— Но, Гноссос, как ты мог это знать?
   — Сам не понимаю, малыш, но именно такой у него был взгляд. Потом, наверное, чтобы расставить все по местам, сделать вид, что все так и задумано, он выгнул пасть и зарычал. Знаешь, губы складываются в полумесяц, дрожат — и торчат клыки? И начал приседать, черт, — так садятся на задницу коты, правда, но он же не кот, и, судя по виду, на уме у него совсем другое. Ладно, у меня было три жакана и две картечи, «марлин», автоматика, а другая половина головы уже все уладила по части безопасности: вот курок, вот пальцы, верно? Все точно так, правда — совсем разные мысли приходят одновременно. Меня самого скрутило, поэтому я промазал двумя первыми — и промазал здорово. Он был совсем близко, что еще хуже, но он уже зашевелился, и я должен был попасть, боже, я обязан был в него попасть. Третья пуля его догнала, впилась сзади, пробила навылет, бросила на снег и перекинула через голову. Закрой глаза. Крепче. Видишь: он начинает переворачиваться. Если нужно, прокрути замедленно. Я только что в него попал, прямо в зад.
   — Почти вижу.
   — Передние лапы подгибаются, и он скользит вперед. Носом роет снег, вот так.
   — Да, вижу.
   — Но он встает . Понимаешь, вот что самое безумное. Встает и несется прочь, не хромая, и даже не припадая на лапу. И тут другая половина моей головы начинает беситься, вот что такое ярость. — Гноссос отворачивается от огня и облокачивается на руку. Почувствовав движение, Кристин вновь открыла глаза. — Я его возненавидел. Малыш, как же я его тогда возненавидел. Он был мне противен, меня от него тошнило. Ни капли рационального. Я просто хотел его убить. Только убить, ничего больше: разорвать пасть, выломать клыки, свернуть шею, выпустить кишки, скормить их ласкам — чем страшнее, тем лучше. Но даже тогда все это чувствовала только часть меня. Другая уговаривала вернуться, приводила логические доводы, проверяла пятна крови на снегу. Иногда попадались четкие ямы в тех местах, где он останавливался отдохнуть, но он всегда подскакивал опять — по следам было видно, они начинались немного дальше. Я шел за ним очень долго. Тошнота, кровь, следы, холод — черт, это было слишком серьезно. Наконец, уже у последнего болота все вместе свалилось мне в голову. Вдруг дошло, что вокруг слишком темно, не только из-за сосен, и солнце наверняка село. Спичек нет, компаса нет, за направлением я не следил. И волк, понимаешь, раненый волк носится где-то вокруг, ноги в сапогах ничего не чувствуют, пальцы на руках болят, и я попался в колоссальную смертельную ловушку. И все вдруг кончилось. Абсолютно все кончилось.
   Гноссос убрал с глаз волосы и сглотнул. В горле пересохло.
   — Так, для начала я успокоился, как мог, и двинулся назад по своим же следам. Ничего не вышло: в темноте я не мог отличить отпечатки своих ног от упавшего с веток снега. Через час я вернулся на то же самое болото и зачем-то выстрелил в воздух двумя последними зарядами картечи. Этого нельзя было делать. Они пригодились бы мне, если бы появился волк, но я все равно выстрелил. умно, да? Через полчаса я уже ничего не видел. То есть, совсем ничего — он мог подойти и лизнуть меня в лоб, а пальцы онемели — теперь ты представляешь себе эту картину.
   Кристин потянулась к его руке, но он прятал ладони подмышками. Чуть-чуть пережал, подумал Гноссос. Она провела пальцами по его плечу и задержала руку, вглядываясь в его лицо. Но молча.
