1) Корнелльская школа
Опубликованная 28 апреля 1968 года — за два дня до того, как ее автор разбился на мотоцикле, — книга «Если очень долго падать, можно выбраться наверх» стала культовой среди поклонников музыки Ричарда Фариньи, но более широкие слои литературной общественности обратили на нее внимание, лишь когда стало известно, что Фаринья был близким другом Томаса Пинчона. На самом деле, Фаринья упоминал Пинчона в примечаниях к своему первому альбому, куда вошла песня «V», написанная под влиянием романа Пинчона. В эссе «Ярмарка в Монтерее» он также говорил, что приезжал на эту ярмарку вместе с Пинчоном и Джоан Баэз. Однако Фаринья был известен своей слабостью к знаменитым именам, а потому лишь после публикации в 1973 году гигантского романа Пинчона «Радуга земного притяжения», люди, наконец, заметили литературную связь между этими двумя писателями. Внушительный кирпич, который многие считают главным романом второй половины ХХ века, снабжен посвящением Ричарду Фаринье, и одно это заставляет обратить на «Если очень долго падать» самое пристальное внимание.
В свое время Пинчон и Фаринья относились к «Корнелльской школе» писателей, в которую входили также Дэвид Шетцлин (автор «экологического» романа «Heckletooth 3» и книги «DeFord», с посвящением Ричарду Фаринье) и М. Ф. Бил (автор «Танца Ангела» — детективной истории, где в роли следователя выступает мексикано-американская лесбиянка). Жене Блуштейн выделяет три главных особенности корнелльской школы: «политическая паранойя (государство как Большой Брат), отчаяние из-за разрушения окружающей среды и интерес к тому влиянию, которое оказывают на умы американцев все уровни поп-культуры».
Известнейшим из всех корнелльских авторов был, разумеется, Владимир Набоков — этот величайший писатель столетия преподавал в Корнелле в те времена, когда там учились Пинчон и Фаринья. Позже Роберт Шолз так описывал восторженное отношение Фариньи к великому романисту:
Лет тридцать назад я учился на последнем курсе Корнелля и однажды стоял в коридоре какого-то корпуса. Ко мне подскочил молодой третьекурсник, страстно мечтавший в то время стать писателем. В руках у него была книга, он вцепился в меня и закричал:
— Послушай, ты только вслушайся. — Открыл книгу и начал читать: — «Ло-ли-та: кончик языка совершает путь в три шажка вниз по небу…» Он прочел первые абзацы «Лолиты». Молодого человека звали Ричард Фаринья, он стал писателем и написал книгу «Если очень долго падать, можно выбраться наверх.
Фаринья перенял набоковскую лирику, юмор, острый взгляд на абсурд и ничтожность современной американской жизни, а также умение рассказывать истории, используя этот абсурд чаще, чем привычные литературные приемы. Набоков осветил путь не одному поколению модернистов и постмодернистов, не в последнюю очередь благодаря своему влиянию на Корнелльскую школу.
Лесли Фидлер, знаменитый своей язвительностью и иконоборчеством литературный критик, первым применил к литературе архитектурный термин «постмодернизм» Разъяснил он его так:
В последний раз объясняю, зачем мне понадобилось изобретать этот термин. Я посчитал, что к литературе можно и нужно применить ту же самую стратегию, которой воспользовались архитекторы, когда до них, наконец, дошло, что при сооружении новых сооружений золотые арки «Макдоналдса» требуют к себе не менее серьезного отношения, чем высокопарные и высокомудрые эксперименты.
Подобно Набокову и Пинчону, Фаринья собирает обрывки современной ему американской жизни со всей ее мишурой и целлулоидным духом наживы, из материалов поп-культуры он выковывает язык, понятный и ему самому, и читателям того времени, через низкий юмор говорит о высоком. И, как и многие книги Набокова и Пинчона, роман Фариньи — это поиск.
