то же время пропорционально сложенные красивые руки, сила которых была
скульптурно отражена в сплетении сухожилий на внешней стороне кисти.
Сам он тоже был сильного, пропорционального сложения, богатырь с
развитыми плечами и выпуклой грудью. Ничего лишнего не было в его теле, как
и в загорелом лице его с резко выраженным рисунком лба, рта, носа,
подбородка, с запавшими щеками, прорезанными двумя продольными морщинами.
Глаза его выглядели бы совсем молодо, если бы их не окружала усталость, от
которой нельзя освободиться хорошим сном после прогулки, усталость,
накопленная годами бессонных ночей, душевного напряжения, усилий воли.
Даже трудно было сказать, сколько ему лет, но он принадлежал к тому же
поколению, что и Прасковьюшка, чуть-чуть помоложе. Как и она и муж ее, он
прибыл в Большегорск, когда здесь была голая степь, палатки, груды и штабели
строительного материала, и в том месте, где кончалась только что проведенная
сюда ветка железной дороги, стоял снятый с колес товарный вагон, над
отодвижной дверью которого висела вывесочка: "Большестрой".
Как и муж Прасковьюшки, Дементий Соколов прибыл сюда вместе с бригадой
каменщика Хаммата Шамсутдинова, впоследствии прославившегося на всю страну и
являвшегося ныне такой же реликвией города, как плотник Лаврентий Борознов,
отец Тины. Бригада Шамсутдинова состояла из русских и татар. Самыми младшими
в бригаде были он, Дементий Соколов и Муса Нургалиев, который тоже начинал
свой путь каменщиком, а потом пошел третьим подручным на мартен.
Дементий Соколов проработал здесь три года, а всего он работал с
Шамсутдиновым шесть лет. В это время проходил набор комсомольцев в школы
милиции. Соколова вызвали в горком комсомола, и там представитель управления
милиции области и секретарь горкома комсомола, которого Соколов хорошо знал,
сказали ему, что он, Дементий Соколов, создан для органов милиции. Соколов
признался, что ему это все равно, но он хочет учиться.
В бараке на третьем участке, где было тогда общежитие молодых
строителей, никто не понял Дементия. Его пугали тем, что никогда он, как
работник милиции, не сможет столько зарабатывать, сколько заработает, если
станет бригадиром каменщиков. Были и такие, что смеялись над ним:
изображали, как он гонится за карманником и свистит или уговаривает пьяного
у киоска.
- Нет, по его росту его поставят регулировщиком, - говорили другие. -
Просись по крайности, чтобы тебя поставили на Красной площади в Москве!
Они даже изображали все это в лицах, и он застенчиво улыбался, глядя на
свое будущее.
Потом он исчез на десять лет. И появился в родном городе на третий год
войны в звании капитана милиции. Его назначили начальником второго
городского отделения.
В ведение Соколова входила "Гора" - рудник, питавший завод рудой, - с
ютившимися у подножия горы землянками, так называемой "Колупаевкой", и
входило "Поселение", где жили когда-то раскулаченные. Они давно уже получили
все права граждан, имели индивидуальные домики, сады и работали на
комбинате. Поселок их назывался Ключевским, по названию горы, на склоне
которой он был расположен, а гора, по преданию, получила свое название по
фамилии штейгера Ключевского, который жил тут в дореволюционное время, когда
руду с Большой горы добывали только ту, что выходила на поверхность, и
возили на телегах на уральские заводы. Но поселок редко называли Ключевским,
а по-старому - "Поселением". Даже жители его, возвращаясь с работы, говорили
по привычке: "Иду домой, на Поселение".
Ведению Соколова подлежал район рудообогатительных и агломерационных
фабрик, к которым тянулись над городом на несколько километров черные трубы
газопровода и водопровода и сложная линия электросети и от которых проложены
были далеко за город подземные трубы отработанного шлама.
Ведению Соколова подлежал весь район старых бараков. Это были так
называемые "участки", с которых когда-то и начался город и где до сих пор
стоял тот барак, в котором жил юный Дементий. Они по-прежнему назывались:
"Первый участок", "Третий участок", "Пятый участок", хотя не имели теперь
никаких границ, каждый барак имел свой уличный номер.
Ведению Соколова подлежал также когда-то наиболее привилегированный
район деревянных коттеджей, так называемые "Сосны", где в первые годы
строительства жили иностранные специалисты, а теперь - инженеры и техники
комбината и наиболее старые и заслуженные стахановцы. И, наконец, ведению
Соколова подлежала та часть "соцгорода", с его благоустроенными домами,
которая лежала левее улицы Ленина, главной магистрали старого города.
В районе деятельности второго отделения милиции, возглавлявшегося
Соколовым, находились Горно-металлургический институт, клубы - горняков,
строителей, трудовых резервов, поликлиника, отделение связи, главный
универсальный магазин, ювелирный магазин, магазин "ТЭЖЭ", несколько
гастрономов, ресторан "Каратемир", Парк культуры и отдыха метизного завода,
кинотеатр "Челюскин", мясокомбинат, завод фруктовых вод, два винных погреба,
два самых крупных гаража - комбината и строительного треста - и, как везде,
множество ларьков и киосков.
Через этот район проходили также пути электровозов на "Гору" и к
фабрике.
Это был район контрастов.
В этом районе больше всего было тех проявлений старой жизни, с которыми
главным образом и имеет дело милиция, - от самых, казалось бы, невинных до
самых страшных.
Дементий Федорович, теперь уже майор, был такой же
достопримечательностью Большегорска, как Шамсутдинов, как Гамалей, как
Павлуша и его товарищи Муса и Коля, как доменный мастер Крутилин, как Васса
и Соня, как Прасковьюшка, которую Дементий Федорович называл просто Парашей:
он знал ее еще очень молодой и миловидной.
Каждое утро Дементий Федорович совершал прогулку из дома до места
службы, ему полагалась машина, но это была единственная возможность пройтись
пешком по воздуху. Все остальное время, - большей частью это были две трети
или три четверти суток, а в случае чрезвычайных происшествий это могли быть
круглые сутки или даже несколько суток, - он находился либо в отделении,
либо в управлении городской милиции, либо на участках, на месте
происшествий, куда уже не было времени идти пешком, а нужно было мчаться на
машине.
