Страница:
— Тема, милый мальчик, как бы это сказать, открыта публике. А вот вариация, видите ли, добавление данных, так сказать, декораций, которую мы с друзьями…
— С друзьями?
— Да. Да, конечно. Неужели я забыл упомянуть своих попутчиков? На улице. Ждут в микроавтобусе.
— Менестрели, дядя, — объяснил Хип, поигрывая струной бамбуковых штор. — Поэты. Просто красота.
Гноссос подошел к окну и выглянул наружу. У поребрика стоял «фольксваген», набитый зомби. Через запотевшие стекла виднелось шевеление тел. Бардак, не иначе, пусть лучше побыстрее сваливают.
— Слушай, старик, — сказал он наконец, направив указательные пальцы в сторону их носов. — Я очень крут, сечешь? Таких крутых ты в жизни не видал. Я эмир Фейсаль в Константинополе 1916 года, врубаешься, как я крут? Ни один мудак на всех этих горках, — жест включил в себя как Кавернвилльский комплекс, так и весь университет, — не рискнет на меня наехать, такой я крутой. Ясно?
— Хоспдибожмой, — прокричал Фицгор, все еще в полусне, — ну хоть каконибудидиот скажет мне скокщасвремя?
— Вы его видели? — спросил Гноссос, наклоняясь над черной фанерой стола и щипком сдвигая в сторону провод, чтобы дотянуться как можно ближе до подергивающегося лица Моджо. — Посмотрите на этого рыжего невинного засранца, который вот-вот проснется. — И притворным шепотом. — Это племянник Дж. Эдгара Гувера.
Рука Хипа вдруг оказалась на дверной ручке, рука Моджо продолжала гулять вверх-вниз по животу.
— А я очень и очень крут, если ты сечешь в таких делах. Мужик, я неимоверно крут.
— Естественно, — не сдавался Моджо. — Я не хочу подвергать опасности ни малейшую часть вашей жизни, но в то же самое время, если вы поможете мне собрать на нашу встречу тех, кого мы могли бы назвать людьми нашего круга, ведь, в конце концов, на Ричарда Писси произвело большое впечатление…
— ГОСПОДИБОЖМОЙ! — заорал Фицгор.
— Линяем, — сказал Хип.
— Оно будет того стоить, если можно так выразиться…
— Потом, старик, — оборвал его Гноссос, отпустил лампу, подмигнул пришельцам и дернул головой в сторону Фицгора, который, покачиваясь, поднимался на ноги.
— Да-да, конечно, — согласился Моджо, — потом. И мои монографии, изучайте, не стесняйтесь…
Гноссос плотно закрыл за ними дверь и, задвинув оловянную щеколду, стал смотреть через окно, как Хип волочит ноги к автобусу и забирается на водительское место, Моджо вперевалку топает за ним, а таинственные фигуры на задних рядах, придя в движение, трут отечными кулаками запотевшие стекла и пытаются разглядеть внешний мир. В окнах показались сморщенные от света, бледные, как поганки, лица.
— Иисусхристосдевамария, — пожаловался Фицгор, — Ну какой из тебя, к чертям, сосед, а, Папс? Челаэку к одинцати в школу, а друг даж время не можт сказать по-челаэцки.
— Одевайся.
— СкокЩАСВРЕМЯ?
— Почти одиннадцать, давай, шевелись, довезешь меня до школы.
— Чожты, чертзараза, меня сразнеразбдил?
— ПОШЛИ, хватит. — Гноссос вылез из стыренных в землячестве тренировочных штанов с майкой и прошел через кухню, не глядя на груду ненужных виноградных листьев, заплесневевший яично-лимонный соус, пустые банки из-под феты и липкие железные вешалки, служившие шампурами. Перед дверью в ванную он на секунду задержался, посмотрел на нее, вздохнул и вошел внутрь. Надо прочищать канализацию, так сказать.
— Что за пацаны? — крикнул Фицгор, натягивая одежду.
— Пылесосы продают.
— Господи.
Гноссос все еще держал в руках коричневый пакетик «Смеси 69». Усаживаясь на стульчак, он несколько раз бездумно перевернул пакетик вверх-вниз и принюхался. Как они меня нашли? Базар про Будду. Предположим, они его действительно знают. Херня. Все равно предположим. Матербол. Не пригодятся ли для связи?
— Папс!
— Чего?
— Как дела?
— Какие дела?
— Сам знаешь.
Прыщ-садюга. Не может простить мне тот ужин. Каждое утро одно и то же. Не отвечать.
— Папс!
Спокойно, думай о чем-нибудь другом. Моджо, фу, вонь, как из преисподней.
— Папс!
— Да что тебе надо, черт? И шевелись давай, уже, наверное, одиннадцать.
— Я просто хотел спросить, как ты себя э-э чувствуешь.
— Нет, я еще не просрался.
— А-а.
— Что, черт возьми, значит «а-а»?!
— Просто я подумал, может, ты уже. Я почти готов. Чего ты тогда так долго там сидишь, если не гадишь?
— А-а гаааааааааа…
Гноссос голяком вывалился в кухню и тут же взвился в воздух, раздавив босой пяткой склизкий нефелиум, который его разум принял за улитку. Когда он уже почти влез в толстые вельветовые штаны, Фицгор спросил:
— Ты собираешься когда-нибудь распечатывать окно? Надо впускать по ночам воздух — воняет, как на сырной фабрике.
— Окно останется как есть.
— Дышать же нечем.
— Надо, чтоб было сыро и тепло, иначе набегут домовые.
— Ты просто припух, когда приперлась твоя англичанка стучать среди ночи в окно.
— Правильно, старик, видишь, как все просто. Теперь давай, бери куртку.
— То есть, чего ей раздувать целое дело из-за того, что ты позанимался с ней любовью?
Рука Гноссоса застыла на молнии парки. Тщательно отмеряя слова, он сказал:
— Вы с Хеффалампом как сговорились, мать вашу. Я не занимался с ней любовью, я ее ВЫЕБАЛ. Разница в качестве, а не, черт бы вас драл, в градусах.
— Семантика. Какая разница, она наверняка до сих пор по тебе сохнет. Ну и как она, ничего? Я сам на ней слегка залип.
— Почему, ну почему, — с мольбой воздевая руки, воззвал Гноссос к потолку, — должен я нести на себе столько холостых крестов?
Остаток этого суматошного утра он провел за неявным дифференцированием в компании дюжины стриженых бобриком и подающих надежды инженеров, затем пожертвовал серебряный доллар за тарелку разбодяженного чили, «Красную Шапочку», «Браун Бетти» и чашку чая. Палочка корицы была его собственной, а цвет денег ни у кого не вызвал вопросов. И то ладно. Середина дня проскользила в жестяном ангаре астрономической лаборатории, где Гноссос лепил из грязи пирожки, делая вид, что это модели лунных кратеров. Помогает унестись к разбегающимся галактикам и выкинуть из головы всю земную лажу. Вжжжж.
