Попадалось и немало интересного. Например, огромная груда смятых и исковерканных скульптур, покрытых благородной патиной, но золотисто сверкающих на изломах все тех же Владимиров Ильичей, немо обращавших к небесам изуродованные лица. Или целый штабель металлических чушек, похоже, тоже медных или бронзовых. И это в наше беспокойное время, когда за несколько метров алюминиевого провода могут убить, а латунные таблички сворачивают не только с дверей квартир и кладбищенских обелисков, но и присутственных мест! Поистине чудеса…

Когда девушка поднялась на насыпь узкоколейной железной дороги, пересекающей наискось «поле чудес», до пакгаузов оставалось рукой подать. Вера уже было начала набрасывать в уме шутливую статейку в виде пародии на «Пикник на обочине», как в кустах, мимо которых она проходила, заворочалось что-то крупное, даже, как показалось, огромное. Сердце сразу оборвалось…

Боясь обернуться, Вера неслась к спасительным складам, уже казавшимся сосредоточием цивилизации и островком безопасности посреди зловещей Зоны. А по пятам неслись стаи собак Баскервилей, орды кровожадных инопланетян, плечом к плечу с Джеками-Потрошителями, спилберговских тиранозавров и вообще невозможных чудовищ…

Вот и кирпичная стена! Девушка с размаху влепилась в нее ладонями, будто в детской игре, когда нужно было успеть дотронуться до стены, чтобы избежать чего-то жуткого, и осторожно оглянулась, готовая в любой момент сорваться с места. Тропинка, залитая солнцем, была абсолютно пустой…

«Лечиться пора… – облегченно вздохнула журналистка. – Первый признак паранойи – мания преследования».

В руке что-то было зажато. Вера недоуменно глянула и чуть не расхохоталась. Все те же покалеченные туфли! И даже отломанный каблук, рачительно спрятанный в одну из них, не потерялся.

«Да вы жадина, Вероника Юрьевна! – подумала она. – Все так же бережлива, как и в нищую институтскую пору».

Но выбрасывать испорченную обувь все равно не стала…

Все склады оказались заперты. Бесконечные стены из красного кирпича грубой кладки с высоченными двустворчатыми воротами из проржавевшего железа через каждые десять-пятнадцать метров. Иногда – зарешеченные окошечки под самой крышей – вероятно, вентиляционные. И – ни души…

Ощущая теперь под босыми ступнями шершавый асфальт вместо ласковой, уже ставшей привычной, пыли, Вера методично дергала каждую запертую дверь, стучала и после некоторого ожидания шла к новой. Занятие это постепенно, из-за своей явной бессмысленности, превратилось в какой-то ритуал…

И каково же было ее удивление, когда в очередной раз вместо гулкого, колючего от ржавчины или старой слоящейся краски металла под ладонью оказалось теплое, нагретое на солнце дерево…

* * *

Евгений не верил собственным глазам, глядя на Веру, застывшую на пороге.

– Извините… – начала девушка, но Прохоров перебил ее:

– Кто вы такая?

– Так вы не ее ждали? – поинтересовался молодой ученый, понемногу приходя в себя: Вера действительно была тем, кого он меньше всего ожидал здесь встретить.

– Ее? Нет, конечно! Кто вы такая?

– Э-э-э… – решил выручить ошеломленную еще больше него самого девушку. – Разрешите представить: Вера… э-э-э… Как ваша фамилия?

– Каледина, – пролепетала журналистка. – Вероника Каледина.

– Вероника Каледина, – повторил Князев. – По-моему, журналистка…

– Очень приятно, – пролепетала Вера.

Она хотела протянуть очкарику, восседавшему за столом, заваленным бумагами, руку, но мешали туфли. Возникла неловкая пауза.

– Так вы вместе?.. – угрожающим тоном начал Сергей Алексеевич. – А все байки насчет истории скульптуры – фуфло?..

– Про свою профессию я сказал истинную правду! – попытался защищаться Женя, но хозяин архива уже поднимался из-за стола, сжимая кулаки.

– Во-о-он!!! Чтобы я больше вас никогда здесь не видел, проклятые писаки!..

Молодые люди не помнили, как оказались на улице.

– Действительно, как вы здесь… А откуда вы… – выпалили они одновременно, смущенно замолчали и так же синхронно рассмеялись.

– Никак не ожидал вас здесь встретить, Вера.

– А я – вас.

– И все-таки…

Где-то невдалеке послышались голоса. По тону чувствовалось, что говорившие возбуждены.