Дементий Федорович совершал свою прогулку во все времена года и при
любой погоде. Если лил проливной дождь, майор шел в плаще с капюшоном, если
буран, на майоре был полушубок с поднятым воротником, бурки, подбитые кожей,
и шапка-кубанка с кокардой. Он шел ровным военным шагом через весь проспект
Строителей, через дамбу и через весь Ленинский район на той стороне реки.
Он любил эту утреннюю прогулку еще и потому, что это были часы, когда
люди шли на работу, и у него всегда были интересные попутчики или
неожиданные встречи.
- Что же там у тебя приключилось? - спрашивал он Прасковьюшку, держа ее
за плечи своими большими руками.
- Опять второй мой... Ромка...
С лица Прасковьюшки сошло так выделявшее ее среди женских лиц ее
особенное выражение жизнелюбия и появилось то общее, и для простых и для
образованных женщин, материнское выражение, в котором было и что-то
жалобное, и надежда на помощь, и готовность мгновенно солгать, если это
может пойти на пользу родному детищу, - выражение, к которому Соколов привык
за восемнадцать лет службы в милиции.
- Привод или похуже? - спросил он, отпустив плечи ее.
- Видать, похуже. Была я у нашего, как его, Просвирина, что ли,
говорит: "Под следствием"...
- Так, так, Параша... А скажи, у него приятелей новых не объявилось? Не
ночевал у него кто-нибудь из чужих? - спросил Соколов по внезапно возникшему
ходу мысли, который он не пытался скрыть от Прасковьюшки.
Она, видно, могла бы сказать больше о своем сыне, но многолетняя
близость с Дементием Федоровичем помешала ей сказать неправду и в то же
время ей не хотелось откровенничать при таком стечении народа. Она пожала
плечиком и посмотрела на Дементия Федоровича уже с обычным своим выражением,
в котором мелькнула веселая хитринка.
- Хорошо, Параша, я позвоню Перфильеву, - сказал Соколов, правильно
назвав фамилию начальника Заречного отделения милиции, которую Прасковьюшка
нарочито перевирала. - А тебя я вызову, может быть, на квартиру, тебе
поближе будет.
- На прицеп, на прицеп! - закричала Соня, подхватив под руку
Прасковьюшку и одарив на прощание майора таким взглядом темно-зеленых глаз,
который говорил, что она, Соня, умная, опытная, недоверчивая, но майор ей
нравится, хотя и не будет к ней допущен.
- Спасибо, Демушка! - успела сказать Прасковьюшка и ткнула майору руку
щепочкой.
- Дементий Федорович, с нами? - обернувшись, сказал Крутилин.
- Нужно ему с нами, у них машины! - сказал Синицын, самолюбиво поджав
губы: как человек приезжий, он не знал привычек Дементия Федоровича.
Хохоча и давя друг друга, они лезли в прицепной вагон с обеих площадок.
- Павлуша! Как мой Муса? - спрашивал Соколов о друге своей юности
Нургалиеве: ему так не хотелось расставаться с этой веселой компанией.
- Муса - хорошо! - смеясь кричал Павлуша с подножки.
Трамвай зазвенел, тронулся и вдруг высек дугой белую искру из провода,
мгновенно исчезнувшую в море солнечного света. И трамвай, переполненный
людьми, выпирающими из открытых окон, подвисшими на всех четырех подножках,
со скрежетом и звоном двинулся по проспекту Строителей, обгоняя майора
Соколова.
Трамвайный вагон, везущий на работу рабочий люд, - это филиал все того
же уличного клуба. Как ни странно, но в эти часы наиболее устойчивый
контингент именно в этом филиале. На большей части пути следования трамвая
публика почти не сходит, а только входит. Как же она размещается? Она
уплотняется. Каков же предел уплотнения? Предела нет - по потребности!
Люди начинают сходить только у ближайших заводских ворот, потом они
сходят уже у каждых ворот, и, когда остаются позади последние ворота, вагон
почти пуст. Но этим уже некому воспользоваться, вагон идет обратно.
Трамвайный вагон, подобравший Павлушу, Вассу и всю их компанию, пересек
площадь имени Ленинского комсомола и, пройдя еще несколько минут по этой
возвышенной части города, начал спускаться к озеру.
На площадке говорили о болезни директора комбината Сомова.
- А вот Павлуша, - сказал Гамалей, - он, наверно, нам лучше скажет. -
Всем известна была слабость директора комбината к мартеновским цехам - они
были детищем Сомова и лучшим его детищем. - Где сейчас Иннокентий Зосимович,
как он?
- Он в Кисловодске, - сказал Павлуша. - Если разрешили выехать,
наверно, лучше ему.
- Что же с ним было все-таки? - спросил незнакомый Павлуше старый
рабочий с лицом того темного цвета, который день за днем и год за годом
незаметно откладывается на лицах людей, десятки лет работающих на горячем
производстве.
- Сердце! - сказал Крутилин.
- У нас так рассказывают: он принимал очередной рапорт из цехов и вдруг
опустился без сознания, - сказал Павлуша. - Хорошо, что Арамилев, парторг,
был тут, не растерялся, сразу кнопку секретарю, а сам в трубку, спокойно,
чтобы паники не поднимать: "Иннокентия Зосимовича срочно Москва вызвала,
обождите, рапорт будет принимать Бессонов". И тут же по городскому - врача,
а сам кинулся ему галстук снимать, освободил грудь, чтобы легче дышать.
Правда, он скоро пришел в себя, хотел встать, но ему не дали, перенесли на
диван.
- Переработка, конечно, - сказал Гамалей.
- Что у него определили, я этого не знаю, - продолжал Павлуша. -
Ивашенко, главный сталеплавильщик, раньше ведь он был у нас во втором
мартеновском, так рассказывал: его хотели специальным вагоном отвезти в
областную больницу, но он отказался и остался дома. Он не верил, что с ним
что-нибудь серьезное, привык быть здоровым, да ведь силища-то какая! -
сказал Павлуша с восхищением. - Один раз он всех обманул, оделся, хотел
поехать на завод, а шофер у него ездит с ним уже лет пятнадцать, отказался
везти. Он даже накричал на него. "Уволю тебя!.." - "Увольняйте, говорит, а я
не повезу..."
- Нам его потерять нельзя, - сказал старый рабочий, - его печать на
всем, что мы тут сделали...
Павлуша, который начал рассказывать только потому, что был вызван на
это, почувствовал, что старый рабочий сказал правду. Павлуша подумал о том,
что его личный путь на производстве и в жизни мог бы и не быть таким путем,
если бы Сомов среди больших своих дел не помнил о нем. И все на площадке
заговорили о том же и начали приводить примеры, каждый из своей работы и
жизни.
