– Смотри! – вскрикнула она через минуту и дотронулась до Костикова плеча. – Наши места пошли. Я здесь несколько лет прожила. В деревянном, между прочим, доме. В Москву отсюда ездила, тяжковато пришлось. Да и дом – не дача, он настоящего ухода требует. Сейчас-то дом чаще пустой стоит. А тогда... Тогда народу в нем было хоть отбавляй.
Кончиком ноготка она снова дотронулась до Костика.
– Эй, не спи! – пальчик с ноготком был тотчас убран. Ноготок, пальчик, быстрое их убиранье – Костику понравились.
– А хочешь я тебе теткин дом издали покажу? Костик буркнул что-то нечленораздельное.
– Эй! Сворачивай направо! – крикнула Эва-Эра водителю. – Мы на минутку только заскочим. Жми по асфальтовой! До конца!
Из трубы вылетал жидкий дымок.
– Это тетя! – с какой-то болью, словно такое открытие поразило ее в самое сердце, вскрикнула Эва-Эра. – Значит тетя Поля здесь! Ну что? Забежим поздороваться? И всего-то пять минут. Вы подождете?
Шофер равнодушно кивнул. Они вышли.
Уже на ходу Костик хотел повернуть назад, хотел даже нагрубить, хотел сказать, что ехал в Москву слушать тяжелый рок и ливерпул саунд, а не здороваться в какой-то глухомани с неизвестной тетей, – но тут на крыльцо вышла броско и модно одетая женщина. Если и было в ней что от виденных Костиком теть и тетищ, – так это тонкая длинная сигара в зубах. А в остальном – остренькие шпильки, газовый шарф через плечо, яркие губы, глянцево-картиночное лицо – ничего в ней сельскую жительницу не выдавало.
– Эр-рка, – ржаво скрипнула веселая тетя и передвинула незажженную сигару из одного конца рта в другой. – Эр-рка. Наконец ты, лахудр-ра, явилась!
Эва-Эра застеснялась, тетя Поля это заметила и громко расхохоталась.
– Меня зовут Ап-полинария Львовна, – чуть развернулась она к Костику. – А эта лахудр-ра меня тетя Попа зовет. Ну машину вашу я, конечно, на час-другой конфискую, съезжу в Регистрационную палату, давно собиралась. А вы уж тут как-нибудь без меня, сами...
– Тетя Поля, – делая круглые глаза, простонала Эва-Эра. – Тетечка Полечка...
Веселая тетя, подмигнув Костику на прощанье зеленым глазом, давно уехала, а Эва-Эра все стояла у дверей дома, словно не решаясь войти.
Этот первый Эва-Эра провела словно на оперной сцене. В отличие от скучных филологинь, она носилась по дому и пела, гладила Костика по плечам и, чуть не волоком, тащила его в теткину спальню.
А чуть спустя вела на кухню, кормила огурцами и до блеска выскобленной, а затем еще и вымытой морковкой. Обещала она найти и мясные консервы, но отыскать их никак не могла.
Костик ел морковку и ворчал:
– Кормишь, как зайца.
Эва-Эра пела и словно бы чего-то ждала. Костик, к этому ожиданию равнодушно прислушивался.
Песен у Эры было всего две. Первая про тетю:
Мелодию Костик знал, а вот стишка, произносимого Эрой, никогда раньше не слышал. Эва-Эра, заметив интерес, скороговоркой поясняла: «Я же филолог, должна многое знать, многое помнить», – и тут же запевала:
Но, с другой стороны, эти полупесни-полустихи звучали в устах Эры и явной насмешкой: над тетей, над японцами, над городом Нагасаки, над слушателем Костиком.
Словом, над всеми, кроме летчика Коккинаки. Это имя Эра в своем пении ясно выделяла.
– Дался тебе этот Коккинаки, – хрустел морковкой Костик.
– А что? Китайцам можно, а нам нельзя? Китайцы у нас на Солянке даже кафе открыли. Так и называется: «Китайский летчик Джао Да». А Коккинаки мне нравится сшибкой звуков. Да и Дальний Восток отдавать япошкам жалко.
Эва-Эра говорила, пела, летала, налегала во время полетов на Костика то бедром, то грудью.
Она пела в первый день и во второй. Пела и в третий, когда приехали врач и медсестра, а с ними два амбала-охранника. Пела она и после того, как Костику кротко и без нажима предложили поменять свой левый здоровый глаз на глаз искусственный.
Однако, теперь ее движения и песни стали осторожней, таинственней.
Неожиданное предложение Костик сперва принял за неумную шутку. Правда, когда его не выпустили во двор, отлучили от Эры, а потом и загнали в какой-то чулан, он понял: шуток шутить здесь никто не собирается.
День третий близился к вечеру.
Костик, ожидая новых наездов, сидел в чулане и время от времени сквозь тоненькую шкурку опущенного века, всеми пятью, собранными в кучку пальцами, ощупывал левое глазное яблоко.
Никаких наездов, однако, не случилось. Все – и доктор, и медсестра, и Эра (Эра уже в отдельной комнате) – по-деревенски рано улеглись спать. Костику постелили в чулане.
Стелила медсестра. Она внимательно, словно примеряя резиновую шапочку для ныряния, оглядела Костикову голову, хотела что-то сказать, но удержалась.
Костик забылся только под утро. А проснулся – от шума подъезжавшей машины. Он сразу все вспомнил и обрадовался:
«Тетя Поля! Может хоть она пару ласковых этой медбанде скажет!»
Но приехала вовсе не тетя Поля. Об этом Костику сказал врач. За ночь он как-то обрюзг и подобрел, даже похлопал будущего пациента по плечу:
– Никто вас неволить не станет. Отдайте глаз добровольно, и он вас озолотит.
– Кто – «он»?
– А вот сейчас узнаете.
В тетиполиной гостиной на корявом деревенском пеньке сидел маленький плаксивый старичок. Старичок чем-то напомнил Костику его самого. Может, тем, что был стар не годами, а какой-то тихой сопливостью, квелостью. Чуть приподнявшись с пенька, изображавшего стул, старичок хотел было высказаться, но не смог. Вместо этого, задрав голову вверх, посмотрел на Костика умоляюще. Тут Костик увидел: старичку едва ли за сорок.
Врач, внимательно наблюдавший эту бессловесную сцену, подошел к старичку, шепнул ему что-то на ухо. Тот сразу подобрался, выгнул спину, важно кивнул головой.