   — Шайтан в желудке, — сказал он. — Расслабление кишок, малыш, представляешь себе эту сцену? Вонючее ощущение, что тело не держит свое же собственное дерьмо. Предает тебя, выворачивается наизнанку, не считаясь с твоими желаниями. Подскакивает адреналин, с этого все и начинается: толчок, короткие вспышки все вместе лупят по нервной системе. Потом прямая кишка расслабляется — раскрывается, словно люк в полу, и дерьмо вываливается в штаны. Представь на минутку: тебя находят, тащат обратно в цивилизацию, может, кладут в мертвецкой на стол, затем рано или поздно стаскивают штаны — и видят замерзшее говно. Но дальше адреналин снижается, и приходит спокойствие. Половина тебя как будто превращается в зрителя, ты наблюдаешь за симптомами, словно врач с «роллефлексом». Не считая того, что при этом еще нужно что-то делать. Так я наломал сосновых лап, дюжину, наверное, в темноте на ощупь, искал помягче. Хотел соорудить что-то вроде подушки, чтобы не стоять прямо на снегу — хоть как-то отгородиться от врага. И вот тогда мне пришло в голову: там же было две линии следов; помнишь, в самый первый раз? Самка, сечешь, скоро явится самка со своей маленькой местью. Хочешь знать, что приходит на ум, когда вокруг скачут существа, которые видят в темноте? Ты думаешь: какую часть они сожрут первой? На тебе парка, сапоги, перчатки — значит, только лицо. Остальное — ништяк, правда? Но с чего они начнут? С носа? Чавк, и нет носа, только две дырки, кап-кап. Или со щеки — хряп, и готово.
   Кристин передернулась.
   — Все правильно, только это еще не все. Остается спокойствие: оно приходит неожиданно, и самообладание тут совершенно ни при чем. Потому что ты уже почти замерз. Вот так это происходит. Еще один паршивый холодный симптом, еще одно предательство тела. И ничего в этом нет нового. Все онемело, особенно нос. Хотя какая к черту разница, волк все равно до него доберется, в крайнем случае от подмороженного носа заработает расстройство желудка. Ладно. Потом ты начинаешь засыпать. Совершенно невозможно удержаться. Тебе в ноздри чуть ли не впихивается какой-то странный запах, как бы вытесняя остальные чувства, но это не имеет значения. Без этого никак. Ни запахи, ни звуки не имеют значения. Тебя ничем не достать. Все кончено, бабах. Теперь закрой глаза, я расскажу, что ты видишь перед тем, как заснуть. Нет, правда, закрой глаза.
   Она снова подчинилась и взялась рукой за его плечо.
   — Темно, почти как в обычном сне, только эта темнота не прямо перед тобой как плита или стена. Она уходит в обе стороны и загибается на границе бокового зрения. Ты чувствуешь ее сзади; может даже под собой, только это «под» ты ощущаешь не очень четко. По краям голубоватая, но как бы не совсем по краям. А потом ты будто бросаешь в небо жемчужину.
   Она моргнула.
   — Не по-настоящему бросаешь, а как бы бросаешь, потому что она вылетает прямо из тебя, маленькая, белая и фосфоресцирует. За ней тянется как бы минускульный метеорный след. Потом жемчужина теряет инерцию, замедляется, описывает дугу и начинает падать. И все время блестит. А вокруг, я уже говорил, — темнота. Хотя что-то поменялось. Когда ты бросал эту жемчужину, или как будто бросал, ты мог еще на чем-то стоять. Теперь же тебя словно нет, жемчужина — это все, а под ней — ничего. Она будет падать всегда. Под ней, понимаешь, под ней — бездна.
   Кристин еле слышно промычала — как-то горлом.
   — Да, но ты слышишь звук. Уже давно, фактически еще до того, как вылетела жемчужина. Но теперь ты почему-то не можешь от него отмахнуться — он стал слишком ясным и слишком знакомым. Когда жемчужина начинает падать, малыш, ты понимаешь, что это — звук твоего имени, и ты открываешь глаза.
   Она открыла глаза.
   — Все правильно. Ты ждешь немного, и звук раздается вновь, на этот раз ближе. Сквозь деревья пробивается луч света, и от него уже невозможно уклониться. Завис только в одном: ты думаешь, что сам все это устроил. Затем в какой-то момент, когда тебя уже совсем достали все эти ощущения, — ты решаешь, что нужно откликнуться. К этому времени уже все ясно; то есть ты узнал голос.