Никогда так не проверяется ценность руководителя-работника, с
деятельностью которого связана работа и жизнь десятков и сотен тысяч людей,
как в то время, когда перед ними встает возможность по тем или иным причинам
расстаться со своим руководителем.
Та оценка работника-руководителя, которую он чаще всего получает
непосредственно или через чужие уста от сравнительно узкого круга окружающих
и часто подчиненных ему людей, не может являться действительной оценкой его
места в жизни. Как часто передвижение такого работника с одного места на
другое долгое время остается даже неизвестным ни тем десяткам и сотням тысяч
людей, которых он покинул, ни тем, которых он осчастливил.
Много уже времени спустя где-нибудь в таком же неофициальном клубе
вдруг возникнет разговор между двумя или тремя:
- А у нас, оказывается, новый директор!
- А ты не знал?
- Куда же того-то дели?
- А кто же его знает, перевели куда-то.
Заслужить, чтобы заговорили о тебе десятки и сотни тысяч, можно только
в двух случаях: если ты настолько дурно работал и так этим напортил, что
люди не в силах удержаться от выражения удовлетворения справедливостью той
власти, которая тебя наконец убрала; и если ты работал так хорошо, что твоя
деятельность оставила реальный след в жизни, когда каждый участник общего
труда понимает, что без тебя это могло быть и не сделано или было бы сделано
хуже.
Вот такое чувство было сейчас в душах людей, обсуждавших во многих и
многих неписаных клубах болезнь Сомова.
Все, что на протяжении последних полутора десятков лет было создано в
Большегорске усилиями десятков и сотен тысяч людей, во всем этом была доля
Иннокентия Сомова. Да, ему до всего было дело!
Люди знали об этом и переживали его болезнь, как свою. Если бы он мог
это слышать!
Скрежеща тормозами и вызванивая себе дорогу, трамвай развернулся по
широкой петле и выехал с проспекта Строителей на Набережную улицу к
остановке. Здесь уже не было такого напора людей, стремившихся попасть на
трамвай: до завода было уже недалеко. По Набережной густо шел народ по
направлению к дамбе, и среди народа медленно продвигались сдвоенные
трамвайные вагоны - те, что прошли раньше.
Вагоны были обращены теперь к заводу той стороной, с которой садились
люди. И хотя люди, заполнявшие вагоны, ежедневно совершали этот путь и
ежедневно перед ними открывался все тот же вид, разнообразившийся только от
времени дня или ночи да от погоды в разные времена года, не было человека,
который не сделал бы усилий, чтобы поверх или между голов других снова и
снова взглянуть на развернувшуюся перед глазами панораму завода.
Для здешних мест не редкость солнечные дни, тем более солнечные утра в
средине лета. Но здесь редко не бывает ветров - они вздымают пыль над
городом, над заводом, над рудником, особенно там, где ведутся разработки,
строятся новые цехи или жилые здания. Ветер не уносит, а рассеивает и
перемешивает дым, пыль, сажу над всей огромной территорией, и в пелене,
затмевающей небо, движется мерклое круглое солнце, на которое можно
смотреть.
Но утро этого дня было особенным утром. Завод был весь залит солнцем.
Озеро отражало и завод с его дымами, и небо над ним.
Трудно назвать другое производство, которое производило бы такое мощное
впечатление, как крупное металлургическое производство. Корпуса цехов
поражают воображение своей громадностью и протяженностью.
Но особенность пейзажу придают черные великанши-домны с их беспрерывно
работающими подъемными механизмами, с их куполами, оснащенными коленчатыми
трубами газоотводов и пылеуловителей, напоминающими сочленения колец
какого-то допотопного змея, и постоянные спутники домен -
кауперы-воздухонагреватели, стройные, цилиндрические, увенчанные куполами
гармонической формы. Округлые стены циклопических силосных башен с углем
отливают на солнце. Надземные легкие галереи кажутся висящими в воздухе.
Гигантские портальные краны углеподготовки и изящные башенные краны на
строительстве новой домны ажурно вырисовываются своими конструкциями в
голубом небе. Серая железобетонная труба на новом блоке коксовых батарей
заканчивается строительством, и две девчонки, кажущиеся отсюда букашками,
возятся на самом верху ее, свободно передвигаясь по деревянному подвесному
помосту-ободу без всяких перил. Снуют поезда, и слышен зов паровозов. Синяя
вспышка электросварки озаряет окна. И потоки шлака из опрокинутых
вагончиков-чаш стекают по откосу берега, как золотые реки.
В безветренном воздухе дымы восходят столбами над десятками труб. Одни
дымы извергаются мощными клубами, другие вздымаются тихо и медленно, как
легкие испарения, третьи сочатся тонкими струями, как от сигар, четвертые
можно заметить только по вибрации горячего воздуха. Дымы восходят к небу,
сохраняя свою окраску, даже когда они смешиваются где-то там, в небесной
вышине, - это целая симфония дымов - черных, темно-бурых, желтоватых, белых,
коричневых, голубоватых. И вдруг среди них над тушильной башней кокса
взлетает вспышкой веселое, ослепительно-белое, сверкающее на солнце облако
пара!
Трамвайные вагоны, вытянувшиеся цепочкой, свернули с Набережной на
дамбу и двигались через озеро в сплошном потоке мужчин, женщин, юношей,
девушек, катившемся по направлению к заводу.
Есть что-то величественное и прекрасное в этом ежедневном проявлении
воли, сознательности, организованности многих тысяч людей. К восьми, к
четырем, к двенадцати, ранним утром, днем, ночью возникает на улицах этот
поток рабочих и работниц. Все люди разные, все со своими слабостями и
сильными сторонами, у всех свои неотложные заботы, беды, свои радости - у
тебя умер близкий, ты не сможешь попасть сегодня с любимой в загс, тебе
необходимо обшить и обуть детей, а ты просто с похмелья, - но все идут в
свою смену в великом потоке трудового братства; в восемь, в четыре, в
двенадцать ты встанешь на свое место и будешь выполнять свой долг, кто бы ты
ни был.