– Он очень, очень вас просит, – сказал доктор, перебирая пальцами краешек своего лазоревого халата. – Господин Поль-Жан не может этого вам сказать, но он очень просит.
Доктор попытался зажечь спичку – та сломалась. Тогда, помахивая в воздухе незажженной сигареткой, описывая ею замысловатые круги и даже восьмерки, доктор пояснил:
– Нет-нет. Вы не подумайте ничего такого. Господин Поль-Жан просит глаз не для себя лично. Хотя ваш глаз ему очень и очень подошел бы. Он просит глаз для своей люксембургской лаборатории, будь она неладна! Представляете, этот хрен – да не тушуйтесь вы, он по-русски ни бум-бум, – так вот: этот хрен открыл у себя лабораторию живых автономных органов. Живых и автономных, понимаете? Они у него там в Люксембурге живут своей, отдельной от отторгнутых тел жизнью. Дьявол его разберет, что это еще за автономная жизнь такая будет! Ну в общем, приехали: теперь через наших медицинских и не только медицинских бугров, он эту идею у нас продавливает. Но первое его условие: это, ясное дело, соблюдение прав человека и всех, без исключения, его органов. Так что – добровольность, Константин Батькович, только добровольность!
Доктор перестал ломать спички, добыл наконец огонек, прикурил.
– Но добровольность эта очень и очень хорошо подкреплена. Охранники – интеллектуалы и прекрасно тренированы. Медсестра – мастерица гипноза. Да и я, – доктор мощно потянул в себя дым, как лошадь из ведра воду, – да и я сам, поверьте, кой-чего стою. И поэтому, – устав от уговоров, доктор стал понемногу серчать, – и поэтому, дорогой мой, вы уж думайте поскорей. Сказал же – озолотит! И потом – наука. О ней тоже подумать не грех!
«Видал я вашу науку», – хотел было покрепче выразиться Костик, но тут приехала тетя Поля.
– Апполинария Львовна! – залепетал, волнуясь, подопытный, – как славно, что вы приехали... Вы же не позволите у вас дома... Такие вещи творить... Я уважаю дом и хозяев... Я..
– Уймись, щенок! Пор-рву! – рявкнула весело тетя Поля. – Дом у меня, и правда, что надо. И кой-чего этот дом повидал, уж поверь мне. Так что – уймись и соглашайся. Тебе же толком объясняют: люди за три тысячи верст ехали. Благодарить, собака, после будешь. Да что я, даром, что ли, спецхолодильник сюда везла?
– А мы... мы, в свою очередь, гарантируем вам полноценный период привыкания. – Доктору видно стало не по себе от тетиполиных резкостей.
– Какой период? – Костик чувствовал: его ломают и переломят-таки пополам.
– А такой: походите вы три дня с вынутым глазом. Попривыкните, психологически настроитесь. Помните детскую поговорку? «Я тебе глаз на противогаз – и выйдет телевизор!» Так примерно произойдет и в вашем случае. Мы вам – приборчик. А вы все, что ваш глаз, освободившись от вас, узрит – как в телевизоре, увидите! И вообще: без глаза ваш организм такие возможности в себе откроет – что ой-ой-ой!
Ну и последнее: через три года и при определенных обстоятельствах, мы можем ваш отдохнувший и набравшийся опыта глаз, вернуть на место...
– Подписывай, щенок, – сказала тетя Поля и выложила на некрытый деревенский стол четвертушку бумаги.
Костик прикрыл глаза рукой.
«Может, согласиться? Ну, буду опять считать. Дебет с кредитом сводить. Но можно ведь и одним глазом все эти цифры отслеживать. Да, а в это время глаз будет где-то путешествовать? Ну нет. Это неприятно. И вообще: какая наглость, органы от человека зазря отделять! Хотя... Если деньги действительно большими окажутся, то бухгалтерию можно и похерить. Свои собственные денежки – сил и внимания потребуют... Чужие-то считать не слишком сладко!»
– Сколько? – вдруг поперек собственных мыслей выкрикнул, пуская петуха, Костик.
– О! Это совсем другое дело. – Доктор затушил сигарету о стол, выкинул ее в форточку, скоренько нагнулся к сидящему старичку, зашептал ему что-то в ухо.
Старичок, в знак согласия склонил голову, поманил Костика к себе, вынул из кармана и показал бумажку с начертанными на ней загодя цифрами. Потом из другого кармана достал кредитную карточку и взмахнул ею в воздухе.
Костик на миг снова сплющил веки. Потом подошел к столу, мигом нацарапал поперек четвертушки несколько строк и поставил подпись.
Слышно было, как где-то в глубине дачи поет и плачет Эва-Эра. Она запевала, посреди пенья всхлипывала, потом, осердясь на малое семейное предприятие, организованное совместно тетей Полей, внятно ругалась.
Остальные, потрясенные внезапным Костиковым согласием, молчали.
В это время вошел еще один медработник в колпаке и в халате, с красивой донорской колбой в руках. Словно в магазине он издалека продемонстрировал колбу и улыбнулся.
– Быстрей, – крикнул доктор, – начинаем готовить пациента. Европейский наркоз ему!
Левый глаз прикрывала плотная круговая повязка. Костик не удержался, потрогал повязку рукой...
Под пальцами круглилось глазное яблоко!
«Как же это? – Задергался Костик. – Обещали вынуть, а он – на месте. Опять, значит, дебет с кредитом сводить? Ну, уроды! Или сам ты, Костя, урод? Тебе глаз оставили, а ты недоволен!»
Вошла Эва-Эра.
– Бедненький, – сказала она, присев на узкую кушетку и налегая левой грудью на Костика.
– Вот именно, блин, – бедненький! – Костик хотел грубо толкнуть Эву-Эру, но передумав, просто крикнул, – Глаз-то на месте! Стало быть, денежки мои – тю-тю!
– Так то искусственный, дурашка! Тебе искусственный вставили. А насчет бедненького я и правда, кажется, ошиблась. Ты у нас теперь Буратино богатенький.
Прикинувшись обиженной, Эва-Эра ушла. Тут же сунулся в дверь доктор. Он принес коробку.