   — Девушка.
   Глядя в огонь, Гноссос небрежно кивнул.
   — Конечно, девушка. И все равно: ты говоришь, чтобы она шла к тебе, а не наоборот — это на всякий случай, вдруг она тебе и впрямь примерещилась. Она, ясное дело, решает, что ты повредился в уме, но подходит — и вот он ты во всей красе: на спине, на сосновых лапах, руки сложены на груди, не хватает только лилии. Весело, да? Но лицо у тебя все же странное, она его видит — и никто не смеется. Вместо этого она вливает в тебя пойло из термоса: виски с горячей водой и маслом. И оно стекает внутрь, Пятачок, поверь мне, это нектар и амброзия.
   Из камина выскочил уголек и упал на ковер. Они не двигались, пока шерсть не задымилась, потом одновременно потянулись за ложкой. Гноссос достал первым, но отдал Кристин, и она забросила уголек обратно в камин.
   — Это все? — спросила она.
   — Да, больше ничего, — ответил он.
   Она громко вздохнула, потом потерла ногу резинкой от гольфа.
   — Глупо, наверное, — призналась она наконец, — но я хочу пить.
   Он опять посмотрел в огонь, потом ответил:
   — Это нормально. Будешь вино? Кроме вина ничего нет.
   — Да, если можно. — Новая долгая пауза — ни она, ни он не двигались с места, пока из соседней квартиры не донеслось тиканье часов. — Уже очень поздно?
   — Да, пожалуй. Комендантский час.
   Она убрала руку с лодыжки, подождала секунду, затем спросила:
   — Где оно у тебя?
   — В рюкзаке, вон там, на стене. Все в рюкзаке. Это рецина, греческое, никому больше не нравится, только мне.
   — Мне понравится.
   — Хорошо бы.
   Она встала, прошла через всю комнату и остановилась у мешка, пришпиленного к двери стилетом Памелы Уотсон-Мэй.
   — Жалко, что мне нужно идти, — сказала она ему. — Наверное, не имеет смысла. Особенно сегодня.
   — Это точно, — согласился он. — Эй, а хочешь козьего сыра к вину?
   Они сидели в угнанной «англии» во дворе женского общежития под названием «Цирцея III»; по стеклу взад-вперед шелестели дворники. Повернувшись, Кристин спросила:
   — Во сколько завтра?
   — Не знаю, в любое время, когда сможешь. У тебя ведь школа, так? Тогда после.
   — Может, поужинаем у тебя? Это ведь твое жилье, правда? Где мы только что были?
   — Конечно. Немножко долмы. Фаршированные виноградные листья. Яично-лимонный соус. Тебе рецина понравилась?
   — Да, очень.
   — Ага. — Он улыбнулся.
   — Ты чем-то недоволен?
   — Кто, я? Что ты, малыш?
   — У тебя слишком серьезный вид, даже когда улыбаешься.
   — Все фасад, все роль. Знаешь, пара складок на лбу добавляет суровости.
   Он водит пальцами по лямкам рюкзака, смотрит на дворники, всегда любил электрические, предсказуемый ритм, есть на что опереться.
   — Тебе надо уходить, это очень напрягает. — Огибая руль, чтобы увидеть ее лицо. — Обычно мне все равно, иначе я не стал бы тебе этого говорить, меня почти никогда не цепляет. Но сейчас, черт… сейчас напрягает. Что я могу сказать?
   — Прости.
   — Да, какого черта. — Он снова вгляделся в ее лицо, надеясь рассмотреть подвох, но она выглядела очень серьезной. И все равно красивая. Медного обруча больше не было, и волосы свободно падали на щеки. Потрогай их старик, в чем дело, она ж не дева Мария.
   Но почему-то нельзя.
   — Я пойду, — сказала она.