Ежедневный поток тысяч людей, спешащих к труду, - там, где труд стал
или становится владыкой мира, - это не только выражение дисциплины и
организованности, это символ новой государственности. Каждый человек,
попадая в этот поток, несет в себе ее частицу. Он совершает этот путь
ежедневно и ежедневно чувствует себя частью государства. Правда, в эти
минуты он редко думает об этом и еще реже говорит об этом. Чувство это
выражается в неуловимом подъеме, в непринужденном остром веселье, во
взаимном доброжелательстве, которые сопровождают ежедневное движение масс на
работу.
Это чувство испытывал и Павлуша, совсем уже забывший о доме.
(Заметки к плану)
Ноябрь - декабрь 1952.
К роману
Женщина-врач:
"Смотрите, сколько вам клетчатки принесли".
Акафистов - старый стяжатель, замаскировавшийся под рабочего (и
действительно работает на рудообогатительной фабрике), скупщик краденого,
хозяин уголовной квартиры. К председателю завкома: "Так ты уж устрой мне,
Андреич, а то я, знаешь, такой застенчивый, сам никогда не попрошу". Все
выклянчит! Одновременно ему присущи черты того самого старика писателя, лица
вымышленного, о котором рассказывают так много анекдотов в писательской
среде.
Больной Балышев все время просит "заячью" пищу: капустку, морковку,
свеколку. Когда его вынесут на улицу, на мороз - в "мертвый час", все
беспокоятся, - "не замерзнете?" "Нет, я, как кочан капустки, обернут в сотни
одежек".
Женщина-врач, Сомова Галина Николаевна, смеется: "Опять капустка". Она
- очень русская. Лицо - мягких очертаний, правильный овал, волосы русые,
такие же брови и ресницы, глаза серые, умные, живые, ресницы небольшие, нос
чуть вздернут, не сильно, а точно как нужно, в губах - не толстых и не
тонких, а очень соразмерных лицу и глазам, и в подбородке - волевая складка,
но женщина-врач часто смеется, показывая очень ровные (аккуратные),
сплошные, не крупные и не мелкие, а совсем такие, как надо, матово-белые
зубы, и только между двумя верхними передними, более широкими, тоненькая
щелочка, что придает улыбке и всему лицу необыкновенную милость. Лицо у нее
моложаво для тридцатичетырехлетней женщины, а телом она женственно-статна,
лицо очень здоровое, нет ни лишних морщинок, ни подглазиц, лицо спокойное,
ясное по выражению, какое бывает у семейных женщин чистой, трудовой,
организованной ими самими жизни, румянец мгновенно вспыхивает на щеках от
природной застенчивости, с годами преодоленной в силу характера профессии.
Кисти рук, ноги, может быть, чуть-чуть большеваты, а в общем тоже такие, как
надо. Если взять все порознь, то трудно, кажется, и отметить что-нибудь
приметное, особенное, а в сочетании все особенно, все приметно, все полно
обаяния: и эта улыбка, и мгновенно вспыхивающий румянец, соединенный с этой
живостью ясных, прямо смотрящих на тебя глаз, и неповторимые жесты полных
рук, не широкие, а где-то на уровне груди, легкие и тоже живые, точно
обнимающие ладонями и преподносящие вам в этих ладонях что-то круглое, что
вылетело только что из раскрывшихся в улыбке природно-алых уст. И только
указательный палец правой руки иногда отделится не то поясняюще, не то
укоризненно, не то просто для того, чтобы показать, какой это милый палец.
Но как они были точны в работе, ее пальцы, руки, как сразу выступали эти
складки воли в ее сжатых губах и подбородке, когда она работала. И как она
могла быть требовательна и строга! (Ввести эпизод с пресловутым посещением
инструктора и деловым письмом вопреки ее приказу и вопреки воле больного.
Больной желчно: "Если это еще раз повторится, я выпишусь". Она: "Если это
еще раз повторится, я выпишусь вместе с вами". - "То есть?" - "То есть подам
на увольнение...").
И все-таки больной заметил, что и при входе к нему и при выходе она
мгновенно кидала взгляд на лицо свое в зеркало, висевшее над умывальником у
входа. Однако и это было так же естественно и мило, как все, что она делала.
Молодая женщина (Голубева Агриппина) с двумя детьми-близнецами.
Работала на экскаваторе по уборке строительного мусора на строительстве
комбината. Потом начальник горнорудного управления выпросил ее (а еще лучше,
это было сделано по настоянию женщины - секретаря правобережного райкома
Паниной) на гору, на большой экскаватор "УМЗ", работающий на руде. Путь ее к
мужу в ссылку и разочарование в муже. В бараке она живет там же, где живет
доменщик Каратаев, отец артистки. У нее живет в комнате, приюченная ею,
девушка татарка, работающая на строительстве железобетонных труб
новостроящихся коксовых батарей комбината. А может быть, с ней живет более
старшая, чем она, одинокая, лишившаяся мужа подруга, - одна из описанных
мною во время поездки в Днепропетровск - беленькая.
В поезде на похороны Сомова в специальном вагоне едут зам. министра
(или министр) Багдасаров и начальник строительства главка, в прошлом крупный
инженер-строитель. Они говорят о Сомове. Споры о материальном факторе в
вопросе о том, кто идет в проектные организации, в НИИ и в заводские
лаборатории. Споры о роли профессоров и преподавателей в том, какие молодые
инженеры выходят из вузов. (В связи с трудностью найти человека с широким
горизонтом на место Сомова.)
В вагоне третьего класса, в одном купе того же поезда, не зная о смерти
Сомова, едут на его комбинат два только что получивших диплом
инженера-металлурга, один - только что получивший диплом архитектора
(Лесота) и молоденькая артистка одного из крупных театров Москвы - Вера
Каратаева. Она едет в Сталиногорск к отцу. Вначале студенты не знают, что
она артистка. Их то яростные, то очень веселые споры обо всем. Она молчит.
Они вначале не знают, что она артистка. Она нравится архитектору, но он не
знает, кто она и как к ней подойти. Металлурги знают друг друга по
институту, архитектор познакомился с ними, когда они брали билеты на
городской станции. Артисточка никому из них не знакома.
Здесь же вкатить длинное, веселое, лирическое, обличающее и очень
бытовое обращение к себе и ко всем братьям-писателям о преимуществах езды в
вагоне третьего класса перед спальным, а тем более специальным вагоном. А
может быть, это произнести устами или в мыслях Балышева (в связи с тем, что
он увидал прогуливающихся по перрону этих трех молодых людей и артисточку,
вылезших из вагона третьего класса), сделать это устами Балышева, начальника
строительства главка ("Да здравствует третий класс, да здравствует юность,
черт возьми!").