– Вот прибор, – сказал доктор распечатывая коробку, – его и пристегивать ни к чему не надо, просто держите рядом с собой, в сумке, что ли. Берите и выметайтесь. Глаз удален виртуозно, школа академика Федорова. Так что – три дня вы свободны. Гуляйте, думайте, привыкайте. Повязку не снимайте. Если за три дня не привыкнете или что-то резко изменится, – глаз будет водворен на место. Но только знайте: глаз, он ведь и должен существовать отдельно! Так лучше для современного человека. Ну а для глаза – долгожданная свобода и справедливость. Помните одноглазых циклопов? Им было достаточно одного глаза. И человеку достаточно. Поэтому второй глаз может существовать сам по себе. Давно уже эволюция подготовила появление этакого отдельного существа по имени «глаз». И таких вызволенных из человеческого рабства существ скоро будет очень, очень много!
– Они что же у вас и размножаться будут?
– Вегетативно, вегетативно. Не забыли еще из курса биологии?
Костик обалдело кивнул, а доктор, прикурив, добавил:
– А вы, понятное дело, думали – мы здесь органами торгуем. Все так думают: и милиция, и долбанная прокуратура. Но кое-кто уже и понимает: это все для науки. – Доктор забегал по комнате, стал заводиться, взмахивать руками. – Надо же дать, в конце концов, возможность некоторым человеческим органам существовать «самостийно», отдельно! Человек заэксплуатировал свой мозг, свои глаза, и еще кое-что: «о чем сказать не надо, о чем сказать нельзя»! Но ведь это – нестерпимо! Помните «руку Москвы»? Ну, которая в одном мультике сама по себе летала, сама по себе хватала, сама – без помощи тела – по попке отшлепывала? Какая слабая и, я бы сказал, – медицински недоброкачественная выдумка! Не рука, не половой орган, не нос! Глаз, глаз должен в первую очередь получить и самоуправляемость, и отдельность!
Возвратилась Эва-Эра.
– Пшел вон, – тихо сказала она доктору, – надоел со своими глазками, упырь!
Доктор поспешно вышел. Эра снова налегла на Костика грудью.
Пора было из такого существования выбираться, пора было возвращаться в деревянный, со сломанным крылечком, дом.
А три дня назад, дом этот покинув, хлопнув калиткой, крикнув на прощанье тете Поле: «Старая дура!» и получив от нее в ответ кое-что похуже, он решил – с глазом, вот так запросто, расставаться нельзя!
Да и налепилось за три дня много всякой всячины. Кое-что Костик разузнал, кое-что почуял. И почуяв – смутился душой.
Причем смущало душу не то, что он видел своим невынутым, засевшим в глазнице, как в бойнице, глазом: дома из окошка, ну там, деревья, забор, цветы. Это, господа, внешнее зрение!
Смущало то, что виделось ему чудесным вынутым оком.
Так, вдруг увидел он себя на каком-то алгебраическом поле. Будто вокруг не трава, не кусты, а выгнутые тонкой проволокой математические символы, плюс латинские – строчные и прописные – буквы.
Проволочное это поле – побелевшее с утра от инея, колыхало на своих просторах нескольких странных животных. Присмотревшись, Костик с отвращением понял: это желудок и две малые берцовые кости пасутся на поседевшем от горя лугу!
Вскоре на краю поля проявился, как на фотопленке, высокий костлявый старик с рыжей трепаной бородой, в джинсах, в косоворотке – тоже, видно, алгебраист. Старик стал подзывать малые берцовые кости и желудок, как баранов: мэш-мэш, мэш-мэш. Те бежали к алгебраическому пастуху вперегонки, чувствовали себя настоящими животными!
Поле это алгебраическое не давало Костику покоя весь день. Он уже давно возвратился к себе в Сергиев, давно отправил мать и отца в крохотный пригородный домик, давно установил на тумбочке широкогорлую колбу с плавающим в растворе глазом, укутав ее полотенцем.
Но успокоения в размеренных действиях не обрел.
Собственно, ничего такого сверхъестественного, ставшее внезапно чудесным око не показывало. Правда, случались в неосвоенных зрительных пространствах кое-какие неожиданности.
Так, к примеру, Костику увиделось: вся Россия, вдруг резко ушла на Север!
Снялась с места – со всеми своими кремлями, конторами, частными фирмами, мостами, палисадами – и пошла!
Ну а на Севере – снега, блеск, холод. Ягель, брусника, кора берез – вся еда. Олени – откочевали. Куропатки – в грудочки снега окаменели...
От увиденного у Костика мерзли пальцы и немели от холода щеки.
«Как же так? Как же это можно было целую страну на Север запроторить? Как можно было поверить зобастым индюкам, твердящим: спасение на Севере! А если электричество вырубят или атомное топливо иссякнет? Тогда – гибель, мрак! Где-нибудь на юге оно и без электричества лет сорок перебиться можно! А тут – нет, шалишь!
Сколько же нам осталось – перед тем как окончательно замерзнуть, окоченеть?»
Сколько осталось и долго ли придется леденеть – глаз не показал. Зато показано было нечто совершенно несусветное.
Глаз стал министерством!
Не заместителем министра, не министром даже, а целым Министерством Внутренних Дел!
Но и это было не все. Потому как глаз возымел наглость стать еще вдруг и ФСБ, а потом – что совсем уж ни в какие ворота – МИДом и Федеральной налоговой службой!
«Оно, конечно, верно: кому как не глазу внутренние и внешние дела, а еще – налоги с благонадежностью высматривать!»
Но тут не вышло. Чем-то в зрачок укололи, чем-то белок прижгли – с одним МВД глаз остался.
Но зато здесь уж разгулялся: сам и министр, сам и постовой милиционер, сам и участковый, сам и оперативник. Что кому видеть хочется – то глаз ему сейчас и покажет. А чего кому не хочется – то глаз ловко скроет.
Ну, конечно, и люди, и людишки, остались такими действиями глаза-министерства – недовольны.
А глаз знай себе краснотой наливается, даже что-то такое внутреннее для большей красноты и свирепости хлещет. Ну а наутро, конечно, осветляется, снова прозрачным становится. И таким вот макаром – то есть на голубом глазу – движется стремительно вверх: докладать, рапортовать, рапортовать, докладать...
После такого удивительного безобразия Костикову душу замутило напрочь. Получалась какая-то ерунда. Получалось – или глаз придурок, или врачи с учеными чего-то не додумали.
«Нет! Не должен глаз отдельно от человека существовать. Не может и не должен ничего лишнего показывать. Пусть даже это сцены будущего. Он ведь, гад, эти сцены обдумать не может, представить правдиво – не в состоянии!»
Словно прознав про Костиковы мысли, глаз вдруг показал картину изумительную.