   — Эй, погоди. — Набрасывая ей на плечи парку перед короткой пробежкой до общежитского крыльца. На мгновение Кристин прижала рукой его пальцы, потом выскочила из машины, и они вместе помчались к дверям. Мигал фонарь, толпились парочки, прижимались, шептались, вздыхали, мычали прощальные слова. Белые плащи, разноцветные клеенчатые накидки, кепки для гольфа, шотландские береты, отутюженные джинсы, вельветовые штаны, красно-белые форменные шарфы. Они поискали сухое место, на котором можно было бы задержаться, но так и не нашли. У стойки очередь из только что отпровожавшихся студенток с несчастным видом расписывается в регистрационной книге.
   — Напрягает, — согласилась она. — Это правда.
   — Завтра, Пятачок, — ответил он, уходя со сцены. — В любое время.
   — У меня семинар, — крикнула она ему в спину, но Гноссос был уже в дверях и лишь махнул рукой, что все в порядке.
   Во дворе общежития пробка из студенческих машин, бестолковое перемигивание фарами, тревожное гудение клаксонов — под кипение тормозной жидкости водители спешат заесть дешевыми лакомствами вечерние разочарования. Варенье с арахисовым маслом на ржаных тостах. Теплый яблочный пирог. Пицца-бургер с острым соусом из Гвидовой кухни. Домой, к прикнопленной под потолком красотке из «Плейбоя». Мастурбация в двойной «клинекс».
   Он подрезал белый «линкольн-капри» с откидным верхом, и возмущенный водитель лег грудью на клаксон.
   — Иди на хуй! — не оборачиваясь, проревел Гноссос.
   Вдруг наступила тишина, несколько машин заглохло, словно чье-то проклятие заставило притихнуть их маленькие железные сердца в распределителях зажигания. Среди этого замешательства Гноссос вывернул «англию» с проезда, зарулил на газон и помчался напрямик по лабиринту дорожек и сонным зимним клумбам. Полицейский свисток относился к нему и ни к кому больше, но Гноссос не прореагировал; он несся на сорока пяти милях в час прямо по тротуару, лишь поглядывая, как пешеходы, точно перепуганные жирафы, отскакивают в стороны. На улицу он попал, протиснувшись между двумя вязами и ободрав кору обеими дверными ручками, затем под два жестких удара перелетел через поребрик и по встречной полосе рванул на другой берег ручья Гарпий.
   У необитаемой «Снежинки», он выключил мотор, и «англия» по инерции вкатилась на прежнее место. Почти все разъехались, остались только несколько машин, мотоцикл и две «ламбретты». Возможно, «англию» уже ищут по всей программе, и легавые прочесывают шесть соседних штатов. Интересно будет посмотреть, как они ввалятся со своими фонариками в берложку Моджо: хи-хо, а это что у нас такое? Но чердак почти пуст, студентки благополучно разбрелись по домам, и в качестве потенциальных партнерш остались одни вампирицы. Волосатый уродец с наргиле, громко сопя в паузах, выдувал посреди комнаты восьмитактовый блюз, но на него не обращали внимания. Хуан Карлос Розенблюм валялся в отключке на покрытом мешковиной тюфяке, не чувствуя, как вампирица проверяет на зуб золото медали Святого Христофора и поглаживает блестки его матадорской рубахи. Трезвый Дрю Янгблад читал в углу «Ежеквартальник внешней политики»; когда Гноссос ввалился в комнату, он оторвался от журнала. Пространство заполнял едкий желтый туман — витая меж дымными струями, как сульфид водорода или еще какой бодрый реагент. Из-за потайной железной дверцы у дальнего края кирпичной стены доносился приглушенный шепот и стоны. Обычная маленькая Гоморра.
   — Где ж ты пропадал, золотко? — пропела одна из вампириц. Зрачки ее носило по морям покрасневших белков, — здесь столько всего было, пока тебя не было…
   — Разговаривал с зеркалом, старушка, никогда не пробовала?
   — Не прикалывайся ко мне.