скульптурно отражена в сплетении сухожилий на внешней стороне кисти.
Сам он тоже был сильного, пропорционального сложения, богатырь с
развитыми плечами и выпуклой грудью. Ничего лишнего не было в его теле, как
и в загорелом лице его с резко выраженным рисунком лба, рта, носа,
подбородка, с запавшими щеками, прорезанными двумя продольными морщинами.
Глаза его выглядели бы совсем молодо, если бы их не окружала усталость, от
которой нельзя освободиться хорошим сном после прогулки, усталость,
накопленная годами бессонных ночей, душевного напряжения, усилий воли.
Даже трудно было сказать, сколько ему лет, но он принадлежал к тому же
поколению, что и Прасковьюшка, чуть-чуть помоложе. Как и она и муж ее, он
прибыл в Большегорск, когда здесь была голая степь, палатки, груды и штабели
строительного материала, и в том месте, где кончалась только что проведенная
сюда ветка железной дороги, стоял снятый с колес товарный вагон, над
отодвижной дверью которого висела вывесочка: "Большестрой".
Как и муж Прасковьюшки, Дементий Соколов прибыл сюда вместе с бригадой
каменщика Хаммата Шамсутдинова, впоследствии прославившегося на всю страну и
являвшегося ныне такой же реликвией города, как плотник Лаврентий Борознов,
отец Тины. Бригада Шамсутдинова состояла из русских и татар. Самыми младшими
в бригаде были он, Дементий Соколов и Муса Нургалиев, который тоже начинал
свой путь каменщиком, а потом пошел третьим подручным на мартен.
Дементий Соколов проработал здесь три года, а всего он работал с
Шамсутдиновым шесть лет. В это время проходил набор комсомольцев в школы
милиции. Соколова вызвали в горком комсомола, и там представитель управления
милиции области и секретарь горкома комсомола, которого Соколов хорошо знал,
сказали ему, что он, Дементий Соколов, создан для органов милиции. Соколов
признался, что ему это все равно, но он хочет учиться.
В бараке на третьем участке, где было тогда общежитие молодых
строителей, никто не понял Дементия. Его пугали тем, что никогда он, как
работник милиции, не сможет столько зарабатывать, сколько заработает, если
станет бригадиром каменщиков. Были и такие, что смеялись над ним:
изображали, как он гонится за карманником и свистит или уговаривает пьяного
у киоска.
- Нет, по его росту его поставят регулировщиком, - говорили другие. -
Просись по крайности, чтобы тебя поставили на Красной площади в Москве!
Они даже изображали все это в лицах, и он застенчиво улыбался, глядя на
свое будущее.
Потом он исчез на десять лет. И появился в родном городе на третий год
войны в звании капитана милиции. Его назначили начальником второго
городского отделения.
В ведение Соколова входила "Гора" - рудник, питавший завод рудой, - с
ютившимися у подножия горы землянками, так называемой "Колупаевкой", и
входило "Поселение", где жили когда-то раскулаченные. Они давно уже получили
все права граждан, имели индивидуальные домики, сады и работали на
комбинате. Поселок их назывался Ключевским, по названию горы, на склоне
которой он был расположен, а гора, по преданию, получила свое название по
фамилии штейгера Ключевского, который жил тут в дореволюционное время, когда
руду с Большой горы добывали только ту, что выходила на поверхность, и
возили на телегах на уральские заводы. Но поселок редко называли Ключевским,
а по-старому - "Поселением". Даже жители его, возвращаясь с работы, говорили
по привычке: "Иду домой, на Поселение".
Ведению Соколова подлежал район рудообогатительных и агломерационных
фабрик, к которым тянулись над городом на несколько километров черные трубы
газопровода и водопровода и сложная линия электросети и от которых проложены
были далеко за город подземные трубы отработанного шлама.
Ведению Соколова подлежал весь район старых бараков. Это были так
называемые "участки", с которых когда-то и начался город и где до сих пор
стоял тот барак, в котором жил юный Дементий. Они по-прежнему назывались:
"Первый участок", "Третий участок", "Пятый участок", хотя не имели теперь
никаких границ, каждый барак имел свой уличный номер.
Ведению Соколова подлежал также когда-то наиболее привилегированный
район деревянных коттеджей, так называемые "Сосны", где в первые годы
строительства жили иностранные специалисты, а теперь - инженеры и техники
комбината и наиболее старые и заслуженные стахановцы. И, наконец, ведению
Соколова подлежала та часть "соцгорода", с его благоустроенными домами,
которая лежала левее улицы Ленина, главной магистрали старого города.
В районе деятельности второго отделения милиции, возглавлявшегося
Соколовым, находились Горно-металлургический институт, клубы - горняков,
строителей, трудовых резервов, поликлиника, отделение связи, главный
универсальный магазин, ювелирный магазин, магазин "ТЭЖЭ", несколько
гастрономов, ресторан "Каратемир", Парк культуры и отдыха метизного завода,
кинотеатр "Челюскин", мясокомбинат, завод фруктовых вод, два винных погреба,
два самых крупных гаража - комбината и строительного треста - и, как везде,
множество ларьков и киосков.
Через этот район проходили также пути электровозов на "Гору" и к
фабрике.
Это был район контрастов.
В этом районе больше всего было тех проявлений старой жизни, с которыми
главным образом и имеет дело милиция, - от самых, казалось бы, невинных до
самых страшных.
Дементий Федорович, теперь уже майор, был такой же
достопримечательностью Большегорска, как Шамсутдинов, как Гамалей, как
Павлуша и его товарищи Муса и Коля, как доменный мастер Крутилин, как Васса
и Соня, как Прасковьюшка, которую Дементий Федорович называл просто Парашей:
он знал ее еще очень молодой и миловидной.
Каждое утро Дементий Федорович совершал прогулку из дома до места
службы, ему полагалась машина, но это была единственная возможность пройтись
пешком по воздуху. Все остальное время, - большей частью это были две трети
или три четверти суток, а в случае чрезвычайных происшествий это могли быть
круглые сутки или даже несколько суток, - он находился либо в отделении,
либо в управлении городской милиции, либо на участках, на месте
происшествий, куда уже не было времени идти пешком, а нужно было мчаться на
машине.
