нет, русская.
   – Глаза темные?
   – Нет.
   – Какие?
   – Серые.
   – А что темное?
   – Ну, там…
   – Хх!.. Где, где там? Отвечать.
   – Да нигде… Это как говорится: ну там.
   – Что там?
   – Ну там брови.
   – Ага, брови и глаза установлены. Дальше. Сейчас, мы, как фоторобот, установим личность его жены. Что там дальше. Волосы? Отвечать. Не слышу. В чем дело? Вопрос ясен? Не слышу. Не слышу… Ты что не в себе, малый?
   – …Темные.
   – Ага. Поехали дальше. Усиков нет?
   – Он же сказал: русская.
   – У русских тоже бывают. Пушок. Есть пушок или нет? Отвечать
   – …Нет.
   – Жаль. Ладно. А может, есть, а ты врешь? Врешь?
   – Нет.
   – Родинки на лице? на шее?
   – О, мужики, я тащусь и прикалываюсь, это настоящий прикол.
   – Значит, родинок ни на лице, ни на шейке нет, и пушок над верхней губой отсутствует. А шейка беленькая?
   – Мужики, я уже начинаю ее видеть. Особенно шейку с родинками и пушок.
   – Хх! у наших ворот все наоборот.
   – Тише! тише! Слушаем дальше показания…
   – …подсудимого Захаренкова. Встать! вашу мать! Суд идет.
   – А что xx!xaxa, что он такого сделал, товарищ прокурор?
   – Преступление совершил.
   – Преступник! падло! То-то у него морда такая преступная.
   – Товарищи, прошу соблюдать тишину и приличности. А то выведут из зала суда, на хрен.
   – Хотел бы я видеть, кто это меня тут выведет.
   – Товарищ прокурор, так что ему…
   – Вменяется.
   – Да, за что его вменяют?
   – Его вменяют за то, что он высказывался…
   – Высказывался?!
   – …о свободе…
   – О свободе?!
   – любви. И довысказывался. Будучи не в… в не…, то есть он не был трезв, то есть пребывал, одним словом, как говорится, в состоянии алкогольного опьянения…
   – Так он и пьет?
   – алкогольного опьянения…
   – И в состоянии полового аффекта!
   – и в состоянии полового эффекта…
   – Стоп! ша! я активно протестую.
   – Гражданин, здесь тебе, бляха-муха, не английский парк, а приличный зал суда.
   – Вы будете слушать обвинительный акт?
   – Короче, начальник! ближе к телу! Что он сделал?
   – Он?..
   – …ворвался буром к женщине.
   – Она еще была девушкой.
   – Именно: к девушке Марине. И теперь мы должны установить истину.
   – Всю! до мельчайших подробностей! до цвета трусов!
   – А как мы его накажем? Когда преступный элемент будет изобличен и прижат к стенке?
   – Я бы хотел прижать к стенке потерпевшую.
   – Соблюдать приличности, вашу мать!.. сколько раз повторять?
   – Товарищ прокурор, но действительно очень хочется.
   – А я активно и бескомпромиссно протестую. Вношу протест. Опротестование.
   – Ну чего ты протестуешь? чего?
   – Где защита?
   – Чего-о?
   – Адвокат. Каждый советский подсудимый имеет право иметь, мы же, действительно, не в Англии.
   – Слушай сюда: один дурачок тоже пошел в кабинет и спрашивает: имею ли я право… Ему: имеете. Он: а вот имею ли я право… Имеете. Он: а имею ли я право… И на это имеете полное право! Он: так, значит, я могу? А! нет, не можете!
   – Но с адвокатом интересней. Он бы защищал, а мы нападали.
   – Махаться, что ли, будем? Из-за Захарки?..
   – Словесно.
   – Ну, тут я слаб.
   – Хорошо, кто будет адвокатом?.. Ты куда?
   – Спать.
   – Нууу, Череп… Молчал, молчал, и вот на тебе, высказался. А кто же будет адвокатом?
   – Тот, кто предложил.
   Над баней худой громоздкий Лебедь, распятый у Млечного Пути. Когда-то баня была без крыши – мраморный колодец, клетка, арена… так ты это говорил? – нет! – но это уже не могло их остановить. Я сам выкручивался. Почему я должен… Пускай и он сам выпутывается, как может. Пошли они все к черту.