В свое время Пинчон и Фаринья относились к «Корнелльской школе» писателей, в которую входили также Дэвид Шетцлин (автор «экологического» романа «Heckletooth 3» и книги «DeFord», с посвящением Ричарду Фаринье) и М. Ф. Бил (автор «Танца Ангела» — детективной истории, где в роли следователя выступает мексикано-американская лесбиянка). Жене Блуштейн выделяет три главных особенности корнелльской школы: «политическая паранойя (государство как Большой Брат), отчаяние из-за разрушения окружающей среды и интерес к тому влиянию, которое оказывают на умы американцев все уровни поп-культуры».
Известнейшим из всех корнелльских авторов был, разумеется, Владимир Набоков — этот величайший писатель столетия преподавал в Корнелле в те времена, когда там учились Пинчон и Фаринья. Позже Роберт Шолз так описывал восторженное отношение Фариньи к великому романисту:
Лет тридцать назад я учился на последнем курсе Корнелля и однажды стоял в коридоре какого-то корпуса. Ко мне подскочил молодой третьекурсник, страстно мечтавший в то время стать писателем. В руках у него была книга, он вцепился в меня и закричал:
— Послушай, ты только вслушайся. — Открыл книгу и начал читать: — «Ло-ли-та: кончик языка совершает путь в три шажка вниз по небу…» Он прочел первые абзацы «Лолиты». Молодого человека звали Ричард Фаринья, он стал писателем и написал книгу «Если очень долго падать, можно выбраться наверх.
Фаринья перенял набоковскую лирику, юмор, острый взгляд на абсурд и ничтожность современной американской жизни, а также умение рассказывать истории, используя этот абсурд чаще, чем привычные литературные приемы. Набоков осветил путь не одному поколению модернистов и постмодернистов, не в последнюю очередь благодаря своему влиянию на Корнелльскую школу.
Лесли Фидлер, знаменитый своей язвительностью и иконоборчеством литературный критик, первым применил к литературе архитектурный термин «постмодернизм» Разъяснил он его так:
В последний раз объясняю, зачем мне понадобилось изобретать этот термин. Я посчитал, что к литературе можно и нужно применить ту же самую стратегию, которой воспользовались архитекторы, когда до них, наконец, дошло, что при сооружении новых сооружений золотые арки «Макдоналдса» требуют к себе не менее серьезного отношения, чем высокопарные и высокомудрые эксперименты.
Подобно Набокову и Пинчону, Фаринья собирает обрывки современной ему американской жизни со всей ее мишурой и целлулоидным духом наживы, из материалов поп-культуры он выковывает язык, понятный и ему самому, и читателям того времени, через низкий юмор говорит о высоком. И, как и многие книги Набокова и Пинчона, роман Фариньи — это поиск.
2) Поиск реального
«Если очень долго падать, можно выбраться наверх» — история измученного путника, который долго странствовал, повидал немало страшного и вернулся другим человеком, подобно голубоглазому сыну из песни Дилана «Падет тяжелый дождь». Но если голубоглазый сын возбужден, готов обратить всех в свою веру и бороться с теми несправедливостями, на которые успел насмотреться, то герой Фариньи Гноссос Паппадопулис говорит об увиденном с огромным трудом. Как молчаливые персонажи Хемингуэя, он морально парализован своим опытом, ищет лишь покоя и убежища. Модель Гноссоса — Одиссей, измученный ветеран Троянской войны, прототипичный антигерой, почти дезертир, жаждущий не славы, а всего лишь попасть домой. Первым делом Гноссос в романе ищет дом, снимает квартиру. Лирическая увертюра буквально пронизана отсылками к «Одиссее». Да и весь роман, особенно топонимика выдуманного университетского городка (прототипом которому послужила Итака, штат Нью-Йорк, база Корнелльского университета и, разумеется, тезка Одиссеевского острова) испещрен абсурдными классическими аллюзиями: ручей Гарпий, дорога Дриад, Дыра Платона (ресторан), Цирцея III (женское общежитие), холл «Копье Гектора», Минотавр-холл, Лабиринт-холл и т.д. Аллюзивно и само странное имя Гноссос. Отсылает ли оно к Носсосу, средиземноморскому острову, где находится город Крит, а в нем странствующий по лабиринту Минотавр? (На одной из страниц романа нам говорят, что Гноссос «взревел, как критский бык»). Имя также может намекать на греческое слово, «знание». Корень gno близок к английскому know, согласуется с глаголом gign sko (знать) и существительными gn sis (знание), gn stes (тот, кто знает) и an gnisis (признание) — последнее часто используют как литературный термин, означающий признание сцен в драме.