Будто прогуливается он, Костик Сыров, в прохладном и светлом лесу, а навстречу новая знакомая – Эва-Эра. Бежит, спотыкается, несет в руках какую-то роскошную одежду, какие-то мужские драгоценные украшения, хочет к Костику подольститься, хочет ему опять понравиться. Но не тут-то было: хватает Костик Эру за горло, сжимает его – аж пальцы побелели! А из горла у Эрочки – Луна вылетает: желтенькая, влажная, в пятнышках! Но какая-то сплюснутая и на летающую тарелку сильно похожа...
К концу третьего дня Костик устал безмерно.
День клонился к вечеру. В операционный дом нужно было – в крайнем разе – завтра утром. Ждать до утра Костик не стал.
«Пусть вставляют назад. Тогда – нормалек. Никаких тебе алгебраических полей, никаких государств у кромки льдов вымерзающих никто больше показывать не будет!»
Бережно утвердив колбу с чудесным оком в новенькой сумке с крепкими ручками, Костик побежал на остановку.
Вечер еще не наступил. Было вокруг тихо и благостно. Костик поймал себя на мысли, что ищет на небе Луну. Но было еще, конечно, рано: час астрономической Луны еще не наступил.
Зато слева мелькнула давно знакомая Костику Воздвиженская церковь.
Он хотел сойти, оставить глаз на паперти до утра, а уж с утреца за ним, гадом, вернуться. Но не сошел, не оставил.
Выскочив через пять минут из автобуса, он сразу нашел поворот к тетиполину дому.
Костик шел и больше не размышлял. Надоело видеть то, что ему, будущему бухгалтеру, видеть совсем не положено. Надоело выкарабкиваться из своего размеренного двадцатитрехлетнего сна!
Впереди блеснула река. Блеск ее темноватый, загадочный, но и успокоительный, лечебный – обрадовал Костика. Он стал вспоминать хорошее, вспомнил как дивно – в полусне, в полуяви, спокойно, просчитанно – жил он до знакомства с Эвой-Эрой.
И даже стишок, рассказанный Эрой, который ни к селу, ни к городу ему припомнился, и который, подходя к мосту через Пажу, он все твердил про себя, стал восприниматься как-то по другому:
«Вот стою на камне,– как же там дальше? А, вот:
«Слишком много этот вынутый... этот глаз мой увидел... Хорошо, если этим все кончится. А то его назад вставят, а он – вдруг снова за свое возьмется?
Ну его на фиг, это будущее! Хорошо кузнечику... Ведь кузнечик скачет, а куда – не видит!»
Весной и летом скачет. Осенью и зимой – спит. Жизнь идет гладенько, ровно, без толчков, без надрыва...
Костик вдруг выронил колбу с глазом в речку. Раздался всплеск.
Однако Костик вслед за колбой не кинулся, от боли и гнева не закричал. Он стоял на мосту и со сладкой улыбкой наблюдал, как его любовно-медицинское пробуждение, начавшееся несколько дней назад – булькая, уходит от него на дно.
Наступила развязка. Чудный глаз утонул. Рассказ о будущем неожиданно прервался.
От радости незнания – Костик Сыров даже подпрыгнул на месте.
КРАСНОГОРСК
Кончиком ноготка она снова дотронулась до Костика.
– Эй, не спи! – пальчик с ноготком был тотчас убран. Ноготок, пальчик, быстрое их убиранье – Костику понравились.
– А хочешь я тебе теткин дом издали покажу? Костик буркнул что-то нечленораздельное.
– Эй! Сворачивай направо! – крикнула Эва-Эра водителю. – Мы на минутку только заскочим. Жми по асфальтовой! До конца!
* * *
Теткин дом был старый, двухэтажный, со сломанным крыльцом. Сложенный из толстенного бруса, он стоял чуть поодаль от дачного поселка, был обнесен новенькой сеточной оградой и сразу к себе чем-то располагал.Из трубы вылетал жидкий дымок.
– Это тетя! – с какой-то болью, словно такое открытие поразило ее в самое сердце, вскрикнула Эва-Эра. – Значит тетя Поля здесь! Ну что? Забежим поздороваться? И всего-то пять минут. Вы подождете?
Шофер равнодушно кивнул. Они вышли.
Уже на ходу Костик хотел повернуть назад, хотел даже нагрубить, хотел сказать, что ехал в Москву слушать тяжелый рок и ливерпул саунд, а не здороваться в какой-то глухомани с неизвестной тетей, – но тут на крыльцо вышла броско и модно одетая женщина. Если и было в ней что от виденных Костиком теть и тетищ, – так это тонкая длинная сигара в зубах. А в остальном – остренькие шпильки, газовый шарф через плечо, яркие губы, глянцево-картиночное лицо – ничего в ней сельскую жительницу не выдавало.
– Эр-рка, – ржаво скрипнула веселая тетя и передвинула незажженную сигару из одного конца рта в другой. – Эр-рка. Наконец ты, лахудр-ра, явилась!
Эва-Эра застеснялась, тетя Поля это заметила и громко расхохоталась.
– Меня зовут Ап-полинария Львовна, – чуть развернулась она к Костику. – А эта лахудр-ра меня тетя Попа зовет. Ну машину вашу я, конечно, на час-другой конфискую, съезжу в Регистрационную палату, давно собиралась. А вы уж тут как-нибудь без меня, сами...
– Тетя Поля, – делая круглые глаза, простонала Эва-Эра. – Тетечка Полечка...
Веселая тетя, подмигнув Костику на прощанье зеленым глазом, давно уехала, а Эва-Эра все стояла у дверей дома, словно не решаясь войти.
* * *
В доме Апполинарии Львовны было прожито три дня. Но приятным из них – был только первый.Этот первый Эва-Эра провела словно на оперной сцене. В отличие от скучных филологинь, она носилась по дому и пела, гладила Костика по плечам и, чуть не волоком, тащила его в теткину спальню.
А чуть спустя вела на кухню, кормила огурцами и до блеска выскобленной, а затем еще и вымытой морковкой. Обещала она найти и мясные консервы, но отыскать их никак не могла.
Костик ел морковку и ворчал:
– Кормишь, как зайца.
Эва-Эра пела и словно бы чего-то ждала. Костик, к этому ожиданию равнодушно прислушивался.