Когда стемнело, он заглянул в «Копье», проверил бильярдную, остановился у пансиона «Ларгетто», пропрыгал по шаткому висячему мосту, побродил по двору женской общаги и прочесал весь Кавернвилль в поисках Хеффалампа, который только начал приходить в себя после того, как его выперли. Однако мудрый засранец — завис в Афине: существование академическим осмосом, в стороне от асфальтовых морей.
Гноссос оставил у Гвидо записку, в которой предлагал Хеффу встретиться назавтра вечером у Дэвида Грюна. Поделиться сегодняшними трофеями, обсудить Моджо. Устроить вечеринку?
Когда он вернулся, в хате никого не было; он развел огонь, разделся, намешал себе коктейль с парегориком из «швеппса» и лекарственной настойки. Сыграл на «Хенер»-фа простенький восьмитактовый блюз и скрутил тонкий косяк из «Смеси 69», поглядывая одним глазом на припасенный на ночь стаканчик. Перерыв для занятий, хи-хо.
Но по притихшей в это вечернее время Авеню Академа, рыдая и стеная шла Памела: итальянский выкидной нож с перламутровой ручкой заботливо спрятан в складках муфты. Гноссос лежал на кровати, учебник раскрыт на правиле Лопиталя — палец остановился на формуле:
— Соотношение выполняется, — шептал он снова и снова, — независимо от конечности или бесконечности а. — Пусть а — это Гноссос. Где ж тут ловушка, малыш?
Последний предел, поддразнивал его разум, прежде всего должен существовать, и слово это явилось ему как раз в тот момент, когда через запечатанное окно Гноссос услышал судорожный скулеж, и его от паха до макушки пробило холодом. Внимательно вглядевшись в темноту, он увидел на снегу тощую тень Памелы. На ней был тонкий пеньюар, а свою муфту она словно подбрасывала в воздух. Костлявая рука воздета к небесам, как у Статуи Свободы. Факел, удивился Гноссос, еще не отрешившись от матанализа. Но уже в следующую секунду взвизгнул и, прикрыв макушку, скатился с кровати: Памела шевельнулась, и стал ясно виден предмет у нее в руке. Кирпич со стройки пансиона «Ларгетто». Раздался натужный хрип, затем тяжелый звон осколков: стекла посыпались в комнату , кирпич пролетел над кроватью и врезался в стену, обрушив с непрочного гвоздя картину Блэкнесса. Гноссос откатился от валившегося полотна, с ужасом представляя, как почти обезглавленное тело придавит сейчас его собственное. Стукнулся о ножку кровати, и тут его ушей достигли новые завывания. Сквозь разбитое окно с лязгом прорывался складной нож Памелы, а рука, управлявшая им, явно жаждала добраться до его плоти. Гноссос вскочил на ноги, перецепился через картину и повалился на спину. Памела исчезла из окна.
Дверь.
Он перемахнул через всю комнату, уперся пяткой в фанерный стол и толкнул его к двери — в ту же секунду ручка повернулась, Памела одним скачком перемахнула через препятствие, удерживая на горле развевающийся пеньюар и сжимая в другой руке готовый к броску нож. Безбровый лоб под нерасчесанными завитками кажется огромным, блестящая кожа уродливо стянута. На ногах — шелковые шлепанцы, мокрые и грязные от растаявшего снега. Опять натужный хрип, нож с воем летит через всю комнату, Гноссос валится на спину, на сей раз — специально, лезвие свистит у него над грудью и втыкается в висящий рюкзак, пришпиливая его к створчатой двери.
— Ой, — разочарованно воскликнула Памела и яростно закрутила головой в поисках нового оружия, не замечая, что Гноссос уже летит по воздуху прямо на нее, выставив руки и растопырив пальцы, словно пикирующий капитан Марвел.
— Эхххххххх!
Они столкнулись над столом, врезались в дверь и покатились по полу; коленка Памелы дергалась в диких попытках расплющить его мужское достоинство.
— В чем дело? — взвыл Гноссос, уворачиваясь от ногтей.
— ОХ, — только и прохрипела она, заехав ладонью ему в щетинистый подбородок и пытаясь сбросить его с себя. Но Гноссос сзади дотянулся до ее носа и, зажав обе ноздри большим пальцем, держал, пока она не замычала и не притихла.
Они лежали, тяжело дыша; Гноссос украдкой постарался сместить захват так, чтобы прижать Памелу животом к полу, сунув ее лицо в индейский ковер.
— Послушай-ка, — начал было он, однако дерзкая попытка вообще открыть рот выплеснула ей в кровь новую порцию адреналина. Памела резко лягнулась, извернувшись всем телом, подскочила к стене и схватила недавно доставленный медный охотничий рог Фицгора. Мундштука на нем не было, и Памела ринулась с ним на Гноссоса, точно с пикой, снова намереваясь кастрировать. Гноссос перехватил рог, дернул и, решив: какого черта? — влепил ей в живот полноценный хук слева, которым только и удалось ее остановить. Памела осела на пол с пикантным звуком.
Некоторое время он наблюдал за ней, как можно следить за кипящим баллоном нитроглицерина, затем убрал волосы за уши, вытащил нож из проткнутого рюкзака, уселся напротив и, направив кончик лезвия к ее рту, тихо заговорил:
— Послушай, я знаю, что в это очень трудно поверить, но если ты сейчас хоть на дюйм сдвинешься с места или, не дай бог, опять на меня кинешься, я отрежу тебе нижнюю губу. Это понятно?
— Он убил себя! — пронзительно взвизгнула Памела. — Его больше нет, слышишь, ты вонючий сучий сын, он убил себя!
— Кто? — спросил Гноссос. Живот вдруг залило ужасом. — Кто убил себя? Что ты несешь, дура?
— Симон, ты, ублюдок, мой жених, о, бедный Симон!
Гноссос чуть ослабил хватку на рукояти ножа.
— Ты меня на понт берешь?
— Оооооххх, Сииимон…
— Эй, ради бога, скажи, что ты это не всерьез.
Памела подавилась и притихла.
— Но почему? Зачем? Что ты ему сказала?
— Про тебя, — выкрикнула Памела. — Про тебя, вонючий сучий сын, что я в тебя влюбилась! О, СИМОН! — Она подскочила и на этот раз все таки достала его коленом. Схватила нож, подняла над головой — но тут, держа в руках стаканы джина с гранатовым сиропом в комнату вошли Джордж и Ирма Раджаматту. В желтушных глазах мирное любопытство.
— Мы решили, вы тут что-то определенное празднуете, — сказал Джордж.
— Симоннн, — взвыла Памела и рухнула в парусиновое кресло.