Гноссос — человек, обретший в странствиях горькое знание, но не понимающий, что с ним делать: его знание не стало мудростью. В абсурдных названиях университетских корпусов и улиц теряется трудноуловимая суть прошлого, разменивается и забалтывается, растворяясь в калейдоскопе алфавитно-макаронного поп-культурного супа. Другой университетский корпус носит имя «Анаграм-холл», что уместно истолковать как потерю смысла в сумятице современной жизни. Чуть позже мы познакомимся с Г. Алонзо Овусом, тайным правителем и виновником ниспровержения Гноссоса. Овус склеивает фразы из полудюжины языков, но за этой псевдо-изощренностью нет ничего, кроме клише; Овус точно так же воплощает собой жалкое состояние современного мира. Подобно Куртцу, развалившемуся на каталке в «Сердце тьмы» Джозефа Конрада («Вся Европа участвовала в создании Куртца» ), Овус представляется нам конгломератом расслабленных культур, изношенным финалом истории, болезненной, бесформенной и бессмысленной свалкой аллюзий, укорененных в постсовременном убожестве.
Поиск Гноссоса — это поиск смысла, укрытого за всеми легкими аллюзиями. В конце пятидесятых в молодежной среде все сильнее разрасталась жажда смысла, реальности, корней и подлинности. В этих поисках более всего проявляла себя юношеская неудовлетворенность. В той или иной степени она воплотилась во вспышке бит-движения, затем в возрождении блюзов, сельхозобщинах и пасторальном паломничестве хиппи. Подлинность стала также фетишем возрождающейся музыки городского «фолка».
Действие романа «Если очень долго падать, можно выбраться наверх» происходит в 1958 году, когда фолк-музыка только предупреждала о своем грядущем возрождении (трио «Кингстон» выпустило в том году хит — разбойничью балладу «Том Дули»). Но, не считая гитар, дульцимеров и цимбал в доме Грюна, друга Гноссоса, большинство музыкальных отсылок тяготеют к джазу и битникам. В одной сцене, правда, Гноссос ставит на проигрыватель альбом Моуза Эллисона 1957 года «Деревенская сюита» — сплав джаза и кантри-блюз. И подобно тому, как смешивает два жанра Моуз Эллисон, Гноссос тоже проваливается куда-то в промежуток между двумя направлениями. Его наружный ритм — синкопированные удары джаза, тогда как внутренняя песня — одинокое шоссе фолка. Он разделяет присущее обоим — биту и фолку — презрение к буржуазности, поверхностности, массовому рынку.
При всем при этом, Гноссос со свойственной ему эрудицией постоянно ссылается на Пластикового человека, капитана Марвела, Зеленого Фонарика и других героев комиксов [63]. Он также отождествляет себя с различными историческими и литературными фигурами: Монтесумой, Дракулой, Прометеем, Святым Духом, Рави Шанкаром, Винни-Пухом, — а иногда и примеряет их наряд. Он — хранитель огня, искатель святого Грааля. Он — предшественник лирического героя песни «Вудсток», гимна Джони Митчелл, который говорит о себе: «Я не знаю, кто я таков, но жизнь дана, чтобы учиться». Гноссос и сам понимает, что ему «слишком много нужно играть ролей». Характерно, что любимый супергероей Гноссоса — Пластиковый человек, способный принимать любую форму. Судя по всему, Пластиковый человек также и любимый персонаж самого Фариньи, не зря он упоминает его в эссе «Писатель как кинооператор». (Вот как объясняет эту ссылку Мими в предисловии к «Долго возвращаться, долго уходить»: «Как и Пластиковый человек, Дик просто любил эту непредсказуемость, мультяшное сумасшествие, у него было воистину прекрасное чувство абсурда! У меня странное ощущение, что они уже встретились — он, Пластиковый человек и все остальные. Надеюсь, им там весело».)