Песен у Эры было всего две. Первая про тетю:
Вторая песня – в общем-то песней не была. Скорей, стишком. Но произносился этот стишок на разные лады и с разными мелодическими вывертами. Из мелодий, на которые Эва-Эра клала этот стишок, Костику знакома была только «Неаполитанская песенка»: именно на ней кончилась его музыкальное образование.
Ой, напрасно, тетя,
Вы лекарство пьете
И все смотрите в окно...
Мелодию Костик знал, а вот стишка, произносимого Эрой, никогда раньше не слышал. Эва-Эра, заметив интерес, скороговоркой поясняла: «Я же филолог, должна многое знать, многое помнить», – и тут же запевала:
– вздрагивала она от стихотворной страсти,
«Если надо – Коккинаки!
– даже подпрыгивала на месте,
Долетит до Нагасаки!
Сперва Костику казалось: У Эры нет слуха. Но потом он понял: слух у его новой знакомой есть! И слух тонкий, необычный. Она почти полностью убирала из песни мелодию, добавляла декламационных взлетов-падений, и куплеты приобретали вдруг новый, необычный смысл. Да, это были стихи, но стихи, словно предчувствующие музыку. Костику, как будущему бухгалтеру, такое предчувствие нравилось. Чем-то оно походило на сладкое предчувствие полной сводимости годового баланса.
И покажет всем араки,
Где и как зимуют раки!»
Но, с другой стороны, эти полупесни-полустихи звучали в устах Эры и явной насмешкой: над тетей, над японцами, над городом Нагасаки, над слушателем Костиком.
Словом, над всеми, кроме летчика Коккинаки. Это имя Эра в своем пении ясно выделяла.
– Дался тебе этот Коккинаки, – хрустел морковкой Костик.
– А что? Китайцам можно, а нам нельзя? Китайцы у нас на Солянке даже кафе открыли. Так и называется: «Китайский летчик Джао Да». А Коккинаки мне нравится сшибкой звуков. Да и Дальний Восток отдавать япошкам жалко.
Эва-Эра говорила, пела, летала, налегала во время полетов на Костика то бедром, то грудью.
Она пела в первый день и во второй. Пела и в третий, когда приехали врач и медсестра, а с ними два амбала-охранника. Пела она и после того, как Костику кротко и без нажима предложили поменять свой левый здоровый глаз на глаз искусственный.
Однако, теперь ее движения и песни стали осторожней, таинственней.
Неожиданное предложение Костик сперва принял за неумную шутку. Правда, когда его не выпустили во двор, отлучили от Эры, а потом и загнали в какой-то чулан, он понял: шуток шутить здесь никто не собирается.
День третий близился к вечеру.
Костик, ожидая новых наездов, сидел в чулане и время от времени сквозь тоненькую шкурку опущенного века, всеми пятью, собранными в кучку пальцами, ощупывал левое глазное яблоко.
Никаких наездов, однако, не случилось. Все – и доктор, и медсестра, и Эра (Эра уже в отдельной комнате) – по-деревенски рано улеглись спать. Костику постелили в чулане.
Стелила медсестра. Она внимательно, словно примеряя резиновую шапочку для ныряния, оглядела Костикову голову, хотела что-то сказать, но удержалась.
Костик забылся только под утро. А проснулся – от шума подъезжавшей машины. Он сразу все вспомнил и обрадовался:
«Тетя Поля! Может хоть она пару ласковых этой медбанде скажет!»
Но приехала вовсе не тетя Поля. Об этом Костику сказал врач. За ночь он как-то обрюзг и подобрел, даже похлопал будущего пациента по плечу:
– Никто вас неволить не станет. Отдайте глаз добровольно, и он вас озолотит.
– Кто – «он»?
– А вот сейчас узнаете.
В тетиполиной гостиной на корявом деревенском пеньке сидел маленький плаксивый старичок. Старичок чем-то напомнил Костику его самого. Может, тем, что был стар не годами, а какой-то тихой сопливостью, квелостью. Чуть приподнявшись с пенька, изображавшего стул, старичок хотел было высказаться, но не смог. Вместо этого, задрав голову вверх, посмотрел на Костика умоляюще. Тут Костик увидел: старичку едва ли за сорок.
Врач, внимательно наблюдавший эту бессловесную сцену, подошел к старичку, шепнул ему что-то на ухо. Тот сразу подобрался, выгнул спину, важно кивнул головой.
– Он очень, очень вас просит, – сказал доктор, перебирая пальцами краешек своего лазоревого халата. – Господин Поль-Жан не может этого вам сказать, но он очень просит.
Доктор попытался зажечь спичку – та сломалась. Тогда, помахивая в воздухе незажженной сигареткой, описывая ею замысловатые круги и даже восьмерки, доктор пояснил:
– Нет-нет. Вы не подумайте ничего такого. Господин Поль-Жан просит глаз не для себя лично. Хотя ваш глаз ему очень и очень подошел бы. Он просит глаз для своей люксембургской лаборатории, будь она неладна! Представляете, этот хрен – да не тушуйтесь вы, он по-русски ни бум-бум, – так вот: этот хрен открыл у себя лабораторию живых автономных органов. Живых и автономных, понимаете? Они у него там в Люксембурге живут своей, отдельной от отторгнутых тел жизнью. Дьявол его разберет, что это еще за автономная жизнь такая будет! Ну в общем, приехали: теперь через наших медицинских и не только медицинских бугров, он эту идею у нас продавливает. Но первое его условие: это, ясное дело, соблюдение прав человека и всех, без исключения, его органов. Так что – добровольность, Константин Батькович, только добровольность!
Доктор перестал ломать спички, добыл наконец огонек, прикурил.
– Но добровольность эта очень и очень хорошо подкреплена. Охранники – интеллектуалы и прекрасно тренированы. Медсестра – мастерица гипноза. Да и я, – доктор мощно потянул в себя дым, как лошадь из ведра воду, – да и я сам, поверьте, кой-чего стою. И поэтому, – устав от уговоров, доктор стал понемногу серчать, – и поэтому, дорогой мой, вы уж думайте поскорей. Сказал же – озолотит! И потом – наука. О ней тоже подумать не грех!
«Видал я вашу науку», – хотел было покрепче выразиться Костик, но тут приехала тетя Поля.
– Апполинария Львовна! – залепетал, волнуясь, подопытный, – как славно, что вы приехали... Вы же не позволите у вас дома... Такие вещи творить... Я уважаю дом и хозяев... Я..