Но почти в ту же секунду дверь открылась вновь, и появился Фицгор с книгами подмышкой. Он обвел взглядом комнату и застыл с отвисшей челюстью.
— Что за черт? Кто сломал мой новый медный охотничий рог?
Гноссос пожал плечами, все еще настороже, не зная, что сказать, успокаивая боль в паху. Раджаматту ухмылялись, как два маньяка. И в эту минуту Памела вдруг проблеяла мучительно и стыдливо, как овца, и заковыляла к двери.
— Эй, — окликнул Гноссос, но она уже пропала. Дернулся было следом, но не позволила мошонка, и ему ничего не оставалось делать, как ползти к дивану.
Поздно ночью, набродившись по улицам в безнадежных попытках успокоить маслянистое чувство вины, выбросить из головы проклятый образ Симона, присосавшегося к выхлопной трубе, он полез в рюкзак за склянкой с парегориком в надежде усмирить растерзанные нервы. Но вместо этого обнаружил кодограф — там же где оставил, в гнезде из заячьих лапок, — со всей невинностью бездушного предмета аккуратно разломившийся пополам. Гноссос повертел его в руках, и из кодографа с тихим звоном выскочила маленькая секретная пружинка Капитана Полночь, содрогнулась и безжизненно умолкла.
6
Восемнадцать, сказал пьяный киногерой, как оно? Его подозрительно знакомое лицо кажется слишком бледным над крапчатой зеленью вечернего костюма, заляпанного «кузнечиком», который артист все еще держит в вялой руке.
Покажи ему, милый, сказала муза из Рэдклиффа.
Почему бы и нет?
Оклахомский нефтяной ковбой сосредоточенно наблюдает — белый «стетсон» надвинут на глаза, а рука, пользуясь моментом, лезет под юбку первой рыжеватой блондинки, пальцы уже под резинкой кружевных трусов, пробираются к заднице.
Если показываешь, то давай быстрее, сказала вторая рыжеватая блондинка, у нас мало времени.
В левой руке Гноссоса бутылка «метаксы» и пурпурная пластиковая соломинка, в правой карты; теннисные тапки, носков нет, тонкие вельветовые штаны, стыренная бойскаутская рубашка, за плечом рюкзак — словно защищая голову от удара, он наклоняется над столом, хлопает по аквамариновому сукну четверкой карт и произносит как можно мягче:
Девятнадцать.
Пауза — убедиться в капитуляции, и с края стола, где сидит киногерой, Гноссос придвигает к себе последнюю кучку из трехсот серебряных долларов. Усмехается: язычок музы из Рэдклиффа одобрительно лижет его ухо. Он тыкается подбородком ей в плечо.
Прям как в кино, сказал киногерой; намертво застывшую улыбку несколько десятилетий подряд выжигали на его лице высокочастотные дуги софитов, ультрафиолетовые лампы, солнце Лас-Вегаса. Оклахомский нефтяной ковбой ржет, довольный ночной вылазкой, рыжеватая блондинка трется задом о его тяжелую лапу.
Все, Сильвия? спросила вторая; давайте быстрее, времени ж нету.
Гноссос добродушно-вопросительно смотрит на киногероя: по правилам, игру заканчивает проигравший. Герой, в свою очередь, зашвырнув для пущего эффекта в рот вишенку из коктейля, пожимает плечами: все.
О'кей, говорит Гноссос и объявляет список засыпающему за стойкой бармену: шесть мартини, поилка, охлажденные стаканы, джин «Гордонз», лук для коктейлей. Ободки протри лимонной коркой. Чаевые. Усмехается опять: муза из Рэдклиффа лижет ему другое ухо.
Быстрее, сердится рыжеватая блондинка, осталось пять минут.
Утихни, Харриет, вторая еще трется. Не пять, а десять.
Они стояли у края огромной уходящей в бесконечность соляной равнины: иссохшая поверхность ветвилась изломами. Все пристально вглядывались в одинокую точку на горизонте и осторожно придерживали бокалы с холодным мартини. Нефтяной ковбой в съехавшем на затылок «стетсоне», большой палец засунут за тисненый мексиканский ремень; рыжеватые блондинки теребят свои браслеты и кольца; брови киногероя изогнуты хорошо отрепетированной дугой, продуманная поза; босая муза покручивает концы длинных ниспадающих волос; Гноссоса колотит, губы дрожат, он пытается сдержать непослушные мускулы, гнется под тяжестью набитого серебром рюкзака. На востоке полутемную прозрачность рассвета щедро и неумолимо пропитывает кровью апельсиновая охра солнца.
Они ждали — не говоря ни слова, выстроившись в ряд и глядя вдаль. Они знали, что должно произойти, они втерлись в край этой ночи, только ради того, чтобы стать свидетелями, но несмотря ни на что, зрелище всех ошеломило.
Небо стало другим, на прозрачный купол мира навалилась быстрая мерцающая вспышка атомного взрыва. Свет отбросил их прежде крохотные тени в невероятную даль пустыни, и люди на мгновение почувствовали себя титанами. Потом вспышка съежилась: словно промотали задом наперед пленку, сумасшедшая аврора перекувырнулась назад, нырнув в раскаленный добела пузырь, в зудящую опухоль, в гнойное ядро земли. Она парила в нескольких дюймах над горизонтом, приплясывала, ждала, будто набирая в легкие воздух, — затем раздулась порывистыми спазмами, ткнулась в стратосферу, выжимая по бокам бледные дорожки ракетного выхлопа, шар болезненно пожелтел, ударная волна взревела, и все это огненное зрелище задрожало хаотическими всполохами, затмевая собой ничтожное солнце.
Эхом ему была тишина.
Затем киногерой сказал: будем здоровы, и поднял бокал в благоговейном тосте.
Это совершенно невероятно, сказала первая рыжеватая блондинка.
Роскошно, сказала вторая.
Такие представления стоят денег, сказал нефтяной ковбой.
Боже, сказала муза из Рэдклиффа, ничего больше не имея в виду.
Гноссос смотрел в горящее небо, рот расплылся перекошенной улыбкой, которую он не мог больше держать под контролем, спина согнулась, зубы стучат, рюкзак стал невесомым, а ножка бокала ненадежно зажата в клещах большого и указательного пальцев.
Боже храни Америку, пришла наконец мысль, и он захлопнул веки, не в состоянии совладать с этой демонической одержимостью, вдруг заполнившей его душу.
— И все корабли на морях, — добавил он теперь вслух. Гноссос стоял в седловине пологого холма, над фермой Дэвида Грюна, рука в перчатке охватывает ствол одолженного у композитора дробовика шестнадцатого калибра, приклад балансирует на плече. Где-то за краем седловины описывает широкие круги гончая Грюна, откликаясь время от времени коротким хриплым лаем.