Однако несмотря на все позы, Гноссос стремится утвердить собственную этническую идентичность. Греческое происхождение связывает его с архетипами и мифами, как с некой опорой в беспорядочном постсовременном мире. Правда, стремление это принимает подчас вполне мирские формы. В рюкзаке, юнговом сосредоточии его идентичности, хранятся разнообразные символы греческого наследства: листья долмы, греческое вино, заплесневелый козий сыр. Серебряные доллары — тоже стремление к Реальному, к Подлинности, они — монеты королевства, куда более настоящие, чем бумажные заменители. Объясняя декану Магнолии, почему он пользуется серебряными долларами, Гноссос говорит о том, «какое количество паразитических колоний разрастается посредством долларовых банкнот». Когда кассирша кафетерия с подозрением смотрит на серебряные доллары, Гноссос объявляет себя королем Монтесумой и грозится вырвать у этой женщины сердце и съесть его сырым. Очередная поза, очередная иллюзия геройства и величия, погоня за архетипами древности и попытка мускулизации настоящего — эфемерного, коррумпированного и искусственного. Все это воплотилось в кассирше — «запах дешевых тайн из „Вулворта“, губы сморщены, вся страсть высосана и выссана за ненадобностью двадцать лет назад. Покорность — вот мой враг».
Столь же высокомерно Гноссос ведет себя и с платиноволосой девушкой из магазина. «Глухая к зову судьбы» — вот как он представляет и расписывает ее жалкое будущее:
Через год на переднем сиденье древнего «форда» она будет раздвигать ноги для бухого наездника с насосом. Пялиться в одном нижнем белье на «Дымящееся ружье» — повсюду банки из-под «Черной этикетки», в вонючей колыбели орет косоглазый ребенок. Эх. Иммунитет дарован не всем.
И как в сцене с Монтесумой, героическая поза нужна Гноссосу для того, чтобы утвердить свое превосходство над этой девушкой; объясняя, зачем ему нужно масло для ванны, он говорит: «Это такой античный обычай, бальзам для воинов, чтобы приятно было пощупать, правильно?»
Как и все прочие воплощения его сущности, греческая пища и серебряные доллары соседствуют в рюкзаке с символами детских фантазий, вроде заячьих лапок («Задобрить псов и демонов, сунуть нос в каждую мистическую дверь»), и кодографом капитана Полночь, у которого ломается пружинка в один из самых значимых моментов романа. Осознав, что на нем лежит часть вины за самоубийство Симона, такого же, как и он, студента, узнавшего, что его подружка влюблена в Гноссоса (который и совратил ее в одной из предыдущих глав), он переживает, возможно, самую дурацкую эпифанию во всей мировой литературе:
…набродившись по улицам в безнадежных попытках успокоить маслянистое чувство вины, выбросить из головы проклятый образ Симона, присосавшегося к выхлопной трубе, он полез в рюкзак за склянкой с парегориком в надежде усмирить растерзанные нервы. Но вместо этого обнаружил кодограф — там же где оставил, в постели из заячьих лапок, — со всей невинностью бездушного предмета аккуратно разломившийся пополам. Гноссос повертел его в руках, и из кодографа с тихим звоном выскочила маленькая секретная пружинка Капитана Полночь, содрогнулась и безжизненно умолкла.
Этот пассаж содержит несколько важных параллелей, больно задевающих совесть Гноссоса. Его страсть к пропитанным опиумом сигаретам накладывается на образ Симона, присосавшегося к выхлопной трубе: одна картина — подсознательная имитация другой. «Маслянистое чувство вины» заставляет вспомнить более раннюю сцену с монсиньором Путти, который приходит провести соборование, но вместо этого умасливает ноги Гноссоса, объясняя, что они «несут человека к грехам». И вот теперь Гноссос пытается «успокоить» свое чувство вины; бродя по улицам, ищет эпифанию своей потерянной невинности и находит ее на «постели из заячьих лапок». Темы бегства и вины, тщетных предостережений и безрассудства соединены настолько неразрывно, что кажется, будто они преследуют друг дружку по вечному кошмарному кругу.