– Знаете, мне, наверное, лучше отсюда убраться поскорее, – озабоченно взяла девушка Князева за локоть. – Я тут не совсем официальным путем оказалась…

– Вы не совсем, – улыбнулся Женя. – А я вот – совсем неофициальным. Через забор перелез.

– Тогда… бежим?

– Бежим.

Конечно же, уходить легальным способом – через проходную – обоим не хотелось. Поэтому Евгений привел девушку к тому самому штабелю ящиков в укромном закутке.

– Забор здесь совсем невысокий. Я вас подсажу и…

Он запнулся, представив, как его руки снова ощутят под легкой тканью упоительно упругое девичье тело…

– Лучше сделаем так, – мягко перебила его Вера. – Я заберусь на ящик, вы – на забор, а когда окажетесь наверху – втащите меня за руку.

– Конечно, – обрадовался молодой ученый.

Голоса слышались уже за ближним поворотом…

Кенигсберг, Восточная Пруссия, психиатрическая лечебница доктора Грюнблица, 1939 год.

– Входите, не заперто!

Дверь приоткрылась буквально на тридцать сантиметров, и в образовавшуюся щель протиснулся угрюмый, стриженный наголо великан в белом халате, трещащем на литых плечах. При росте без малого два метра крошечная головка его казалась принадлежащей другому человеку и только по ошибке приставленной к могучему телу.

– Доброе утро, герр доктор…

– Здравствуй, Герберт. Чего тебе?

– Мне?.. – наморщил дегенерат узенький лобик, помялся на месте, не зная, куда девать здоровенные ручищи, далеко высовывающиеся из коротковатых ему рукавов, и наконец спохватился: – Так это… Пациент из восемнадцатой помер…

Доктор Грюнблиц мученически завел очи: стоило беспокоить его ради такой мелочи, как смерть очередного помешанного. Одним больше, одним меньше… Все равно скоро гестапо заберет отсюда всех психов под свое крылышко. Умственно неполноценные по законам Рейха[27] приравнены к евреям и цыганам, а следовательно, подлежат беспрекословному уничтожению. Просто чудо, что очередь у скорой на руку тайной полиции еще не дошла до детища доктора.

Нет, Вальтер Грюнблиц не был злым человеком, и сумасшедшим под его покровительством жилось намного лучше, чем в других подобных заведениях. Но что он мог поделать против всесокрушающей машины новой власти? Шести лет не прошло с тех пор, как в кресло рейхсканцлера взобрался этот бесноватый австрияк (доктор не отказался бы понаблюдать за ним в своем заведении пару лет, но, естественно, никому бы не признался в этом невинном желании), а размеренная жизнь до марта 1933-го уже кажется чем-то далеким и почти ненастоящим.

А ведь, помнится, почтенный психиатр сам поддался общему экстазу и отдал свой голос партии этого чудовища, сулящего немцам золотые горы, а Германии – всеобщее уважение в мире. Да, кое-что сбылось. Германию сейчас если и не уважают, как раньше, то определенно побаиваются, словно уличного громилу, без спросу вламывающегося в чужие дома, а граждане позабыли про такое «завоевание демократии», как безработица… Но, в придачу к некоторым благам, честные немцы получили и молодчиков в черном, и ночные аресты, и концлагеря, о которых принято говорить только шепотом…

– Герр доктор…

– Ты еще здесь? – выплыл из невеселых дум старый медик. – Разве я не распорядился насчет этого…

Несмотря на преклонный возраст, он помнил фамилии всех своих пациентов, начиная с достославного уже 1889 года, когда молодым и полным амбиций начинал свою практику, но все равно раскрыл толстый журнал и нашел нужную страницу.

– Лемке Отто Альберт, одна тысяча восемьсот… Ты же знаешь, что нужно делать, Герберт?

Старик ласково глянул на санитара из-под совершенно белых бровей.

Гордость и отрада – Герберт Лавертруппер, некогда франкфуртский бандит и налетчик, абсолютно неуправляемая личность, благодаря уникальной методике доктора превратившийся в послушного и исполнительного члена общества. Вот уже более десяти лет работающий в лечебнице, давшей ему новую жизнь вместо пожизненной каторги. У доктора никогда не было семьи, и можно сказать, что санитара он любил почти как сына. Точнее, как свое детище.

«Его я ни за что не отдам этим разбойникам с молниями в петлицах, – в сотый раз подумал Грюнблиц, глядя в преданно пожирающие его глазки дебила. – Пусть будет на старости лет рядом хоть один близкий человек…»

– Все, иди, Герберт.