– Уймись, щенок! Пор-рву! – рявкнула весело тетя Поля. – Дом у меня, и правда, что надо. И кой-чего этот дом повидал, уж поверь мне. Так что – уймись и соглашайся. Тебе же толком объясняют: люди за три тысячи верст ехали. Благодарить, собака, после будешь. Да что я, даром, что ли, спецхолодильник сюда везла?
– А мы... мы, в свою очередь, гарантируем вам полноценный период привыкания. – Доктору видно стало не по себе от тетиполиных резкостей.
– Какой период? – Костик чувствовал: его ломают и переломят-таки пополам.
– А такой: походите вы три дня с вынутым глазом. Попривыкните, психологически настроитесь. Помните детскую поговорку? «Я тебе глаз на противогаз – и выйдет телевизор!» Так примерно произойдет и в вашем случае. Мы вам – приборчик. А вы все, что ваш глаз, освободившись от вас, узрит – как в телевизоре, увидите! И вообще: без глаза ваш организм такие возможности в себе откроет – что ой-ой-ой!
Ну и последнее: через три года и при определенных обстоятельствах, мы можем ваш отдохнувший и набравшийся опыта глаз, вернуть на место...
– Подписывай, щенок, – сказала тетя Поля и выложила на некрытый деревенский стол четвертушку бумаги.
Костик прикрыл глаза рукой.
«Может, согласиться? Ну, буду опять считать. Дебет с кредитом сводить. Но можно ведь и одним глазом все эти цифры отслеживать. Да, а в это время глаз будет где-то путешествовать? Ну нет. Это неприятно. И вообще: какая наглость, органы от человека зазря отделять! Хотя... Если деньги действительно большими окажутся, то бухгалтерию можно и похерить. Свои собственные денежки – сил и внимания потребуют... Чужие-то считать не слишком сладко!»
– Сколько? – вдруг поперек собственных мыслей выкрикнул, пуская петуха, Костик.
– О! Это совсем другое дело. – Доктор затушил сигарету о стол, выкинул ее в форточку, скоренько нагнулся к сидящему старичку, зашептал ему что-то в ухо.
Старичок, в знак согласия склонил голову, поманил Костика к себе, вынул из кармана и показал бумажку с начертанными на ней загодя цифрами. Потом из другого кармана достал кредитную карточку и взмахнул ею в воздухе.
Костик на миг снова сплющил веки. Потом подошел к столу, мигом нацарапал поперек четвертушки несколько строк и поставил подпись.
Слышно было, как где-то в глубине дачи поет и плачет Эва-Эра. Она запевала, посреди пенья всхлипывала, потом, осердясь на малое семейное предприятие, организованное совместно тетей Полей, внятно ругалась.
Остальные, потрясенные внезапным Костиковым согласием, молчали.
В это время вошел еще один медработник в колпаке и в халате, с красивой донорской колбой в руках. Словно в магазине он издалека продемонстрировал колбу и улыбнулся.
– Быстрей, – крикнул доктор, – начинаем готовить пациента. Европейский наркоз ему!
* * *
Наутро Костик проснулся бодрым, свежим. Европейский наркоз был видно и впрямь высшего качества.Левый глаз прикрывала плотная круговая повязка. Костик не удержался, потрогал повязку рукой...
Под пальцами круглилось глазное яблоко!
«Как же это? – Задергался Костик. – Обещали вынуть, а он – на месте. Опять, значит, дебет с кредитом сводить? Ну, уроды! Или сам ты, Костя, урод? Тебе глаз оставили, а ты недоволен!»
Вошла Эва-Эра.
– Бедненький, – сказала она, присев на узкую кушетку и налегая левой грудью на Костика.
– Вот именно, блин, – бедненький! – Костик хотел грубо толкнуть Эву-Эру, но передумав, просто крикнул, – Глаз-то на месте! Стало быть, денежки мои – тю-тю!
– Так то искусственный, дурашка! Тебе искусственный вставили. А насчет бедненького я и правда, кажется, ошиблась. Ты у нас теперь Буратино богатенький.
Прикинувшись обиженной, Эва-Эра ушла. Тут же сунулся в дверь доктор. Он принес коробку.
– Вот прибор, – сказал доктор распечатывая коробку, – его и пристегивать ни к чему не надо, просто держите рядом с собой, в сумке, что ли. Берите и выметайтесь. Глаз удален виртуозно, школа академика Федорова. Так что – три дня вы свободны. Гуляйте, думайте, привыкайте. Повязку не снимайте. Если за три дня не привыкнете или что-то резко изменится, – глаз будет водворен на место. Но только знайте: глаз, он ведь и должен существовать отдельно! Так лучше для современного человека. Ну а для глаза – долгожданная свобода и справедливость. Помните одноглазых циклопов? Им было достаточно одного глаза. И человеку достаточно. Поэтому второй глаз может существовать сам по себе. Давно уже эволюция подготовила появление этакого отдельного существа по имени «глаз». И таких вызволенных из человеческого рабства существ скоро будет очень, очень много!
– Они что же у вас и размножаться будут?
– Вегетативно, вегетативно. Не забыли еще из курса биологии?
Костик обалдело кивнул, а доктор, прикурив, добавил:
– А вы, понятное дело, думали – мы здесь органами торгуем. Все так думают: и милиция, и долбанная прокуратура. Но кое-кто уже и понимает: это все для науки. – Доктор забегал по комнате, стал заводиться, взмахивать руками. – Надо же дать, в конце концов, возможность некоторым человеческим органам существовать «самостийно», отдельно! Человек заэксплуатировал свой мозг, свои глаза, и еще кое-что: «о чем сказать не надо, о чем сказать нельзя»! Но ведь это – нестерпимо! Помните «руку Москвы»? Ну, которая в одном мультике сама по себе летала, сама по себе хватала, сама – без помощи тела – по попке отшлепывала? Какая слабая и, я бы сказал, – медицински недоброкачественная выдумка! Не рука, не половой орган, не нос! Глаз, глаз должен в первую очередь получить и самоуправляемость, и отдельность!
Возвратилась Эва-Эра.
– Пшел вон, – тихо сказала она доктору, – надоел со своими глазками, упырь!
Доктор поспешно вышел. Эра снова налегла на Костика грудью.
* * *
Шел третий день нового существования: глаз – в колбе, мозг – в огне, Костик – в отпаде...Пора было из такого существования выбираться, пора было возвращаться в деревянный, со сломанным крылечком, дом.
А три дня назад, дом этот покинув, хлопнув калиткой, крикнув на прощанье тете Поле: «Старая дура!» и получив от нее в ответ кое-что похуже, он решил – с глазом, вот так запросто, расставаться нельзя!