   Черепаха добрел до палатки, пошатываясь, прошел между коек, разделся, лег: рыхлая равнина, лужи… Но как будто… светлее? Приятная тяжесть в голове. Он чувствует себя на пороге: сделать последний шаг – и будет хорошо. Он встал, слыша, как отваливаются от спины земляные пласты. Постоял. Шагнул. Но ничего не случилось. Равнина, небо, лужи – все то же. И по-прежнему он гол, он один. И хочется пить.
   Он хочет подойти к луже, он у лужи, хочет встать на колени – на коленях, хочет сложить ладони ковшиком – складывает, хочет погрузить ковшик в воду – погружает в воду. Вода прозрачна и холодна, кожа на руках делается пупырчатой. Прозрачна и холодна. Обжигает губы и глаза. Сводит зубы, обдирает горячее сухое горло. Вода. Дыхание перехватило, он закашлялся, зачерпнул еще, по рукам скатываются капли. Перевел дыхание, нагнулся и стал пить прямо из лужи. Вода. Прозрачная. Видны камни на дне, видны водоросли, должны быть рыбы – вот рыбины с серебрящейся чешуей, толстые серебрящиеся рыбины. Вода. Прозрачная. Он смотрел пьяными глазами на рыб. Они висели в воде, лениво шевеля красными плавниками. Какие раскаленные хрусткие плавники. Какие жирные тела, нарядные серебрящиеся тела. Вода. Прозрачная. Он нагнул голову и прикоснулся губами к воде. Оторвался. Вытер губы. Вода. Пьянящая. И тугие серебряные тела над чистыми белыми и серыми, и зеленоватыми гладкими камнями, – вылавливать, зажаривать до бронзовости и хруста, солить, есть. Он сглотнул слюну. Но не сейчас. Сейчас живот полон, глаза хмельны, руки дрожат, – отдохнуть, полежать, отдохнуть, еще глотнуть воды и отдохнуть… Он лег на спину, устремил глаза в небо, раскинул руки. Он лежал, глядя в небо, улыбаясь и думая о ливне, думая: упругие струи, сильные струи, теплые, чистые, – струи ударили по его телу, щекоча, смывая грязь, пот и страх.

7

   На двурогую гору, на город с коптящими трубами летел снег.
   – Пуржит, а еще вчера была осень.
   Люди одеваются, топчутся вокруг гудящих раскаленных круглых печек. Умываться никто не выходит. Курят в палатке, ждут дневальных, ушедших в пургу. Дневальных нет и нет. А не сломалось что-нибудь на кухне? Что там могло сломаться? Ну, трубу снесло или еще чего, бак прогорел. Пускай бы хлеба, масла, сахара выдали, а чай мы бы сами сварганили. На улице вой, свист. В утренней полутьме краснеют чугунные бока печек. Правду говорят – операция? Да, не хотел бы я сейчас… Говорят, что кур доят. Иди ты? Ага. А петухов? Петухов – тех режут. Сейчас бы петушатины с рисом, с лавровым листом, с перцем, с подливой… В палатку заглядывает облепленный снегом человек: завтрак принесли! Сквозь пургу через заметенный двор солдаты идут в столовую. На завтрак не петушатина с рисом, с красной огненной наперченной подливой – порошковая картошка, или клейстер, серая жидкая масса с салом. Солдаты едят старательно, корками вытирают алюминиевые посудинки; затем пьют кофе – суррогат, но все же сладкий и горячий, – и едят черный кислый хлеб с маслом. После завтрака построение – не на улице, а в палатке. Комбат говорит, что надо загружать машины снарядами, но до обеда можно подождать, авось, пурга утихнет. До обеда займитесь чисткой оружия – проверять буду с носовым платком. Свежим? Что-о? Кто сказал? Все молчат. У советского офицера все всегда свежее, ясно? Особенно головы по понедельникам, сказал кто-то, когда комбат вышел. Засмеялись.
   Солдаты приносят из оружейной комнаты автоматы и гранатометы, скоблят их, надраивают. В палатке пахнет табаком, ружейным маслом, соляркой, гуталином. Пурга повизгивает. Куда в такую погоду? Утихнет. В прошлом году нас в долине накрыло – барахтались, как щенята.