Верзила кивнул и послушно вышел из кабинета, но тут же снова просунулся обратно.

– Герберт, ты не в себе сегодня? – начал терять терпение врач. – Хочешь, я дам тебе пилюлю?

– Нет, доктор… – упрямо помотал стриженой башкой недоумок. – Я в порядке… только…

– Что «только»?

– Пациент из восемнадцатой помер…

– Я это уже слышал, Герберт.

– Но он давно уже помер.

– Когда?

Дебил поднял глаза и принялся что-то отсчитывать по пальцам.

– Вчера, – наконец выдал он результат.

– И что?

– Да неладно что-то с ним…

– Что может быть неладно с покойником? Пахнет, что ли?

Доктор решительно не мог понять, что может быть особенного с этим Лемке, тихопомешанным, медленно угасавшим уже несколько лет. Его перевели в клинику из городской тюрьмы, куда он был помещен за убийство своего партнера по бизнесу в 1926 году. Зверское, надо сказать, убийство, с расчлененкой. От виселицы убийцу спасло лишь увечье, полученное на войне, «железный крест» да явное психическое расстройство.

Убийца твердил на следствии, что товарища своего, между прочим, чуть ли не друга детства, убил вовсе не он, а ожившая статуя работы их общего учителя, которую они не то хотели сломать, не то, наоборот, реставрировали. Грюнблиц видел в уголовном деле фотографии с места преступления, и его, помнится, замутило, несмотря на долгую врачебную практику (в годы войны пришлось поработать в госпитале, причем не всегда по специальности). Слава Всевышнему, что цветная фотография еще очень сложна и не по уму сыщикам…

– Да нет, не пахнет… Он это… Вам лучше самому посмотреть, герр доктор.

Недоверчиво качая головой, медик выбрался из-за стола и направился следом за своим могучим провожатым.

А всего лишь какие-то полчаса спустя он, забыв про ревматизм, шустро ворвался обратно в кабинет и сорвал с телефонного аппарата трубку…

* * *

– Невероятно! Этого просто не может быть…

Профессор Кольберг, главный патологоанатом кенигсбергской городской больницы, старый приятель герра Грюнблица и неизменный его партнер по шахматам последние тридцать лет, отложил в сторону мощную лупу в бронзовой оправе и сдвинул на лоб очки, мало чем уступающие ей по силе. Психиатр сиял, словно начищенный десятипфенниговик, так, будто то, что находилось перед двумя медиками, было делом его рук.

– Не знаю, как это возможно, но фактура кожи передана абсолютно точно. Не знай я, что это камень, решил бы, что имею дело с обычным трупом. Поры, складки, мельчайшие морщинки… Да что там морщинки – каждый волосок различим! Вы не поверите, доктор: я даже отделил несколько из них пинцетом… Невозможно поверить, чтобы подобное можно было изваять из камня! Даже папилярные узоры на подушечках пальцев! Мне довелось сталкиваться с дактилоскопией, и уж поверьте мне: стоит снять с тел… со статуи отпечатки пальцев, и они совпадут с реальными в точности.

Вообще слова «невероятно», «невозможно», «немыслимо» и различные их вариации звучали последние два часа не одну сотню раз. Будь оба пожилых медика меньшими рационалистами, не воспитай их прошлое столетие в духе материализма, отрицающего все чудеса и необъяснимые явления на свете, они бы легко предположили, что лежащий перед ними худой изможденный мужчина без одной ноги не искусная статуя, изваянная неизвестным, но гениальным скульптором, а обычный человек. Обычный, но каким-то, не укладывающимся в рациональном сознании, образом окаменевший вместе с одеждой. Теперь составлявшей одно целое с телом.

– Вы говорите, что настоящего больного Лемке так и не нашли? – в сотый раз спрашивал Кольберг Грюнблица. – Не может это быть банальным розыгрышем?

– Исключено. Если это… – подрагивающий докторский палец дотронулся до каменного лица. – Если это не он, то тогда мой пациент просто растворился в воздухе. Покинуть мое заведение, профессор, не так-то просто. Здание строилось специально для содержания людей, страдающих психическими расстройствами. А они, как вам прекрасно известно, обладают чудовищной изворотливостью и логикой, порой недоступной пониманию обычных людей.