Заяц вырвался на свободу и скрылся в седловине, подняв клубы снега — еще по-зимнему белый заяц. Скачет прямо на меня, уши торчком, ни черта не видит, думает только о собаке. Где? Черт, псина слишком близко. Огибай.
Гноссос топнул ногой, и заяц услышал — замер, метнулся вправо, гончая уже близко, яростно лает, длинный нос шмыгает взад-вперед над самой землей. Подводи издали, лучше в голову, мясо на завтра, полный капут, говорит Дэвид, жмиииии.
Ружье бахнуло, собака мгновенно застыла, зайца подкинуло в воздух, задние ноги судорожно бьют пустоту. Короткое радостное тявканье, собака, снова принюхиваясь, бежит по кругу, хотя прекрасно знает, куда упал зверек. Гноссос дождался, когда она найдет добычу по запаху и подбросит ее над головой.
— О'кей, псина, — сказал он вслух, — дело сделано.
Он выпотрошил зайца Памелиным стилетом с перламутровой ручкой, в который уже раз виновато передернулся, представив собственный волосатый живот, и отрезал для рюкзака переднюю лапку. Задобрить псов и демонов, сунуть нос в каждую мистическую дверь. Наконец он продел заднюю лапу зайца сквозь сухожилие другой, поднял тушку на пальце и выпрямился, не обращая внимания на то, как приплясывает собака, дожидаясь приказа кинуться по новому следу. Гноссос командовать не стал — он смотрел на серые тепловатые внутренности, которые только что выскреб из убитого зайца. Они дымились на холодном воздухе и расползались по снегу уродливой комковатой кучкой.
Облаченный в тельняшку французского моряка и потертые «ливайсы», Хеффаламп возился с тремя дочками Дэвида перед трескучим огнем камина. В теплом уютном доме пахло детьми и хорошей едой. Гноссос оставил у задней двери дробовик, рюкзак и зайца, и точно в эту минуту из кухни появились Грюн и Дрозд с подносом, на котором стояли кофе, песочное печенье и какая-то яблочная вкусность. Все улыбались.
— Ну и как? — лукаво спросила Дрозд; волосы ее были закручены в тугой черный узел, — поймал зайчишку?
— Где, где? — заверещали девчонки, затрясли тощими косичками и бросились к нему, мгновенно забыв про взъерошенного Хеффалампа.
— Ради бога, — заворчал Дэвид, — такое беспокойство, ну что за безобразие. Можете посмотреть, за дверью. — Девчонки умчались, а он поставил поднос у огня, придержав мизинцем дужку толстых очков, чтобы не свалились с носа. Старый повелитель пивной, что там говорить. Все те же мешковатые брюки с распродажи, неизменная оранжевая рубаха и красные подтяжки. Дрозд умело режет яблочный пирог, раскладывает ложки, придерживая подол цветастого крестьянского платья, на ногах одни носочки.
— Ну? — спросил Дэвид, — как наша молодая гончая? Ведет себя правильно, приходит, когда зовешь?
— Нормально, старик, разве что слишком независима. Но мы сработались.
— Хм, — цинично буркнул Хеффаламп.
Грюн подмигнул.
— Ну так? — Поднимая взгляд от кофейника, щеки покраснели от пара. — Значит, осенью будет в самый раз. Приходите почаще.
— Осенью? — переспросил Хеффаламп. Все это время он елозил пальцем по шерстяному ковру, словно проверяя его на прочность. — Хотел бы я знать, кто здесь будет осенью.
— Я, детка. Десять лет, как Овус. Тепло и надежно.
— А, ну да.
— Я вас прошу, — сказала Дрозд, — только не как Овус. И берите пирог, он вкусный, с кислинкой.
Гноссос взял у нее тарелку и повернулся к Хеффу:
— Что значит «Ну да»?
— У меня предчувствие.
— Держи его при себе — копи энергию для Кубы.
— Ничего, не рассосется.
— Кому сахар? — спросил Дэвид. — Или сливки?
Стены высокой гостиной старого дома заклеены детскими рисунками: неправдоподобно длинноногие лошади со счастливыми улыбками, страшнорожие тыквы, Дэвид и Дрозд в лодке, сам дом, из окон которого машут флажками члены семейства. С потолка свисают мобили всех сортов, Гноссос вспоминает прошлогодний Хэллоуин, когда он балансировал на верхотуре лестницы, в руке — рулон клейкой ленты, в голове шумит после попойки, и мечтал вернуться в детство, которого на самом деле у него не было, а были только картинки, за которыми он прятал свое унылое бруклинское начало: расплывчатый образ мальчика с греческой фермы; в чулках на резинках он слоняется по ежегодному утреннику Бабушки Мозес, а то улетает в облака, где — мобили из бутылочных крышек, фанерных коробок, морских ракушек, соломенные цветы, бумажные грачи и аисты, картонные куклы в ситцевых панталончиках, катушки ниток, шляпные булавки со стекляшками, сережки, брошки, ожерелья из рисовых зерен, гроздья воздушной кукурузы, плечики с игрушечными одежками, миниатюрные мандолины с вертящимися колками.
На деревянных панелях висят настоящие музыкальные инструменты — везде, где только нашлось свободное место: вверх тормашками, боком и задом — цитры из Австрии, разрисованные розами механические арфы из «Сирса», пластмассовые укелеле, гитары — одна, двенадцатиструнная, досталась Дэвиду от Лидбелли, — безладовые банджо, пятиструнные банджо, банджо с шаговыми колками, аппалачские дульсимеры, лютни, бузуки, конт-фагот, два гобоя, альт-саксофон, четыре флейты разной длины, рядом с пианино — ирландская арфа, бонги на каминной полке, нигерийские сигнальные барабаны, присланная Блэкнессом из Бомбея табла, колониальный военный барабан с потрескавшейся кожей, позолоченные орлы и хроматическая гармошка длиной в фут. Повсюду разбросаны детские башмачки, зеркальца, гребешки, куклы всех мастей, игрушечные коляски, кубики, съедобный пластилин пяти цветов, гуашь, чтобы рисовать пальцами, лак для ногтей, пастельные бусинки для ожерелий, лакированные тыковки, сушеные гранаты, перевернутые трехколесные велосипеды и те особые банки, в которых только и хранят миллионы всевозможных форм, контуров, аспектов и безнадежно утраченных воспоминаний детства.
— С друзьями?
— Да. Да, конечно. Неужели я забыл упомянуть своих попутчиков? На улице. Ждут в микроавтобусе.
— Менестрели, дядя, — объяснил Хип, поигрывая струной бамбуковых штор. — Поэты. Просто красота.
Гноссос подошел к окну и выглянул наружу. У поребрика стоял «фольксваген», набитый зомби. Через запотевшие стекла виднелось шевеление тел. Бардак, не иначе, пусть лучше побыстрее сваливают.