   После обеда ветер унялся, но снег все падал. Падал на палатку, на глиняный домик, на степи, на окопы, орудия, машины, на вышку между палаткой и позицией. Солдаты носили тяжелые зеленые ящики к машинам. Рукавицы и шапки были мокры, бушлаты на спинах потемнели.
   Перекур. Смахнув снег, присели на ящики, стащили рукавицы, полезли за сигаретами. Снег летел, они курили, сидя на ящиках, смотрели, как снежинки тают на горячих красноватых руках…
   Вечером в палатке круглые печки красно гудели. Солдаты грелись, сушились.
   Пришла ночь, и они лежали под одеялами и шинелями, и круглые чугунные печки веяли в их лица теплом.
   А на следующий день колонна шла по дороге, выбрасывая черный прозрачный дым из десятков труб, трескуче рокоча моторами. Впереди лежал глиняный город.
   Центр города на холме, и снизу глиняные дома, стены и башни кажутся многоэтажными. Колонна протискивается через замороженную безлюдную улицу. По обе стороны одинаковые одноэтажные небольшие домики с закрытыми ставнями. Это не жилые дома, какие-то мастерские, может быть, дуканы. И улочки-подъемы на холм пусты. Сегодня пятница? Колонна останавливается. Моторы работают, наполняя морозный воздух улицы гарью. Проходит десять, пятнадцать минут. Колонна застряла в глиняном горле мусульманского города.
   Солдаты спрыгивают на скрипящую землю. Один из них смотрит направо и налево и неторопливо приближается к дощатой двери, осматривает ее, подходит к ставням, глядит в щель… Колонна трогается, все бегут к своим машинам. Громче ревут моторы, лязгают гусеницы… и движение угасает, колонна вновь останавливается, – но бронетранспортер успевает нечаянно задеть скулой деревянные ставни, вдавить их внутрь глиняной постройки, Бронемашина отползает. Работают моторы. Колонна стоит. Двое пехотинцев соскакивают на землю, озираясь, подходят к поврежденному домику, заглядывают в брешь. Десятки глаз следят за ними. Вдруг в руках у них появляется яркая, пестрая, праздничная ткань. Они тянут ткань из бреши, она ниспадает на снег. Десятки глаз разглядывают этот пестрый хвост чего-то праздничного, скрытого за деревянной дверью. Один пехотинец выпускает ткань из рук и лезет в пролом. Все смотрят на его ноги в серых валенках с резиновыми подошвами. Он пятится, разгибается и передает второму какой-то блестящий предмет, и, пока тот разглядывает блестящий непонятный предмет, вновь ныряет в пролом, и все смотрят на его серые валенки и ждут, что еще им покажет этот пехотинец, этот фокусник в бушлате горчичного цвета, и вот он пятится, в его руках коробка, второй пехотинец неловко берет ее, роняет – по дороге раскатываются разноцветные клубки.
   Этот фокус вывел всех из созерцательного оцепенения, солдаты очнулись, заговорили, зашевелились. Фокусник, увидев, что они спрыгивают с машин и направляются к его дукану, вцепился в раму, подтянулся и юркнул в праздник, его сподручный полез за ним, но створка оторвалась, и он выпал вместе с нею на улицу – проворно вскочил и прыгнул в пролом. Солдаты побежали. Они подбегали к вскрытому дукану и лезли в пролом. Очень быстро возле дукана собралась толпа. Толпа начинала шуметь, в дукан хотелось всем, а брешь была не столь широка. Толпа бушлатов, перетянутых ремнями, колыхалась возле распечатанного дукана, топча кирзовыми сапогами и валенками яркую китайскую или японскую ткань, пытаясь вместиться в лавку; белели зубы, краснели носы и звездочки на фасаде цигейковых шапок. А ну-ка! Бушлаты с простыми матерчатыми воротниками расступались перед бушлатом с поднятым меховым воротником. Что т-такое?! Крайние бушлаты дрогнули и стали пятиться. Остальные карабкались в брешь, трещали хлястики. Что здесь происходит?! Бушлат с меховым воротником преградил дорогу солдатскому бушлату. Что это такое? Это? – возбужденно переспросил солдатский бушлат. Да! Магнитофон. Магнитофон?.. чей? японский? – быстро спросил второй запыхавшийся бушлат с меховым воротником. Да. Что ж ты его тащишь! А что? Как же так! А я что? я, что ли? машина повредила, а я только подобрал! – скороговоркой ответил бушлат, уходя в сторону, в сторону, в сторону. Стой! Но бушлат побежал. А ну-ка! – закричал бушлат с мехом, оттирая простые бушлаты от пролома. – А ну-ка… что тут еще есть?