– Но если у него были сообщники? – не сдавался Кольберг, материализм которого трещал по швам, но еще держался каким-то чудом. – Ведь, согласитесь, невозможно в одиночку поднять статую из камня в человеческий рост. Я бы сказал, что и двум людям, даже более молодым и здоровым, чем мы, такое будет не под силу.

Доктор только улыбнулся в ответ: не далее как несколько часов назад статую несчастного Лемке пытался приподнять Герберт, обладающий нечеловеческой силой, которой Господь или природа (как кому будет угодно) зачастую наделяют подобных индивидуумов, обиженных таким даром, как разум. На этот раз у дебила, способного приподнять за бампер легковой автомобиль (Грюнблиц лично был свидетелем подобного), почти ничего не вышло, как ни вздувались у него на плечах, разрывая тонкую ткань халата, чудовищные мышцы. Каменный человек весил не менее пятисот килограммов.

– Сколько, вы говорите, ему было лет? – сменил тему профессор, пытливо изучая спокойное каменное лицо с запавшими глазами и заострившимся, как у всех покойников, носом.

– По имеющимся у меня документам – пятьдесят девять, – пожал плечами Грюнблиц.

– А вам не кажется, что этот че… статуя выглядит несколько моложе? Я бы, например, не дал ему больше сорока пяти.

Доктор вынужден был согласиться с очевидным. Нежелание стареть было одной из странностей пациента, если не считать его безумных россказней и панического страха при виде любого незнакомого лица. Грюнблиц даже завидовал Лемке, с годами остававшемуся таким же, каким он его принял из рук тюремного начальства более десяти лет назад. Разве что несколько похудевшим за последние годы…

– Признаться, я считал это следствием хороших, почти что курортных условий содержания пациентов в моей лечебнице… Удобные палаты, максимум внимания персонала, отсутствие изуверских методов, практикуемых в аналогичных заведениях… Здоровое и разнообразное питание, наконец.

– О, да! – поспешил согласиться Кольберг, отлично знавший, что доктор ничего не приукрашивает. – Ваша кухня, дорогой мой Вальтер, достойна лучших кенигсбергских ресторанов. Да что там кенигсбергских – берлинских! Парижских!

– Вы льстите мне, Фридрих, – засмущался доктор. – Я думаю, что…

В этот момент в дверь палаты просунулся все тот же Герберт.

– Герр доктор… Вас просят…

– О-о, только не сейчас! – простонал Грюнблиц. – Пойди скажи, чтобы подождали полчаса… Или пусть лучше придут завтра после обеда…

– Моя служба, доктор, не позволяет таких проволочек! – раздался молодой уверенный голос, дверь распахнулась во всю ширь, а в помещение, отстранив безропотно повиновавшегося дебила, с животным ужасом в глазах взирающего на пришельца, стремительно вошел высокий белокурый мужчина в длинном кожаном плаще и фуражке с высокой тульей.

Демонстрируя в широкой улыбке ряд безупречных зубов, офицер, едва ли достигший тридцатилетнего возраста и как будто сошедший с пропагандистских плакатов ведомства доктора Геббельса, стоял посреди тесной комнаты, неторопливо стаскивая с руки узкую кожаную перчатку. Серебряные руны в петлицах и скаливший зубы не хуже хозяина череп на околыше фуражки светились в полутьме фосфорическим блеском.

Или это только казалось перепуганным медикам, забывшим даже привстать со стульев при виде представителя всемогущей структуры.

– Чем это вы заняты, доктор? – еще шире, если только это допускалось законами анатомии, улыбнулась «белокурая бестия». – Я ожидал, что вы встретите меня в своем кабинете и мне не придется искать вас по всяким подвалам. – Разве вы не получили… Что это? – перебил гестаповец сам себя и, меняясь в лице, сделал шаг к койке, глубоко продавленной каменным телом. – Черт меня побери, со всеми моими потрохами, если это не…

...