— Слушай, старик, — сказал он наконец, направив указательные пальцы в сторону их носов. — Я очень крут, сечешь? Таких крутых ты в жизни не видал. Я эмир Фейсаль в Константинополе 1916 года, врубаешься, как я крут? Ни один мудак на всех этих горках, — жест включил в себя как Кавернвилльский комплекс, так и весь университет, — не рискнет на меня наехать, такой я крутой. Ясно?
— Хоспдибожмой, — прокричал Фицгор, все еще в полусне, — ну хоть каконибудидиот скажет мне скокщасвремя?
— Вы его видели? — спросил Гноссос, наклоняясь над черной фанерой стола и щипком сдвигая в сторону провод, чтобы дотянуться как можно ближе до подергивающегося лица Моджо. — Посмотрите на этого рыжего невинного засранца, который вот-вот проснется. — И притворным шепотом. — Это племянник Дж. Эдгара Гувера.
Рука Хипа вдруг оказалась на дверной ручке, рука Моджо продолжала гулять вверх-вниз по животу.
— А я очень и очень крут, если ты сечешь в таких делах. Мужик, я неимоверно крут.
— Естественно, — не сдавался Моджо. — Я не хочу подвергать опасности ни малейшую часть вашей жизни, но в то же самое время, если вы поможете мне собрать на нашу встречу тех, кого мы могли бы назвать людьми нашего круга, ведь, в конце концов, на Ричарда Писси произвело большое впечатление…
— ГОСПОДИБОЖМОЙ! — заорал Фицгор.
— Линяем, — сказал Хип.
— Оно будет того стоить, если можно так выразиться…
— Потом, старик, — оборвал его Гноссос, отпустил лампу, подмигнул пришельцам и дернул головой в сторону Фицгора, который, покачиваясь, поднимался на ноги.
— Да-да, конечно, — согласился Моджо, — потом. И мои монографии, изучайте, не стесняйтесь…
Гноссос плотно закрыл за ними дверь и, задвинув оловянную щеколду, стал смотреть через окно, как Хип волочит ноги к автобусу и забирается на водительское место, Моджо вперевалку топает за ним, а таинственные фигуры на задних рядах, придя в движение, трут отечными кулаками запотевшие стекла и пытаются разглядеть внешний мир. В окнах показались сморщенные от света, бледные, как поганки, лица.
— Иисусхристосдевамария, — пожаловался Фицгор, — Ну какой из тебя, к чертям, сосед, а, Папс? Челаэку к одинцати в школу, а друг даж время не можт сказать по-челаэцки.
— Одевайся.
— СкокЩАСВРЕМЯ?
— Почти одиннадцать, давай, шевелись, довезешь меня до школы.
— Чожты, чертзараза, меня сразнеразбдил?
— ПОШЛИ, хватит. — Гноссос вылез из стыренных в землячестве тренировочных штанов с майкой и прошел через кухню, не глядя на груду ненужных виноградных листьев, заплесневевший яично-лимонный соус, пустые банки из-под феты и липкие железные вешалки, служившие шампурами. Перед дверью в ванную он на секунду задержался, посмотрел на нее, вздохнул и вошел внутрь. Надо прочищать канализацию, так сказать.
— Что за пацаны? — крикнул Фицгор, натягивая одежду.
— Пылесосы продают.
— Господи.
Гноссос все еще держал в руках коричневый пакетик «Смеси 69». Усаживаясь на стульчак, он несколько раз бездумно перевернул пакетик вверх-вниз и принюхался. Как они меня нашли? Базар про Будду. Предположим, они его действительно знают. Херня. Все равно предположим. Матербол. Не пригодятся ли для связи?
— Папс!
— Чего?
— Как дела?
— Какие дела?
— Сам знаешь.
Прыщ-садюга. Не может простить мне тот ужин. Каждое утро одно и то же. Не отвечать.
— Папс!
Спокойно, думай о чем-нибудь другом. Моджо, фу, вонь, как из преисподней.
— Папс!
— Да что тебе надо, черт? И шевелись давай, уже, наверное, одиннадцать.
— Я просто хотел спросить, как ты себя э-э чувствуешь.
— Нет, я еще не просрался.
— А-а.
— Что, черт возьми, значит «а-а»?!
— Просто я подумал, может, ты уже. Я почти готов. Чего ты тогда так долго там сидишь, если не гадишь?
— А-а гаааааааааа…
Гноссос голяком вывалился в кухню и тут же взвился в воздух, раздавив босой пяткой склизкий нефелиум, который его разум принял за улитку. Когда он уже почти влез в толстые вельветовые штаны, Фицгор спросил:
— Ты собираешься когда-нибудь распечатывать окно? Надо впускать по ночам воздух — воняет, как на сырной фабрике.
— Окно останется как есть.
— Дышать же нечем.
— Надо, чтоб было сыро и тепло, иначе набегут домовые.
— Ты просто припух, когда приперлась твоя англичанка стучать среди ночи в окно.
— Правильно, старик, видишь, как все просто. Теперь давай, бери куртку.
— То есть, чего ей раздувать целое дело из-за того, что ты позанимался с ней любовью?
Рука Гноссоса застыла на молнии парки. Тщательно отмеряя слова, он сказал:
— Вы с Хеффалампом как сговорились, мать вашу. Я не занимался с ней любовью, я ее ВЫЕБАЛ. Разница в качестве, а не, черт бы вас драл, в градусах.
— Семантика. Какая разница, она наверняка до сих пор по тебе сохнет. Ну и как она, ничего? Я сам на ней слегка залип.
— Почему, ну почему, — с мольбой воздевая руки, воззвал Гноссос к потолку, — должен я нести на себе столько холостых крестов?
Остаток этого суматошного утра он провел за неявным дифференцированием в компании дюжины стриженых бобриком и подающих надежды инженеров, затем пожертвовал серебряный доллар за тарелку разбодяженного чили, «Красную Шапочку», «Браун Бетти» и чашку чая. Палочка корицы была его собственной, а цвет денег ни у кого не вызвал вопросов. И то ладно. Середина дня проскользила в жестяном ангаре астрономической лаборатории, где Гноссос лепил из грязи пирожки, делая вид, что это модели лунных кратеров. Помогает унестись к разбегающимся галактикам и выкинуть из головы всю земную лажу. Вжжжж.
Когда стемнело, он заглянул в «Копье», проверил бильярдную, остановился у пансиона «Ларгетто», пропрыгал по шаткому висячему мосту, побродил по двору женской общаги и прочесал весь Кавернвилль в поисках Хеффалампа, который только начал приходить в себя после того, как его выперли. Однако мудрый засранец — завис в Афине: существование академическим осмосом, в стороне от асфальтовых морей.