   И наконец кто-то заорал: да что вы прете! вон их сколько, дуканов, вся улица! Это был сигнал трубы, – бушлатное красноносое и краснозвездное воинство ринулось на приступ, и улица дуканов зазвенела и затрещала, на снег посыпались щепки и стекла, полетели засовы и разбитые смехотворно маленькие и хлипкие замочки, – бушлаты погрузились в дуканы, звеня зеркалами, лампами, посудой, и дуканные богатства выплеснулись на улицу: сигареты, мешки, свитера, картины, книги, конфеты, яблоки, лимоны, чай, джинсы, куртки, приемники, кассеты, тазы, чайники, ножи, кувшины, серпы, лопаты, молоты. Вместе с простыми бушлатами во взятии чужеземных магазинов участвовали и бушлаты с мехом, перетянутые портупеями и украшенные золотистыми звездочками. Старшелейтенантский бушлат С. перебегал от дукана к дукану и, картавя, кричал: гебята! бгатцы! нет здесь магнитофона? Майорский бушлат П. искал туфли для жены, ему добровольно помогали два сержантских бушлата. Бушлаты набивали карманы жвачкой, пачками сигарет, ели, курили на бегу, сталкивались, ругались и хохотали. Все, что нельзя было съесть, надеть, продать, подарить, – разбивалось, раздиралось, рассыпалось, расплющивалось и разбрасывалось. Дуканная улица была пестра, фантастична. Гебята! магнитофончика? А майорский бушлат П. никак не мог найти подходящие туфли для своей жены, наверное, она у него была большая привереда. В одном дукане сержантский бушлат, тяжело и прерывисто дыша, драл в клочья кружевное женское белье, чулки и платья. Гебята! магнитофон? есть?! Но это был советский магнитофон. Тогда бушлат С. отыскал счастливчика пехотинца, захватившего еще в первом дукане японский магнитофон, и начал склонять его к обмену. Пехотинец не соглашался. С. упрашивал его, потихоньку свирепея. Пехотинец трусил, но отказывался. С. был здоров, плечист, усат, из его рукавов свисали круглые кулаки, и чем дольше тянулся торг, тем круглее и крупнее становились его кулаки, и тем сильнее он картавил, и, когда он закартавил так, будто во рту у него застрял камень, и его кулаки увеличились до размеров невероятных, а глаза превратились в песчинки, – пехотинец дрогнул и сдался.
   И в разгар этого хмельного действа, идя с мешком изюма на спине, Черепаха бросил нечаянный взгляд на одну из улочек, ведущую в центр города, на холм, застроенный глиняными домами, – самые высокие башни уже были освещены лучами взошедшего январского солнца. На улочке стояли люди, дети, старики, мужчины в чалмах и накидках, и смотрели вниз, двое мужчин медленно спускались к разодранной, расфуфыренной, рокочущей улице дуканов. Черепаха отвернулся, донес мешок до тягача, забросил его на броню, вскарабкался наверх, опустил мешок в люк. Обернулся. Они смотрели с солнечного глиняного холма. Солдаты метались между дуканами и машинами. Машины чадили. Черепаха утер распаренное лицо… Спустился в машину, взял фляжку, напился. И плюхнулся в креслице.
   Колонна еще некоторое время проторчала в глиняном горле города и тронулась, оставила позади заснеженный и залитый солнцем город.