Да и налепилось за три дня много всякой всячины. Кое-что Костик разузнал, кое-что почуял. И почуяв – смутился душой.
Причем смущало душу не то, что он видел своим невынутым, засевшим в глазнице, как в бойнице, глазом: дома из окошка, ну там, деревья, забор, цветы. Это, господа, внешнее зрение!
Смущало то, что виделось ему чудесным вынутым оком.
Так, вдруг увидел он себя на каком-то алгебраическом поле. Будто вокруг не трава, не кусты, а выгнутые тонкой проволокой математические символы, плюс латинские – строчные и прописные – буквы.
Проволочное это поле – побелевшее с утра от инея, колыхало на своих просторах нескольких странных животных. Присмотревшись, Костик с отвращением понял: это желудок и две малые берцовые кости пасутся на поседевшем от горя лугу!
Вскоре на краю поля проявился, как на фотопленке, высокий костлявый старик с рыжей трепаной бородой, в джинсах, в косоворотке – тоже, видно, алгебраист. Старик стал подзывать малые берцовые кости и желудок, как баранов: мэш-мэш, мэш-мэш. Те бежали к алгебраическому пастуху вперегонки, чувствовали себя настоящими животными!
Поле это алгебраическое не давало Костику покоя весь день. Он уже давно возвратился к себе в Сергиев, давно отправил мать и отца в крохотный пригородный домик, давно установил на тумбочке широкогорлую колбу с плавающим в растворе глазом, укутав ее полотенцем.
Но успокоения в размеренных действиях не обрел.
Собственно, ничего такого сверхъестественного, ставшее внезапно чудесным око не показывало. Правда, случались в неосвоенных зрительных пространствах кое-какие неожиданности.
Так, к примеру, Костику увиделось: вся Россия, вдруг резко ушла на Север!
Снялась с места – со всеми своими кремлями, конторами, частными фирмами, мостами, палисадами – и пошла!
Ну а на Севере – снега, блеск, холод. Ягель, брусника, кора берез – вся еда. Олени – откочевали. Куропатки – в грудочки снега окаменели...
От увиденного у Костика мерзли пальцы и немели от холода щеки.
«Как же так? Как же это можно было целую страну на Север запроторить? Как можно было поверить зобастым индюкам, твердящим: спасение на Севере! А если электричество вырубят или атомное топливо иссякнет? Тогда – гибель, мрак! Где-нибудь на юге оно и без электричества лет сорок перебиться можно! А тут – нет, шалишь!
Сколько же нам осталось – перед тем как окончательно замерзнуть, окоченеть?»
Сколько осталось и долго ли придется леденеть – глаз не показал. Зато показано было нечто совершенно несусветное.
Глаз стал министерством!
Не заместителем министра, не министром даже, а целым Министерством Внутренних Дел!
Но и это было не все. Потому как глаз возымел наглость стать еще вдруг и ФСБ, а потом – что совсем уж ни в какие ворота – МИДом и Федеральной налоговой службой!
«Оно, конечно, верно: кому как не глазу внутренние и внешние дела, а еще – налоги с благонадежностью высматривать!»
Но тут не вышло. Чем-то в зрачок укололи, чем-то белок прижгли – с одним МВД глаз остался.
Но зато здесь уж разгулялся: сам и министр, сам и постовой милиционер, сам и участковый, сам и оперативник. Что кому видеть хочется – то глаз ему сейчас и покажет. А чего кому не хочется – то глаз ловко скроет.
Ну, конечно, и люди, и людишки, остались такими действиями глаза-министерства – недовольны.
А глаз знай себе краснотой наливается, даже что-то такое внутреннее для большей красноты и свирепости хлещет. Ну а наутро, конечно, осветляется, снова прозрачным становится. И таким вот макаром – то есть на голубом глазу – движется стремительно вверх: докладать, рапортовать, рапортовать, докладать...
После такого удивительного безобразия Костикову душу замутило напрочь. Получалась какая-то ерунда. Получалось – или глаз придурок, или врачи с учеными чего-то не додумали.
«Нет! Не должен глаз отдельно от человека существовать. Не может и не должен ничего лишнего показывать. Пусть даже это сцены будущего. Он ведь, гад, эти сцены обдумать не может, представить правдиво – не в состоянии!»
Словно прознав про Костиковы мысли, глаз вдруг показал картину изумительную.
Будто прогуливается он, Костик Сыров, в прохладном и светлом лесу, а навстречу новая знакомая – Эва-Эра. Бежит, спотыкается, несет в руках какую-то роскошную одежду, какие-то мужские драгоценные украшения, хочет к Костику подольститься, хочет ему опять понравиться. Но не тут-то было: хватает Костик Эру за горло, сжимает его – аж пальцы побелели! А из горла у Эрочки – Луна вылетает: желтенькая, влажная, в пятнышках! Но какая-то сплюснутая и на летающую тарелку сильно похожа...
К концу третьего дня Костик устал безмерно.
День клонился к вечеру. В операционный дом нужно было – в крайнем разе – завтра утром. Ждать до утра Костик не стал.
«Пусть вставляют назад. Тогда – нормалек. Никаких тебе алгебраических полей, никаких государств у кромки льдов вымерзающих никто больше показывать не будет!»
Бережно утвердив колбу с чудесным оком в новенькой сумке с крепкими ручками, Костик побежал на остановку.
Вечер еще не наступил. Было вокруг тихо и благостно. Костик поймал себя на мысли, что ищет на небе Луну. Но было еще, конечно, рано: час астрономической Луны еще не наступил.
Зато слева мелькнула давно знакомая Костику Воздвиженская церковь.
Он хотел сойти, оставить глаз на паперти до утра, а уж с утреца за ним, гадом, вернуться. Но не сошел, не оставил.
Выскочив через пять минут из автобуса, он сразу нашел поворот к тетиполину дому.
Костик шел и больше не размышлял. Надоело видеть то, что ему, будущему бухгалтеру, видеть совсем не положено. Надоело выкарабкиваться из своего размеренного двадцатитрехлетнего сна!
Впереди блеснула река. Блеск ее темноватый, загадочный, но и успокоительный, лечебный – обрадовал Костика. Он стал вспоминать хорошее, вспомнил как дивно – в полусне, в полуяви, спокойно, просчитанно – жил он до знакомства с Эвой-Эрой.