Гноссос оставил у Гвидо записку, в которой предлагал Хеффу встретиться назавтра вечером у Дэвида Грюна. Поделиться сегодняшними трофеями, обсудить Моджо. Устроить вечеринку?
Когда он вернулся, в хате никого не было; он развел огонь, разделся, намешал себе коктейль с парегориком из «швеппса» и лекарственной настойки. Сыграл на «Хенер»-фа простенький восьмитактовый блюз и скрутил тонкий косяк из «Смеси 69», поглядывая одним глазом на припасенный на ночь стаканчик. Перерыв для занятий, хи-хо.
Но по притихшей в это вечернее время Авеню Академа, рыдая и стеная шла Памела: итальянский выкидной нож с перламутровой ручкой заботливо спрятан в складках муфты. Гноссос лежал на кровати, учебник раскрыт на правиле Лопиталя — палец остановился на формуле:
— Соотношение выполняется, — шептал он снова и снова, — независимо от конечности или бесконечности а. — Пусть а — это Гноссос. Где ж тут ловушка, малыш?
Последний предел, поддразнивал его разум, прежде всего должен существовать, и слово это явилось ему как раз в тот момент, когда через запечатанное окно Гноссос услышал судорожный скулеж, и его от паха до макушки пробило холодом. Внимательно вглядевшись в темноту, он увидел на снегу тощую тень Памелы. На ней был тонкий пеньюар, а свою муфту она словно подбрасывала в воздух. Костлявая рука воздета к небесам, как у Статуи Свободы. Факел, удивился Гноссос, еще не отрешившись от матанализа. Но уже в следующую секунду взвизгнул и, прикрыв макушку, скатился с кровати: Памела шевельнулась, и стал ясно виден предмет у нее в руке. Кирпич со стройки пансиона «Ларгетто». Раздался натужный хрип, затем тяжелый звон осколков: стекла посыпались в комнату , кирпич пролетел над кроватью и врезался в стену, обрушив с непрочного гвоздя картину Блэкнесса. Гноссос откатился от валившегося полотна, с ужасом представляя, как почти обезглавленное тело придавит сейчас его собственное. Стукнулся о ножку кровати, и тут его ушей достигли новые завывания. Сквозь разбитое окно с лязгом прорывался складной нож Памелы, а рука, управлявшая им, явно жаждала добраться до его плоти. Гноссос вскочил на ноги, перецепился через картину и повалился на спину. Памела исчезла из окна.
Дверь.
Он перемахнул через всю комнату, уперся пяткой в фанерный стол и толкнул его к двери — в ту же секунду ручка повернулась, Памела одним скачком перемахнула через препятствие, удерживая на горле развевающийся пеньюар и сжимая в другой руке готовый к броску нож. Безбровый лоб под нерасчесанными завитками кажется огромным, блестящая кожа уродливо стянута. На ногах — шелковые шлепанцы, мокрые и грязные от растаявшего снега. Опять натужный хрип, нож с воем летит через всю комнату, Гноссос валится на спину, на сей раз — специально, лезвие свистит у него над грудью и втыкается в висящий рюкзак, пришпиливая его к створчатой двери.
— Ой, — разочарованно воскликнула Памела и яростно закрутила головой в поисках нового оружия, не замечая, что Гноссос уже летит по воздуху прямо на нее, выставив руки и растопырив пальцы, словно пикирующий капитан Марвел.
— Эхххххххх!
Они столкнулись над столом, врезались в дверь и покатились по полу; коленка Памелы дергалась в диких попытках расплющить его мужское достоинство.
— В чем дело? — взвыл Гноссос, уворачиваясь от ногтей.
— ОХ, — только и прохрипела она, заехав ладонью ему в щетинистый подбородок и пытаясь сбросить его с себя. Но Гноссос сзади дотянулся до ее носа и, зажав обе ноздри большим пальцем, держал, пока она не замычала и не притихла.
Они лежали, тяжело дыша; Гноссос украдкой постарался сместить захват так, чтобы прижать Памелу животом к полу, сунув ее лицо в индейский ковер.
— Послушай-ка, — начал было он, однако дерзкая попытка вообще открыть рот выплеснула ей в кровь новую порцию адреналина. Памела резко лягнулась, извернувшись всем телом, подскочила к стене и схватила недавно доставленный медный охотничий рог Фицгора. Мундштука на нем не было, и Памела ринулась с ним на Гноссоса, точно с пикой, снова намереваясь кастрировать. Гноссос перехватил рог, дернул и, решив: какого черта? — влепил ей в живот полноценный хук слева, которым только и удалось ее остановить. Памела осела на пол с пикантным звуком.
Некоторое время он наблюдал за ней, как можно следить за кипящим баллоном нитроглицерина, затем убрал волосы за уши, вытащил нож из проткнутого рюкзака, уселся напротив и, направив кончик лезвия к ее рту, тихо заговорил:
— Послушай, я знаю, что в это очень трудно поверить, но если ты сейчас хоть на дюйм сдвинешься с места или, не дай бог, опять на меня кинешься, я отрежу тебе нижнюю губу. Это понятно?
— Он убил себя! — пронзительно взвизгнула Памела. — Его больше нет, слышишь, ты вонючий сучий сын, он убил себя!
— Кто? — спросил Гноссос. Живот вдруг залило ужасом. — Кто убил себя? Что ты несешь, дура?
— Симон, ты, ублюдок, мой жених, о, бедный Симон!
Гноссос чуть ослабил хватку на рукояти ножа.
— Ты меня на понт берешь?
— Оооооххх, Сииимон…
— Эй, ради бога, скажи, что ты это не всерьез.
Памела подавилась и притихла.
— Но почему? Зачем? Что ты ему сказала?
— Про тебя, — выкрикнула Памела. — Про тебя, вонючий сучий сын, что я в тебя влюбилась! О, СИМОН! — Она подскочила и на этот раз все таки достала его коленом. Схватила нож, подняла над головой — но тут, держа в руках стаканы джина с гранатовым сиропом в комнату вошли Джордж и Ирма Раджаматту. В желтушных глазах мирное любопытство.
— Мы решили, вы тут что-то определенное празднуете, — сказал Джордж.
— Симоннн, — взвыла Памела и рухнула в парусиновое кресло.
Но почти в ту же секунду дверь открылась вновь, и появился Фицгор с книгами подмышкой. Он обвел взглядом комнату и застыл с отвисшей челюстью.
— Что за черт? Кто сломал мой новый медный охотничий рог?
Гноссос пожал плечами, все еще настороже, не зная, что сказать, успокаивая боль в паху. Раджаматту ухмылялись, как два маньяка. И в эту минуту Памела вдруг проблеяла мучительно и стыдливо, как овца, и заковыляла к двери.
— Эй, — окликнул Гноссос, но она уже пропала. Дернулся было следом, но не позволила мошонка, и ему ничего не оставалось делать, как ползти к дивану.