   — Когда-нибудь просечешь. Потренируешь язык.
   — Чего ты ко мне прикалываешься?
   — Научишься петь под фанеру как не фиг делать. А теперь будь паинькой и принеси мне «Красную Шапочку», а? И что это за уродский кот с банкой?
   — Локомотив. Сам бери свое долбаное пиво.
   Гноссос притянул ее к себе, захватив трико между большим и указательным пальцами, и прошипел:
   — Твоя жизнь в опасности. — В эту же секунду Янгблад махнул ему рукой, а Локомотив запел:
 
М — это метедрин, что ты дала мне
А — это анаша для нас двоих…
 
   — Что слышно? — Гноссос.
   — Да так, ничего особенного. Разве что звуки вон из той комнаты.
   — Точно, да, но они же соображали, кого звать.
   — Похоже на то. Хорошо, что ты вернулся, мы как раз хотели с тобой поговорить.
   — Погоди, послушай, эта девушка, которую я увел, Кристин — ты что-нибудь о ней знаешь?
   — В каком смысле?
   — В прямом.
   — Кажется, они с Джек подруги. А что?
   — Ничего, старик. — Появилась вампирша с подносом, на котором стояли открытые «Красные Шапочки», картофельные чипсы и миска с густым соусом. Она опустила поднос рядом с обдолбанным Локомотивом — тот все тянул свою песню: воротник рубахи распахнут, грудь как медвежья шкура, толстые нелепые линзы таращатся в пол.
   — Все, что осталось, — робко сказала она.
   — Выпей на дорожку, Янгблад, — изрек великодушный Софокл.
   — Чего еще тебе хочется, золотко? — Вампирица меняет курс, усаживается рядом с ними и смаргивает с глаз потекшую тушь.
   — А старина Розенблюм, — спросил Гноссос, не обращая на нее внимания.
   — У него тоже своя история? Имена такие себе.
   — Я свободна, — сказала вампирша своему амулету.
   — Он из Германии.
   — Ну да?
   — А ты не знал? Родители привезли его в Венесуэлу, но потом испугались, что война доберется туда тоже, и окрестили.
   — Католик?
   — Да, он принял католичество всерьез, что самое странное. Очень набожен.
   Бедный старый еврей. Святой Христофор хранит его в скитаниях. Я вот обхожусь без ребусов, от них все только хуже.
   — Да, и вот еще что, Янгблад. Панкхерст, с которой вы так носитесь. Я вне политики, ага? Никаких благотворительных базаров, родительских собраний и так далее. Ты об этом хотел говорить? Если ко мне полезут в хату, я разберусь сам. Но все эти расклады с комитетами — нафиг надо.
   — Но почему ты решил уклониться, Папс. Все независимые…
   — Брось, старик, не трать риторику, это не по мне. Вспомни крестовые походы. Куча народу вернулась с поломанными ногами и волчьими билетами. Остальные с турецким триппером. И ни один — с Граалем.
   М алинку ты добавила мне в кофе У — уголек, заначенный без них…
   — У меня еще есть немножко смеси, — сказала вампирица, — хочешь, кино посмотрим?
   — Только «Красную Шапочку», птичка.
   — Бухать вредно, золотко.
   — Какое же это бухало? Это «Красная Шапочка».
   — А ты? — Она ткнула в Янгблада эбеновым ногтем.
   Янгблад покачал головой, затем, похоже, решил дожать до конца:
   — Все это не такой детский сад, как ты, возможно, думаешь.
   — Прошу тебя, старик, не впаривай мне этого. — Гноссос перевел взгляд на скрипящего Локомотива, затем на несчастную вампирицу, которая наконец сдалась и поползла куда-то на карачках. Огромная, невозможная усталость вдруг охватила все его существо при виде этих неловких движений. Он зевнул и сгорбился, опасаясь, что Янгблад все же придумает, что-нибудь умное. Но тот молчал, Гноссос махнул рукой, вместо компенсации изобразил на лице добродушную улыбку и растянулся во всю длину индейского покрывала. — Потом, — сказал он, закрывая глаза.