При жизни меня звали Отто фон Бисмарком. Вернее, отец хотел, чтобы я стал точной копией этого великого человека. Он много рассказывал о нем, когда освобождал меня, тогда еще безымянного, из каменной глыбы, в которой я был заточен миллионы лет. Порой диву даешься, как он мог разглядеть в камнях столько непохожих друг на друга существ. Но отец был гением…

Помню, как я впервые увидел свет и лицо человека, которого возлюбил сразу и навсегда. Свет и людей я видел и раньше, но тогда я еще не был человеком, и никаких ассоциаций они во мне не будили. Мне просто сделали больно, оторвали, грубо и неосторожно, от того, с чем я составлял единое целое, и швырнули на гору таких же, как я, частей матери-скалы. А потом долго качали в темноте…

Я возненавидел людей еще тогда, даже не зная, что они люди. Тогда они были просто врагами, изуверами, делающими очень больно, и будили одно лишь желание – мстить. Как я радовался и как радовались мои невольные товарищи, когда одно из этих мягких существ придавил обрушившийся штабель глыб! Как оно забавно кричало и дергалось, когда остальные пытались его освободить… А, главное, сколько из него лилось Жизни, заставляющей вспомнить обрывки чего-то древнего, полузабытого…

Отец показался мне поначалу таким же уродливым и отвратительным, как и остальные. Как я мечтал, чтобы он повторил судьбу того – задавленного… И как горько я потом раскаивался в своих мыслях. Мне бы еще тогда почувствовать, что его рука, касающаяся моей оболочки, совсем иная, чем грубые лапы остальных, что, пытливо вглядываясь в меня, он не ищет, где больнее ударить, а пытается разглядеть мою суть.

Это теперь мне кажется, что я был Отто фон Бисмарком всегда, прямо с того момента, как появилась мать-скала и как ОН пролил на нее Благодать…

Да, он сделал мне больно. Да, он причинил боль гораздо большую, чем те, первые. Те были равнодушны и быстры, а он мучил меня долго. О, как ястрадал тогда!.. Как я хотел, чтобы это мучение когда-нибудь прекратилось… Глупец. Я тогда не понимал, что это сладкая боль, родовые муки. Я бы все отдал за то, чтобы снова почувствовать, как яростная боль сменяется лаской и дорогие губы произносят в первый раз мое имя…

Нет, я не перестал ненавидеть людей и после того, как стал Отто фон Бисмарком, утвердился посреди площади и стал день за днем наблюдать за их суетливой жизнью. Никогда я не перестал мечтать о том, что сделаю с ними, если… Но, увы, есть Закон. И я должен ему повиноваться, если не хочу снова стать мертвым камнем.

Но закон не запретит мне…

[28] но не прошел по конкурсу… Но это долгая история… А в армии как-то охладел к живописи и поступил в ЛГИК.

– Вы и в армии служили?

– Конечно, – еще одно пожатие плечами. – В мотострелковых войсках.

Новый знакомый определенно набирал очки в Вериных глазах… На фоне столичных знакомцев, «откосивших» от «почетной обязанности» всеми правдами и неправдами, в основном благодаря толстым кошелькам «предков» и их широким связям, и теперь считавших это все равно что подвигом, Евгений смотрелся кем-то вроде Рэмбо и Штирлица в одном флаконе. Почти как сам Маркелов…

– А это что у него? – поспешила она развеять легкий флер очарования, пока тот, как уже бывало не раз, не превратился в опиум, навсегда отравляющий душу и сердце, и ткнула пальцем в уродливую яму вместо части горгульевской (или горгульевой?) морды.

– О-о! Это самое интересное!.. Где же он?..

Женя охлопал себя по всем карманам и наконец отомкнул один из ящиков стола ключом – солидных размеров, темный от времени, тот сам по себе являлся антиквариатом.

– Ну вот! Опять! – воскликнул Князев, заглядывая в добротную емкость, сработанную немецкими столярами, еще менее склонными к манкированию своими обязанностями, чем французские сапожники. – Взгляните!..

Вера, опасливо вытянув шею, осторожно заглянула за его плечо и увидела нечто серое, мирно возлежащее на ворохе стружек. Стенки ящика оказались настолько изгрызенными, как будто над ними поработало целое семейство мышей или один небольшой бобер.

Девушка почему-то вспомнила, как в «глубоком детстве» один мальчик, в которого она была тайно влюблена, подарил ей большой коробок из-под каких-то импортных спичек (для разжигания каминов, что ли) с заточённым в нем крупным жуком-носорогом. Жук наотрез отказывался от всех видов пищи, даже самой лакомой на взгляд маленькой Веры, зато, не жалея лап, с неутомимостью графа Монте-Кристо днями и ночами скребся изнутри в плотный заморский картон, мало-помалу превращая тот в тонкую стружку… Помнится, «объект воздыханий» неосторожно посоветовал заколоть строптивца булавкой, за что тут же приобрел статус главного врага, в котором и пребывал до самого выпускного класса. А жук сразу же был выпущен на свободу и степенно удалился куда-то, ковыляя на четырех уцелевших лапах из шести…