Поздно ночью, набродившись по улицам в безнадежных попытках успокоить маслянистое чувство вины, выбросить из головы проклятый образ Симона, присосавшегося к выхлопной трубе, он полез в рюкзак за склянкой с парегориком в надежде усмирить растерзанные нервы. Но вместо этого обнаружил кодограф — там же где оставил, в гнезде из заячьих лапок, — со всей невинностью бездушного предмета аккуратно разломившийся пополам. Гноссос повертел его в руках, и из кодографа с тихим звоном выскочила маленькая секретная пружинка Капитана Полночь, содрогнулась и безжизненно умолкла.
6
Утреннее мартини и стронций-90: дым застилает глаза. Гончая и зайчишка (взаимосвязанные эпифании). Счастливые грюнчата, оранжерея и трава среди травы. Основной риторический вопрос. Прорицательница Хеффаламп. Кредо?
Огромный низкий игровой зал отеля в Лас-Вегасе, кислый предрассветный запах застоявшегося дыма и полуночных посетителей; в забытых мандариновых коктейлях плавают окурки. Храпящие тела прилипли к диванам из фальшивой свиной кожи, выдыхают смрад через полураскрытые рты, с ушей свисают на резинках рваные бумажные шапочки. Безбрежное глухое молчание. Предательский рокот слишком близкого мозга кондиционера ритмично глохнет в огромном пастбище голубовато-зеленого ковра. Гигантские хрустальные люстры парят над опустевшими игорными столами: им не грозит ни малейшее движение воздуха — ни колебаний, ни звона. Усталая группа за столом для «очка» — и никого больше, не считая распростертых тел и ранних уборщиков, что катят по ковру пылесосы, волоча за собой мили безжизненного провода.Восемнадцать, сказал пьяный киногерой, как оно? Его подозрительно знакомое лицо кажется слишком бледным над крапчатой зеленью вечернего костюма, заляпанного «кузнечиком», который артист все еще держит в вялой руке.
Покажи ему, милый, сказала муза из Рэдклиффа.
Почему бы и нет?
Оклахомский нефтяной ковбой сосредоточенно наблюдает — белый «стетсон» надвинут на глаза, а рука, пользуясь моментом, лезет под юбку первой рыжеватой блондинки, пальцы уже под резинкой кружевных трусов, пробираются к заднице.
Если показываешь, то давай быстрее, сказала вторая рыжеватая блондинка, у нас мало времени.
В левой руке Гноссоса бутылка «метаксы» и пурпурная пластиковая соломинка, в правой карты; теннисные тапки, носков нет, тонкие вельветовые штаны, стыренная бойскаутская рубашка, за плечом рюкзак — словно защищая голову от удара, он наклоняется над столом, хлопает по аквамариновому сукну четверкой карт и произносит как можно мягче:
Девятнадцать.
Пауза — убедиться в капитуляции, и с края стола, где сидит киногерой, Гноссос придвигает к себе последнюю кучку из трехсот серебряных долларов. Усмехается: язычок музы из Рэдклиффа одобрительно лижет его ухо. Он тыкается подбородком ей в плечо.
Прям как в кино, сказал киногерой; намертво застывшую улыбку несколько десятилетий подряд выжигали на его лице высокочастотные дуги софитов, ультрафиолетовые лампы, солнце Лас-Вегаса. Оклахомский нефтяной ковбой ржет, довольный ночной вылазкой, рыжеватая блондинка трется задом о его тяжелую лапу.
Все, Сильвия? спросила вторая; давайте быстрее, времени ж нету.
Гноссос добродушно-вопросительно смотрит на киногероя: по правилам, игру заканчивает проигравший. Герой, в свою очередь, зашвырнув для пущего эффекта в рот вишенку из коктейля, пожимает плечами: все.
О'кей, говорит Гноссос и объявляет список засыпающему за стойкой бармену: шесть мартини, поилка, охлажденные стаканы, джин «Гордонз», лук для коктейлей. Ободки протри лимонной коркой. Чаевые. Усмехается опять: муза из Рэдклиффа лижет ему другое ухо.
Быстрее, сердится рыжеватая блондинка, осталось пять минут.
Утихни, Харриет, вторая еще трется. Не пять, а десять.
Они стояли у края огромной уходящей в бесконечность соляной равнины: иссохшая поверхность ветвилась изломами. Все пристально вглядывались в одинокую точку на горизонте и осторожно придерживали бокалы с холодным мартини. Нефтяной ковбой в съехавшем на затылок «стетсоне», большой палец засунут за тисненый мексиканский ремень; рыжеватые блондинки теребят свои браслеты и кольца; брови киногероя изогнуты хорошо отрепетированной дугой, продуманная поза; босая муза покручивает концы длинных ниспадающих волос; Гноссоса колотит, губы дрожат, он пытается сдержать непослушные мускулы, гнется под тяжестью набитого серебром рюкзака. На востоке полутемную прозрачность рассвета щедро и неумолимо пропитывает кровью апельсиновая охра солнца.
Они ждали — не говоря ни слова, выстроившись в ряд и глядя вдаль. Они знали, что должно произойти, они втерлись в край этой ночи, только ради того, чтобы стать свидетелями, но несмотря ни на что, зрелище всех ошеломило.
Небо стало другим, на прозрачный купол мира навалилась быстрая мерцающая вспышка атомного взрыва. Свет отбросил их прежде крохотные тени в невероятную даль пустыни, и люди на мгновение почувствовали себя титанами. Потом вспышка съежилась: словно промотали задом наперед пленку, сумасшедшая аврора перекувырнулась назад, нырнув в раскаленный добела пузырь, в зудящую опухоль, в гнойное ядро земли. Она парила в нескольких дюймах над горизонтом, приплясывала, ждала, будто набирая в легкие воздух, — затем раздулась порывистыми спазмами, ткнулась в стратосферу, выжимая по бокам бледные дорожки ракетного выхлопа, шар болезненно пожелтел, ударная волна взревела, и все это огненное зрелище задрожало хаотическими всполохами, затмевая собой ничтожное солнце.
Эхом ему была тишина.
Затем киногерой сказал: будем здоровы, и поднял бокал в благоговейном тосте.
Это совершенно невероятно, сказала первая рыжеватая блондинка.
Роскошно, сказала вторая.
Такие представления стоят денег, сказал нефтяной ковбой.
Боже, сказала муза из Рэдклиффа, ничего больше не имея в виду.
Гноссос смотрел в горящее небо, рот расплылся перекошенной улыбкой, которую он не мог больше держать под контролем, спина согнулась, зубы стучат, рюкзак стал невесомым, а ножка бокала ненадежно зажата в клещах большого и указательного пальцев.
Боже храни Америку, пришла наконец мысль, и он захлопнул веки, не в состоянии совладать с этой демонической одержимостью, вдруг заполнившей его душу.