Дементий Федорович совершал свою прогулку во все времена года и при
любой погоде. Если лил проливной дождь, майор шел в плаще с капюшоном, если
буран, на майоре был полушубок с поднятым воротником, бурки, подбитые кожей,
и шапка-кубанка с кокардой. Он шел ровным военным шагом через весь проспект
Строителей, через дамбу и через весь Ленинский район на той стороне реки.
Он любил эту утреннюю прогулку еще и потому, что это были часы, когда
люди шли на работу, и у него всегда были интересные попутчики или
неожиданные встречи.
- Что же там у тебя приключилось? - спрашивал он Прасковьюшку, держа ее
за плечи своими большими руками.
- Опять второй мой... Ромка...
С лица Прасковьюшки сошло так выделявшее ее среди женских лиц ее
особенное выражение жизнелюбия и появилось то общее, и для простых и для
образованных женщин, материнское выражение, в котором было и что-то
жалобное, и надежда на помощь, и готовность мгновенно солгать, если это
может пойти на пользу родному детищу, - выражение, к которому Соколов привык
за восемнадцать лет службы в милиции.
- Привод или похуже? - спросил он, отпустив плечи ее.
- Видать, похуже. Была я у нашего, как его, Просвирина, что ли,
говорит: "Под следствием"...
- Так, так, Параша... А скажи, у него приятелей новых не объявилось? Не
ночевал у него кто-нибудь из чужих? - спросил Соколов по внезапно возникшему
ходу мысли, который он не пытался скрыть от Прасковьюшки.
Она, видно, могла бы сказать больше о своем сыне, но многолетняя
близость с Дементием Федоровичем помешала ей сказать неправду и в то же
время ей не хотелось откровенничать при таком стечении народа. Она пожала
плечиком и посмотрела на Дементия Федоровича уже с обычным своим выражением,
в котором мелькнула веселая хитринка.
- Хорошо, Параша, я позвоню Перфильеву, - сказал Соколов, правильно
назвав фамилию начальника Заречного отделения милиции, которую Прасковьюшка
нарочито перевирала. - А тебя я вызову, может быть, на квартиру, тебе
поближе будет.
- На прицеп, на прицеп! - закричала Соня, подхватив под руку
Прасковьюшку и одарив на прощание майора таким взглядом темно-зеленых глаз,
который говорил, что она, Соня, умная, опытная, недоверчивая, но майор ей
нравится, хотя и не будет к ней допущен.
- Спасибо, Демушка! - успела сказать Прасковьюшка и ткнула майору руку
щепочкой.
- Дементий Федорович, с нами? - обернувшись, сказал Крутилин.
- Нужно ему с нами, у них машины! - сказал Синицын, самолюбиво поджав
губы: как человек приезжий, он не знал привычек Дементия Федоровича.
Хохоча и давя друг друга, они лезли в прицепной вагон с обеих площадок.
- Павлуша! Как мой Муса? - спрашивал Соколов о друге своей юности
Нургалиеве: ему так не хотелось расставаться с этой веселой компанией.
- Муса - хорошо! - смеясь кричал Павлуша с подножки.
Трамвай зазвенел, тронулся и вдруг высек дугой белую искру из провода,
мгновенно исчезнувшую в море солнечного света. И трамвай, переполненный
людьми, выпирающими из открытых окон, подвисшими на всех четырех подножках,
со скрежетом и звоном двинулся по проспекту Строителей, обгоняя майора
Соколова.
Трамвайный вагон, везущий на работу рабочий люд, - это филиал все того
же уличного клуба. Как ни странно, но в эти часы наиболее устойчивый
контингент именно в этом филиале. На большей части пути следования трамвая
публика почти не сходит, а только входит. Как же она размещается? Она
уплотняется. Каков же предел уплотнения? Предела нет - по потребности!
Люди начинают сходить только у ближайших заводских ворот, потом они
сходят уже у каждых ворот, и, когда остаются позади последние ворота, вагон
почти пуст. Но этим уже некому воспользоваться, вагон идет обратно.
Трамвайный вагон, подобравший Павлушу, Вассу и всю их компанию, пересек
площадь имени Ленинского комсомола и, пройдя еще несколько минут по этой
возвышенной части города, начал спускаться к озеру.
На площадке говорили о болезни директора комбината Сомова.
- А вот Павлуша, - сказал Гамалей, - он, наверно, нам лучше скажет. -
Всем известна была слабость директора комбината к мартеновским цехам - они
были детищем Сомова и лучшим его детищем. - Где сейчас Иннокентий Зосимович,
как он?
- Он в Кисловодске, - сказал Павлуша. - Если разрешили выехать,
наверно, лучше ему.
- Что же с ним было все-таки? - спросил незнакомый Павлуше старый
рабочий с лицом того темного цвета, который день за днем и год за годом
незаметно откладывается на лицах людей, десятки лет работающих на горячем
производстве.
- Сердце! - сказал Крутилин.
- У нас так рассказывают: он принимал очередной рапорт из цехов и вдруг
опустился без сознания, - сказал Павлуша. - Хорошо, что Арамилев, парторг,
был тут, не растерялся, сразу кнопку секретарю, а сам в трубку, спокойно,
чтобы паники не поднимать: "Иннокентия Зосимовича срочно Москва вызвала,
обождите, рапорт будет принимать Бессонов". И тут же по городскому - врача,
а сам кинулся ему галстук снимать, освободил грудь, чтобы легче дышать.
Правда, он скоро пришел в себя, хотел встать, но ему не дали, перенесли на
диван.
- Переработка, конечно, - сказал Гамалей.
- Что у него определили, я этого не знаю, - продолжал Павлуша. -
Ивашенко, главный сталеплавильщик, раньше ведь он был у нас во втором
мартеновском, так рассказывал: его хотели специальным вагоном отвезти в
областную больницу, но он отказался и остался дома. Он не верил, что с ним
что-нибудь серьезное, привык быть здоровым, да ведь силища-то какая! -
сказал Павлуша с восхищением. - Один раз он всех обманул, оделся, хотел
поехать на завод, а шофер у него ездит с ним уже лет пятнадцать, отказался
везти. Он даже накричал на него. "Уволю тебя!.." - "Увольняйте, говорит, а я
не повезу..."
- Нам его потерять нельзя, - сказал старый рабочий, - его печать на
всем, что мы тут сделали...
Павлуша, который начал рассказывать только потому, что был вызван на
это, почувствовал, что старый рабочий сказал правду. Павлуша подумал о том,
что его личный путь на производстве и в жизни мог бы и не быть таким путем,
если бы Сомов среди больших своих дел не помнил о нем. И все на площадке
заговорили о том же и начали приводить примеры, каждый из своей работы и
жизни.