   Веки жгло мягким убаюкивающим теплом.
 
   Лягушек грязных, коих мы так ждем.
   Я так люблю, когда в носу не стрем.
 
   — А теперь все вместе…
   Анх. Что это?
   Его разбудил скрип несмазанных петель и шарканье усталых ног. Ночь разорвалась; Гноссос тяжело перекатился набок и одним полуприкрытым глазом стал наблюдать, как из дверцы в кирпичной стене грузно выплывает облаченный в шелковое одеяние призрак. Фигура что-то бубнила себе под нос, и по всему сараю желчью разливался зловещий запах.
   Моджо. Лежать тихо. Волосы всколочены, концы усов повисли. Из теней комнатенки доносились звуки влажной плоти. Показалась чахоточная рука девушки — той самой. Кто? Но не успел Гноссос вспомнить, к хозяину подскочил Хип и захлопнул таинственную дверцу. На цыпочках они двинулись через весь зал. Когда они проходили мимо спящей кучки никому не нужных вампириц, из этой свалки вдруг выскочил мартышка-паук и возмущенно заверещал. Фу ты, подъем.
   Небо в окнах как-то сразу затлело полутемной прозрачностью. Светает. Несколько секунд Гноссос смотрел вверх, а когда опустил глаза, Хипа и Моджо уже не было. Он встал, с трудом потянулся, потерял равновесие, удержался и тут обнаружил, что мартышка-паук сидит, скорчившись, на полу и свирепо таращится на него. Гноссос попробовал посмотреть на мартышку так же свирепо, но чудище выглядело настолько тошнотворно, что пришлось отвернуться и несколько раз вдохнуть поглубже. Вонь была невыносима — точно от лужи аммиака. Гноссос обвел глазами комнату, ища союзников, но никого из знакомых не осталось. Только головой в наргиле дрых Локомотив. Провозившись некоторое время с паркой, Гноссос просто бросил ее на плечи и на ватных ногах потащился к дверям. Мартышка-паук заверещал, яростно задергал цепь, но Гноссос, подзарядившись энергией собственного страха, уже резво перескакивал последние шесть ступенек — вниз, на свободу.
   На улице — свист и чириканье утренних птиц, очищающая какофония тонких щебеталок.
   Однако через секунду до него дошло: сквозь чириканье пробиваются совсем другие звуки — злобные ритмические щелчки разгоняли птиц прочь. Что это?
   Он натужно двинулся сквозь холодный утренний туман, протирая на ходу глаза и соскребая зубами с языка привкус эля. В щелчках ясно чувствовался металлический оттенок, поцелуи кожи и стали. В промежутках — короткие вдохи и чувственные выдохи, почти стоны. От всего этого по ляжкам поползли мурашки. Звуки доносились от «Снежинки», не дальше двадцати ярдов.
   Теперь Гноссос переставлял ноги осторожнее, опасаясь, что его заметят, брел прямо по сугробам и часто останавливался, чтобы набрать горсть снега и утихомирить головную боль. Иииииии, холнохолнохолно. Он вытер рукавом лицо и застыл там, где щелканье звучало совсем отчетливо. Подобрался к краю очищенной от снега площадки и замер как вкопанный, сердце хрустело где-то в ушах.
   Хип стоял перед микроавтобусом, зажав в костлявом кулаке пастуший кнут. Он поднимал его над головой, выписывал в воздухе зловещую дугу и, кряхтя, опускал на крыло или радиатор машины.
   В десяти футах от него, прислонясь спиной к алюминиевой стене «Снежинки» и широко расставив ноги, в распахнутом шелковом халате стоял Моджо. Под халатом только голое тело, жирные колени согнуты. В руке пенис, отсутствующие глаза смотрят на Хипа, ритм жесткий и сильный.
   — Еще, — шептал он, постанывая, и желтый хлыст вновь и вновь отскакивал от эмалевой краски микроавтобуса. — Сильнее, вот так.