— И все корабли на морях, — добавил он теперь вслух. Гноссос стоял в седловине пологого холма, над фермой Дэвида Грюна, рука в перчатке охватывает ствол одолженного у композитора дробовика шестнадцатого калибра, приклад балансирует на плече. Где-то за краем седловины описывает широкие круги гончая Грюна, откликаясь время от времени коротким хриплым лаем.
Заяц вырвался на свободу и скрылся в седловине, подняв клубы снега — еще по-зимнему белый заяц. Скачет прямо на меня, уши торчком, ни черта не видит, думает только о собаке. Где? Черт, псина слишком близко. Огибай.
Гноссос топнул ногой, и заяц услышал — замер, метнулся вправо, гончая уже близко, яростно лает, длинный нос шмыгает взад-вперед над самой землей. Подводи издали, лучше в голову, мясо на завтра, полный капут, говорит Дэвид, жмиииии.
Ружье бахнуло, собака мгновенно застыла, зайца подкинуло в воздух, задние ноги судорожно бьют пустоту. Короткое радостное тявканье, собака, снова принюхиваясь, бежит по кругу, хотя прекрасно знает, куда упал зверек. Гноссос дождался, когда она найдет добычу по запаху и подбросит ее над головой.
— О'кей, псина, — сказал он вслух, — дело сделано.
Он выпотрошил зайца Памелиным стилетом с перламутровой ручкой, в который уже раз виновато передернулся, представив собственный волосатый живот, и отрезал для рюкзака переднюю лапку. Задобрить псов и демонов, сунуть нос в каждую мистическую дверь. Наконец он продел заднюю лапу зайца сквозь сухожилие другой, поднял тушку на пальце и выпрямился, не обращая внимания на то, как приплясывает собака, дожидаясь приказа кинуться по новому следу. Гноссос командовать не стал — он смотрел на серые тепловатые внутренности, которые только что выскреб из убитого зайца. Они дымились на холодном воздухе и расползались по снегу уродливой комковатой кучкой.
Облаченный в тельняшку французского моряка и потертые «ливайсы», Хеффаламп возился с тремя дочками Дэвида перед трескучим огнем камина. В теплом уютном доме пахло детьми и хорошей едой. Гноссос оставил у задней двери дробовик, рюкзак и зайца, и точно в эту минуту из кухни появились Грюн и Дрозд с подносом, на котором стояли кофе, песочное печенье и какая-то яблочная вкусность. Все улыбались.
— Ну и как? — лукаво спросила Дрозд; волосы ее были закручены в тугой черный узел, — поймал зайчишку?
— Где, где? — заверещали девчонки, затрясли тощими косичками и бросились к нему, мгновенно забыв про взъерошенного Хеффалампа.
— Ради бога, — заворчал Дэвид, — такое беспокойство, ну что за безобразие. Можете посмотреть, за дверью. — Девчонки умчались, а он поставил поднос у огня, придержав мизинцем дужку толстых очков, чтобы не свалились с носа. Старый повелитель пивной, что там говорить. Все те же мешковатые брюки с распродажи, неизменная оранжевая рубаха и красные подтяжки. Дрозд умело режет яблочный пирог, раскладывает ложки, придерживая подол цветастого крестьянского платья, на ногах одни носочки.
— Ну? — спросил Дэвид, — как наша молодая гончая? Ведет себя правильно, приходит, когда зовешь?
— Нормально, старик, разве что слишком независима. Но мы сработались.
— Хм, — цинично буркнул Хеффаламп.
Грюн подмигнул.
— Ну так? — Поднимая взгляд от кофейника, щеки покраснели от пара. — Значит, осенью будет в самый раз. Приходите почаще.
— Осенью? — переспросил Хеффаламп. Все это время он елозил пальцем по шерстяному ковру, словно проверяя его на прочность. — Хотел бы я знать, кто здесь будет осенью.
— Я, детка. Десять лет, как Овус. Тепло и надежно.
— А, ну да.
— Я вас прошу, — сказала Дрозд, — только не как Овус. И берите пирог, он вкусный, с кислинкой.
Гноссос взял у нее тарелку и повернулся к Хеффу:
— Что значит «Ну да»?
— У меня предчувствие.
— Держи его при себе — копи энергию для Кубы.
— Ничего, не рассосется.
— Кому сахар? — спросил Дэвид. — Или сливки?
Стены высокой гостиной старого дома заклеены детскими рисунками: неправдоподобно длинноногие лошади со счастливыми улыбками, страшнорожие тыквы, Дэвид и Дрозд в лодке, сам дом, из окон которого машут флажками члены семейства. С потолка свисают мобили всех сортов, Гноссос вспоминает прошлогодний Хэллоуин, когда он балансировал на верхотуре лестницы, в руке — рулон клейкой ленты, в голове шумит после попойки, и мечтал вернуться в детство, которого на самом деле у него не было, а были только картинки, за которыми он прятал свое унылое бруклинское начало: расплывчатый образ мальчика с греческой фермы; в чулках на резинках он слоняется по ежегодному утреннику Бабушки Мозес, а то улетает в облака, где — мобили из бутылочных крышек, фанерных коробок, морских ракушек, соломенные цветы, бумажные грачи и аисты, картонные куклы в ситцевых панталончиках, катушки ниток, шляпные булавки со стекляшками, сережки, брошки, ожерелья из рисовых зерен, гроздья воздушной кукурузы, плечики с игрушечными одежками, миниатюрные мандолины с вертящимися колками.
На деревянных панелях висят настоящие музыкальные инструменты — везде, где только нашлось свободное место: вверх тормашками, боком и задом — цитры из Австрии, разрисованные розами механические арфы из «Сирса», пластмассовые укелеле, гитары — одна, двенадцатиструнная, досталась Дэвиду от Лидбелли, — безладовые банджо, пятиструнные банджо, банджо с шаговыми колками, аппалачские дульсимеры, лютни, бузуки, конт-фагот, два гобоя, альт-саксофон, четыре флейты разной длины, рядом с пианино — ирландская арфа, бонги на каминной полке, нигерийские сигнальные барабаны, присланная Блэкнессом из Бомбея табла, колониальный военный барабан с потрескавшейся кожей, позолоченные орлы и хроматическая гармошка длиной в фут. Повсюду разбросаны детские башмачки, зеркальца, гребешки, куклы всех мастей, игрушечные коляски, кубики, съедобный пластилин пяти цветов, гуашь, чтобы рисовать пальцами, лак для ногтей, пастельные бусинки для ожерелий, лакированные тыковки, сушеные гранаты, перевернутые трехколесные велосипеды и те особые банки, в которых только и хранят миллионы всевозможных форм, контуров, аспектов и безнадежно утраченных воспоминаний детства.