И даже стишок, рассказанный Эрой, который ни к селу, ни к городу ему припомнился, и который, подходя к мосту через Пажу, он все твердил про себя, стал восприниматься как-то по другому:
«Вот стою на камне,– как же там дальше? А, вот:
Он стоял на мосту и повторял стишок. Жизнь его, которая двадцать с лишним лет сплеталась в тугую косичку, а потом за несколько дней вдруг потеряла прежний смысл и прежнюю форму, расплелась и расслабилась – вдруг отпрыгнула на привычное место.
Дай-ка брошусь в море.
Что пошлет судьба мне,
Радость или горе?
Может, приголубит,
Может, не обидит, —
Ведь кузнечик скачет,
А куда – не видит».
«Слишком много этот вынутый... этот глаз мой увидел... Хорошо, если этим все кончится. А то его назад вставят, а он – вдруг снова за свое возьмется?
Ну его на фиг, это будущее! Хорошо кузнечику... Ведь кузнечик скачет, а куда – не видит!»
Весной и летом скачет. Осенью и зимой – спит. Жизнь идет гладенько, ровно, без толчков, без надрыва...
Костик вдруг выронил колбу с глазом в речку. Раздался всплеск.
Однако Костик вслед за колбой не кинулся, от боли и гнева не закричал. Он стоял на мосту и со сладкой улыбкой наблюдал, как его любовно-медицинское пробуждение, начавшееся несколько дней назад – булькая, уходит от него на дно.
Наступила развязка. Чудный глаз утонул. Рассказ о будущем неожиданно прервался.
От радости незнания – Костик Сыров даже подпрыгнул на месте.
КРАСНОГОРСК
(Поезд-призрак)
– ...так ведь после концерта дело было! А перед концертом в зале награды давали. Я конца не дождался, ушел. Честно сказать – осовел немного. Иду через музей: витрины, орденочки серебряные, свастики блестят, трезубцы. Плакаты тогдашние густо поналеплены, прямо деваться от них некуда. Словом, не музей, а штаб и склад: полно побрякушек фашистских, даже поубавить хочется. Ну, иду, а тут из-за угла, из-за витрины – страшная такая рожа! Раскосая, японская! Хотя, может, и китайская: желтый зуб вбок торчит, клок волос аж до носа свисает. И, главное дело, глаза: оба пустые, оба вытекли...
Старик-путеец, в мятом кителе, со шпалами в петличках. Собрал вокруг себя небольшой кружок слушателей. Рассказывая, помахивает правой рукой. В левой руке – летний белый картуз. Говорит с натугой, стесняется. Но чувствуется: молчать ему невмоготу.
На глазах у железнодорожника даже выступают слезы.
– Ну и чего ты, образина, здесь, спрашивается, ошиваешься? Чего тебе в Маньчжурии не сидится? Чего ты здесь пар изо рта пускаешь?
– Да не слушайте вы его!
Быстрым шагом – другой железнодорожник: поджарый, молодцеватый, в новенькой с иголочки форме.
– Сказки все это. А витрины – так себе, бедненькие... Надо бы еще экспонатов добавить. А вот, если пожелаете, я вам не побрякушки, не шкатулочки с надписью «Дорогому Генералиссимусу Сталину от венгерских военнопленных» –я вам настоящий поезд образца 1946 года покажу!
После торжественной части и летучего банкета Музей военнопленных как-то незаметно опустел. Даже те пять-шесть слушателей, что окружали старого путейца, стали потихоньку разворачиваться, уходить. Хоть было не так чтобы и поздно: до закрытия музея оставалось около часа. И тебе, конечно, хотелось задержаться у стендов с германскими крестами, рассмотреть как следует завитки, детали.
Музей был антифашистским, в нем собрали давно забытые, редко попадающиеся вещи. Висели и диковинные плакаты: малоголовый Сталин в виде бурдюка с вином, красавец-Гитлер в римских гремучих доспехах, на крутобокой и тоже окованной с ног до головы лошади, бравый Муссолини, витийствующий с балкона римской футуристической виллы, даже японский генерал с лучащимися глазами и широкой повязкой на рукаве. На всех этих плакатах русский народ призывали верить тогдашним властителям Европы и Азии. Верить и следовать. Следовать и верить.
Нельзя сказать, чтобы все это – пусть скрыто, пусть ненавязчиво – прославляло войну. Скорей показывало ее глазами противника и, конечно, совсем с другого боку.
Старик-путеец, в мятом кителе, со шпалами в петличках. Собрал вокруг себя небольшой кружок слушателей. Рассказывая, помахивает правой рукой. В левой руке – летний белый картуз. Говорит с натугой, стесняется. Но чувствуется: молчать ему невмоготу.
На глазах у железнодорожника даже выступают слезы.
– Ну и чего ты, образина, здесь, спрашивается, ошиваешься? Чего тебе в Маньчжурии не сидится? Чего ты здесь пар изо рта пускаешь?
– Да не слушайте вы его!
Быстрым шагом – другой железнодорожник: поджарый, молодцеватый, в новенькой с иголочки форме.
– Сказки все это. А витрины – так себе, бедненькие... Надо бы еще экспонатов добавить. А вот, если пожелаете, я вам не побрякушки, не шкатулочки с надписью «Дорогому Генералиссимусу Сталину от венгерских военнопленных» –я вам настоящий поезд образца 1946 года покажу!
После торжественной части и летучего банкета Музей военнопленных как-то незаметно опустел. Даже те пять-шесть слушателей, что окружали старого путейца, стали потихоньку разворачиваться, уходить. Хоть было не так чтобы и поздно: до закрытия музея оставалось около часа. И тебе, конечно, хотелось задержаться у стендов с германскими крестами, рассмотреть как следует завитки, детали.
Музей был антифашистским, в нем собрали давно забытые, редко попадающиеся вещи. Висели и диковинные плакаты: малоголовый Сталин в виде бурдюка с вином, красавец-Гитлер в римских гремучих доспехах, на крутобокой и тоже окованной с ног до головы лошади, бравый Муссолини, витийствующий с балкона римской футуристической виллы, даже японский генерал с лучащимися глазами и широкой повязкой на рукаве. На всех этих плакатах русский народ призывали верить тогдашним властителям Европы и Азии. Верить и следовать. Следовать и верить.
Нельзя сказать, чтобы все это – пусть скрыто, пусть ненавязчиво – прославляло войну. Скорей показывало ее глазами противника и, конечно, совсем с другого боку.