   На ночь остановились в степи. Поземка со стоном лизала настывшие липкие гусеницы. Мухобой раскладывал при свете двух плафонов трофеи: сигареты, зажигалки, фонарики, джинсы, свитер, солнцезащитные очки. А это – платьице сестренке, – Мухобой улыбнулся, – она обалдеет от такой расцветки. И сколько изюма, конфет. Череп, мы шейхи! У Черепахи был флакон розового масла, курительная китайская трубка, платок, старинный кинжал. А это тебе на кой? – спросил Мухобой, беря толстую книгу. Так, на память. На каком же это? Да вроде на арабском. Ты ж тут ни в зуб ногой. Ну и что. Мухобой закурил сигарету. Арома-а-т. Черепаха протянул руку к пачке, взял сигарету, чиркнул спичкой. И потом ел изумрудный изюм, яблоки, печенье, арахис, пил воду из фляжки и снова жевал изюм, курил американские сигареты и, когда насытился, когда его стало тошнить от сладостей и сигарет, он вылез наружу, зачерпнул липкими руками снега, очистил их, оглянулся под звездами и внезапно вспомнил все, что случилось на дуканной улице глиняного города.
   Отдай лучше мне! – закричал Мухобой; он взял все, кроме книги. Черепаха приоткрыл крышку люка и швырнул книгу в звезды. Мухобой с легким испугом, с недоумением и с насмешкой таращился на него. Какая муха тебя звезданула, Череп?

8

   Горы сверкали. Искрился иней на скалах, на валенках, рукавицах, воротниках и сизых шапках. Дула черно лоснились. Изо ртов шел пар. Солдаты стаскивали рукавицы, дышали на пальцы, растирали щеки и носы. Смотрели влево – на крайней скале лежал офицер с биноклем. Он был неподвижен и нем, и следившим за ним иногда казалось, что он уже никогда и ничего не скажет, что он замерз, окаменел, как весь этот мир, и они, заброшенные в него, будут лежать здесь весь день, всю ночь, пока вороненая сталь не прикипит к рукам, – сталь прикипит, языки пристынут к нёбу и зубам, ноги затвердеют, и белесые глаза треснут, и тогда они станут неуязвимыми, равнодушными и вечными, как эти заснеженные горы под синей гущей с утонувшим в ней холодным нарядным солнцем. Но… он пошевелился. Спрятал бинокль за пазуху.
   Напряжение мощными волнами исходило от него. Все перестали ворочаться, дышать на пальцы, взялись за автоматы, гранаты и пулеметы.
   Он оглянулся на них, приподнял руку и вновь устремил взгляд вниз.
   А!.. сейчас! значит, уже! сейчас, значит, они уже!.. сейчас они, сейчас будут они, сейчас под нами, сейчас он, и тогда мы, сейчас, сейчас, этому быть – сейчас, сейчас, вот-вот, да-да-да, минута, секунда – ну?.. еще-еще-еще немного, кажется – долго, а – быстро, тепло, ярко, как ярко и тепло… сколько он будет держать руку?.. было холодно, а стало тепло, очень тепло… поднял выше! – спокойно-спокойно-спокойно! сейчас! твердость! спокойно! еще секунда… миг… твердость! рукавицу с правой руки!!! с-снять!!!!! с-снять!!!!!
   – Огонь! – заорал офицер диким голосом, вздергивая всех на гребешки скал.
   Очереди хлынули в провал, взвихряя снег, стуча по камням, брызжа льдом и огнем, и снизу заметались какие-то люди, какие-то бородатые и безбородые люди в шароварах, куртках и полушубках. Огонь с каждым мигом усиливался. Было жарко, очень светло, слишком светло, – лимонное солнце било в глаза длинными желтыми очередями, и камни казались черными, и люди казались черными: они бестолково бегали, увязая в снегу, и по-дурацки махали руками, мотали головами и подпрыгивали, как шуты, среди снежных фонтанов, ледяных брызг и звонких красных свечей, они ползали, извивались, закрывались руками, зарывались в снег, – но и снег дырявили очереди, – бежали под скалы, но и здесь их доставали пули и осколки, – бежали по своим следам назад, к спасительному повороту, но потоки пуль настигали их, вспарывая одежду на спинах, и они взмахивали руками – лететь вверх, вверх, вверх, глубже зарываясь в светозарную синеву, вверх, вверх, вверх, чтобы не чувствовать жалящих пуль, чтобы не слышать треска, стука и рева, вверх, вверх, вверх, хватая губами синь, подставляя лучам глаза и ладони, – и падали, выгибались, сучили ногами.