Никогда так не проверяется ценность руководителя-работника, с
деятельностью которого связана работа и жизнь десятков и сотен тысяч людей,
как в то время, когда перед ними встает возможность по тем или иным причинам
расстаться со своим руководителем.
Та оценка работника-руководителя, которую он чаще всего получает
непосредственно или через чужие уста от сравнительно узкого круга окружающих
и часто подчиненных ему людей, не может являться действительной оценкой его
места в жизни. Как часто передвижение такого работника с одного места на
другое долгое время остается даже неизвестным ни тем десяткам и сотням тысяч
людей, которых он покинул, ни тем, которых он осчастливил.
Много уже времени спустя где-нибудь в таком же неофициальном клубе
вдруг возникнет разговор между двумя или тремя:
- А у нас, оказывается, новый директор!
- А ты не знал?
- Куда же того-то дели?
- А кто же его знает, перевели куда-то.
Заслужить, чтобы заговорили о тебе десятки и сотни тысяч, можно только
в двух случаях: если ты настолько дурно работал и так этим напортил, что
люди не в силах удержаться от выражения удовлетворения справедливостью той
власти, которая тебя наконец убрала; и если ты работал так хорошо, что твоя
деятельность оставила реальный след в жизни, когда каждый участник общего
труда понимает, что без тебя это могло быть и не сделано или было бы сделано
хуже.
Вот такое чувство было сейчас в душах людей, обсуждавших во многих и
многих неписаных клубах болезнь Сомова.
Все, что на протяжении последних полутора десятков лет было создано в
Большегорске усилиями десятков и сотен тысяч людей, во всем этом была доля
Иннокентия Сомова. Да, ему до всего было дело!
Люди знали об этом и переживали его болезнь, как свою. Если бы он мог
это слышать!
Скрежеща тормозами и вызванивая себе дорогу, трамвай развернулся по
широкой петле и выехал с проспекта Строителей на Набережную улицу к
остановке. Здесь уже не было такого напора людей, стремившихся попасть на
трамвай: до завода было уже недалеко. По Набережной густо шел народ по
направлению к дамбе, и среди народа медленно продвигались сдвоенные
трамвайные вагоны - те, что прошли раньше.
Вагоны были обращены теперь к заводу той стороной, с которой садились
люди. И хотя люди, заполнявшие вагоны, ежедневно совершали этот путь и
ежедневно перед ними открывался все тот же вид, разнообразившийся только от
времени дня или ночи да от погоды в разные времена года, не было человека,
который не сделал бы усилий, чтобы поверх или между голов других снова и
снова взглянуть на развернувшуюся перед глазами панораму завода.
Для здешних мест не редкость солнечные дни, тем более солнечные утра в
средине лета. Но здесь редко не бывает ветров - они вздымают пыль над
городом, над заводом, над рудником, особенно там, где ведутся разработки,
строятся новые цехи или жилые здания. Ветер не уносит, а рассеивает и
перемешивает дым, пыль, сажу над всей огромной территорией, и в пелене,
затмевающей небо, движется мерклое круглое солнце, на которое можно
смотреть.
Но утро этого дня было особенным утром. Завод был весь залит солнцем.
Озеро отражало и завод с его дымами, и небо над ним.
Трудно назвать другое производство, которое производило бы такое мощное
впечатление, как крупное металлургическое производство. Корпуса цехов
поражают воображение своей громадностью и протяженностью.
Но особенность пейзажу придают черные великанши-домны с их беспрерывно
работающими подъемными механизмами, с их куполами, оснащенными коленчатыми
трубами газоотводов и пылеуловителей, напоминающими сочленения колец
какого-то допотопного змея, и постоянные спутники домен -
кауперы-воздухонагреватели, стройные, цилиндрические, увенчанные куполами
гармонической формы. Округлые стены циклопических силосных башен с углем
отливают на солнце. Надземные легкие галереи кажутся висящими в воздухе.
Гигантские портальные краны углеподготовки и изящные башенные краны на
строительстве новой домны ажурно вырисовываются своими конструкциями в
голубом небе. Серая железобетонная труба на новом блоке коксовых батарей
заканчивается строительством, и две девчонки, кажущиеся отсюда букашками,
возятся на самом верху ее, свободно передвигаясь по деревянному подвесному
помосту-ободу без всяких перил. Снуют поезда, и слышен зов паровозов. Синяя
вспышка электросварки озаряет окна. И потоки шлака из опрокинутых
вагончиков-чаш стекают по откосу берега, как золотые реки.
В безветренном воздухе дымы восходят столбами над десятками труб. Одни
дымы извергаются мощными клубами, другие вздымаются тихо и медленно, как
легкие испарения, третьи сочатся тонкими струями, как от сигар, четвертые
можно заметить только по вибрации горячего воздуха. Дымы восходят к небу,
сохраняя свою окраску, даже когда они смешиваются где-то там, в небесной
вышине, - это целая симфония дымов - черных, темно-бурых, желтоватых, белых,
коричневых, голубоватых. И вдруг среди них над тушильной башней кокса
взлетает вспышкой веселое, ослепительно-белое, сверкающее на солнце облако
пара!
Трамвайные вагоны, вытянувшиеся цепочкой, свернули с Набережной на
дамбу и двигались через озеро в сплошном потоке мужчин, женщин, юношей,
девушек, катившемся по направлению к заводу.
Есть что-то величественное и прекрасное в этом ежедневном проявлении
воли, сознательности, организованности многих тысяч людей. К восьми, к
четырем, к двенадцати, ранним утром, днем, ночью возникает на улицах этот
поток рабочих и работниц. Все люди разные, все со своими слабостями и
сильными сторонами, у всех свои неотложные заботы, беды, свои радости - у
тебя умер близкий, ты не сможешь попасть сегодня с любимой в загс, тебе
необходимо обшить и обуть детей, а ты просто с похмелья, - но все идут в
свою смену в великом потоке трудового братства; в восемь, в четыре, в
двенадцать ты встанешь на свое место и будешь выполнять свой долг, кто бы ты
ни был.