   Гноссос отшатнулся, весь в поту от смертного ужаса. Через секунду, набрав в грудь побольше воздуха, он мчался к дороге, словно убегая от застлавшей глаза кошмарной сцены. Сперва он скакал галопом, засунув руки в карманы парки, потом пошел шагом, и наконец — иноходью.
   Через час птицы закончили свой праздничный концерт, и взошло солнце. Гноссос достал из рюкзака «Хенер»-фа, поднес к губам и заиграл, обдумывая первую в этот день отчетливую мысль.
 
Доброе утро, блюз,
Блюз,
как твои дела?
 

9

Песня горлицы, Гноссос в роли Прометея. В унитазе обнаружен задержавшийся объект.
   Но день стал новым.
   Гноссос проснулся в полдень, солнце взорвалось у него под веками зажигательной бомбой из немого кино; в ушах звенела капель и бурлила оттепель. Сквозь щели в окне (после той ночи, когда Памела Уотсон-Мэй приходила его убивать, дыру заделали фанерой и гипсом), видны над крыльцом разбухшие швейцарские наличники. Талый снег пропитал дерево. Толстые сосульки тоже пропали; после нескольких месяцев погребения заплатки газонов чудесно зеленеют; дорожки и ступеньки мокры, но чисты; балки и брусья распрямляются, со скрипом облегчения сбрасывая с плеч надоевшую тяжесть. Части и частицы бывшей зимы, ползут теперь в канавы, падают в овраги, вздуваются бурыми журчащими потоками, по трещинам и проломам в глинистых сланцах прорываются к обледенелым пригородам, растекаются по вспаханным под пар полям и через утиные зады склонов добираются до цели — широкой стальной равнины бездонного Меандра, на берегу которого, если вслушаться, можно услыхать грохот французских и индейских пушек: это вздувшийся лед одним резким выпадом срывает с утесов громадные куски земли или камня и роняет их на безупречно ровную поверхность беременного озера.
   Он заревел, словно критский бык:
   — Фицгор! Где тебя черти носят? Я влюбился!
   Но Фицгор не отзывался. В квартире стояла тишина, аккуратно заправленную кровать не расстилали с предыдущей ночи. На присутствие соседа лишь неявно указывали свежедоставленные и полураспакованные викторианские грелки — медь и латунь.
   — Влюбился, Фицгор. — Гноссос сделал еще одну попытку и с грацией арабески выскочил из постели. На нем была только черная мотоциклетная футболка и защитного цвета носки. Словно на ходулях с пружинками, он проскакал по комнате и заколотил в створчатую дверь так, что вздрогнули стены, а охотничьи рога задребезжали и попадали на пол. — Раджаматту! — ревел он, желая отметить столь невероятное событие, — Лотос, фикус, Рави Шанкар! — Затем с воем умчался в кухню, чтобы наскоро умыться над посудомойкой. (Раковиной в ванной пользоваться нельзя — она забита мокрыми трусами, аммиаком и листерином.) Футболку с носками он метнул на вершину разлагавшегося в углу кургана из яичной скорлупы и сырных корок; оттуда, потревоженное запахом, поднялось облако ленивых мошек. Обнюхав новое поступление, они вернулись в кучу и с отвращением расползлись по щелям. Гноссос уселся на раковину спиной к крану и принялся орошать телеса разбавленным жидким «Люксом»: ноги в голубой тепловатой воде, на поверхности плавают старые виноградные листья, шарики крутого яичного белка, размокшие комки отрубей и рис. Первое омовение за всю неделю — мыча под нос «Ерракину», массируя грудь розовой целлюлозной губкой, сухой и острой, полезно для кровообращения. Некоторое время он обдумывал, стоит ли продизенфицировать волосы на лобке, потом решил оставить тело и душу на потом, для вечерней ванны. Перед самым ее приходом, ароматическая соль и масло, чуть-чуть одеколона. Пузыри из «Макс Фактор»?