Ежедневный поток тысяч людей, спешащих к труду, - там, где труд стал
или становится владыкой мира, - это не только выражение дисциплины и
организованности, это символ новой государственности. Каждый человек,
попадая в этот поток, несет в себе ее частицу. Он совершает этот путь
ежедневно и ежедневно чувствует себя частью государства. Правда, в эти
минуты он редко думает об этом и еще реже говорит об этом. Чувство это
выражается в неуловимом подъеме, в непринужденном остром веселье, во
взаимном доброжелательстве, которые сопровождают ежедневное движение масс на
работу.
Это чувство испытывал и Павлуша, совсем уже забывший о доме.
(Заметки к плану)
Ноябрь - декабрь 1952.
К роману
Женщина-врач:
"Смотрите, сколько вам клетчатки принесли".
Акафистов - старый стяжатель, замаскировавшийся под рабочего (и
действительно работает на рудообогатительной фабрике), скупщик краденого,
хозяин уголовной квартиры. К председателю завкома: "Так ты уж устрой мне,
Андреич, а то я, знаешь, такой застенчивый, сам никогда не попрошу". Все
выклянчит! Одновременно ему присущи черты того самого старика писателя, лица
вымышленного, о котором рассказывают так много анекдотов в писательской
среде.
Больной Балышев все время просит "заячью" пищу: капустку, морковку,
свеколку. Когда его вынесут на улицу, на мороз - в "мертвый час", все
беспокоятся, - "не замерзнете?" "Нет, я, как кочан капустки, обернут в сотни
одежек".
Женщина-врач, Сомова Галина Николаевна, смеется: "Опять капустка". Она
- очень русская. Лицо - мягких очертаний, правильный овал, волосы русые,
такие же брови и ресницы, глаза серые, умные, живые, ресницы небольшие, нос
чуть вздернут, не сильно, а точно как нужно, в губах - не толстых и не
тонких, а очень соразмерных лицу и глазам, и в подбородке - волевая складка,
но женщина-врач часто смеется, показывая очень ровные (аккуратные),
сплошные, не крупные и не мелкие, а совсем такие, как надо, матово-белые
зубы, и только между двумя верхними передними, более широкими, тоненькая
щелочка, что придает улыбке и всему лицу необыкновенную милость. Лицо у нее
моложаво для тридцатичетырехлетней женщины, а телом она женственно-статна,
лицо очень здоровое, нет ни лишних морщинок, ни подглазиц, лицо спокойное,
ясное по выражению, какое бывает у семейных женщин чистой, трудовой,
организованной ими самими жизни, румянец мгновенно вспыхивает на щеках от
природной застенчивости, с годами преодоленной в силу характера профессии.
Кисти рук, ноги, может быть, чуть-чуть большеваты, а в общем тоже такие, как
надо. Если взять все порознь, то трудно, кажется, и отметить что-нибудь
приметное, особенное, а в сочетании все особенно, все приметно, все полно
обаяния: и эта улыбка, и мгновенно вспыхивающий румянец, соединенный с этой
живостью ясных, прямо смотрящих на тебя глаз, и неповторимые жесты полных
рук, не широкие, а где-то на уровне груди, легкие и тоже живые, точно
обнимающие ладонями и преподносящие вам в этих ладонях что-то круглое, что
вылетело только что из раскрывшихся в улыбке природно-алых уст. И только
указательный палец правой руки иногда отделится не то поясняюще, не то
укоризненно, не то просто для того, чтобы показать, какой это милый палец.
Но как они были точны в работе, ее пальцы, руки, как сразу выступали эти
складки воли в ее сжатых губах и подбородке, когда она работала. И как она
могла быть требовательна и строга! (Ввести эпизод с пресловутым посещением
инструктора и деловым письмом вопреки ее приказу и вопреки воле больного.
Больной желчно: "Если это еще раз повторится, я выпишусь". Она: "Если это
еще раз повторится, я выпишусь вместе с вами". - "То есть?" - "То есть подам
на увольнение...").
И все-таки больной заметил, что и при входе к нему и при выходе она
мгновенно кидала взгляд на лицо свое в зеркало, висевшее над умывальником у
входа. Однако и это было так же естественно и мило, как все, что она делала.
Молодая женщина (Голубева Агриппина) с двумя детьми-близнецами.
Работала на экскаваторе по уборке строительного мусора на строительстве
комбината. Потом начальник горнорудного управления выпросил ее (а еще лучше,
это было сделано по настоянию женщины - секретаря правобережного райкома
Паниной) на гору, на большой экскаватор "УМЗ", работающий на руде. Путь ее к
мужу в ссылку и разочарование в муже. В бараке она живет там же, где живет
доменщик Каратаев, отец артистки. У нее живет в комнате, приюченная ею,
девушка татарка, работающая на строительстве железобетонных труб
новостроящихся коксовых батарей комбината. А может быть, с ней живет более
старшая, чем она, одинокая, лишившаяся мужа подруга, - одна из описанных
мною во время поездки в Днепропетровск - беленькая.
В поезде на похороны Сомова в специальном вагоне едут зам. министра
(или министр) Багдасаров и начальник строительства главка, в прошлом крупный
инженер-строитель. Они говорят о Сомове. Споры о материальном факторе в
вопросе о том, кто идет в проектные организации, в НИИ и в заводские
лаборатории. Споры о роли профессоров и преподавателей в том, какие молодые
инженеры выходят из вузов. (В связи с трудностью найти человека с широким
горизонтом на место Сомова.)
В вагоне третьего класса, в одном купе того же поезда, не зная о смерти
Сомова, едут на его комбинат два только что получивших диплом
инженера-металлурга, один - только что получивший диплом архитектора
(Лесота) и молоденькая артистка одного из крупных театров Москвы - Вера
Каратаева. Она едет в Сталиногорск к отцу. Вначале студенты не знают, что
она артистка. Их то яростные, то очень веселые споры обо всем. Она молчит.
Они вначале не знают, что она артистка. Она нравится архитектору, но он не
знает, кто она и как к ней подойти. Металлурги знают друг друга по
институту, архитектор познакомился с ними, когда они брали билеты на
городской станции. Артисточка никому из них не знакома.
Здесь же вкатить длинное, веселое, лирическое, обличающее и очень
бытовое обращение к себе и ко всем братьям-писателям о преимуществах езды в
вагоне третьего класса перед спальным, а тем более специальным вагоном. А
может быть, это произнести устами или в мыслях Балышева (в связи с тем, что
он увидал прогуливающихся по перрону этих трех молодых людей и артисточку,
вылезших из вагона третьего класса), сделать это устами Балышева, начальника
строительства главка ("Да здравствует третий класс, да здравствует юность,
черт возьми!").