Гноссос — человек, обретший в странствиях горькое знание, но не понимающий, что с ним делать: его знание не стало мудростью. В абсурдных названиях университетских корпусов и улиц теряется трудноуловимая суть прошлого, разменивается и забалтывается, растворяясь в калейдоскопе алфавитно-макаронного поп-культурного супа. Другой университетский корпус носит имя «Анаграм-холл», что уместно истолковать как потерю смысла в сумятице современной жизни. Чуть позже мы познакомимся с Г. Алонзо Овусом, тайным правителем и виновником ниспровержения Гноссоса. Овус склеивает фразы из полудюжины языков, но за этой псевдо-изощренностью нет ничего, кроме клише; Овус точно так же воплощает собой жалкое состояние современного мира. Подобно Куртцу, развалившемуся на каталке в «Сердце тьмы» Джозефа Конрада («Вся Европа участвовала в создании Куртца» ), Овус представляется нам конгломератом расслабленных культур, изношенным финалом истории, болезненной, бесформенной и бессмысленной свалкой аллюзий, укорененных в постсовременном убожестве.
Поиск Гноссоса — это поиск смысла, укрытого за всеми легкими аллюзиями. В конце пятидесятых в молодежной среде все сильнее разрасталась жажда смысла, реальности, корней и подлинности. В этих поисках более всего проявляла себя юношеская неудовлетворенность. В той или иной степени она воплотилась во вспышке бит-движения, затем в возрождении блюзов, сельхозобщинах и пасторальном паломничестве хиппи. Подлинность стала также фетишем возрождающейся музыки городского «фолка».
Действие романа «Если очень долго падать, можно выбраться наверх» происходит в 1958 году, когда фолк-музыка только предупреждала о своем грядущем возрождении (трио «Кингстон» выпустило в том году хит — разбойничью балладу «Том Дули»). Но, не считая гитар, дульцимеров и цимбал в доме Грюна, друга Гноссоса, большинство музыкальных отсылок тяготеют к джазу и битникам. В одной сцене, правда, Гноссос ставит на проигрыватель альбом Моуза Эллисона 1957 года «Деревенская сюита» — сплав джаза и кантри-блюз. И подобно тому, как смешивает два жанра Моуз Эллисон, Гноссос тоже проваливается куда-то в промежуток между двумя направлениями. Его наружный ритм — синкопированные удары джаза, тогда как внутренняя песня — одинокое шоссе фолка. Он разделяет присущее обоим — биту и фолку — презрение к буржуазности, поверхностности, массовому рынку.
При всем при этом, Гноссос со свойственной ему эрудицией постоянно ссылается на Пластикового человека, капитана Марвела, Зеленого Фонарика и других героев комиксов [63]. Он также отождествляет себя с различными историческими и литературными фигурами: Монтесумой, Дракулой, Прометеем, Святым Духом, Рави Шанкаром, Винни-Пухом, — а иногда и примеряет их наряд. Он — хранитель огня, искатель святого Грааля. Он — предшественник лирического героя песни «Вудсток», гимна Джони Митчелл, который говорит о себе: «Я не знаю, кто я таков, но жизнь дана, чтобы учиться». Гноссос и сам понимает, что ему «слишком много нужно играть ролей». Характерно, что любимый супергероей Гноссоса — Пластиковый человек, способный принимать любую форму. Судя по всему, Пластиковый человек также и любимый персонаж самого Фариньи, не зря он упоминает его в эссе «Писатель как кинооператор». (Вот как объясняет эту ссылку Мими в предисловии к «Долго возвращаться, долго уходить»: «Как и Пластиковый человек, Дик просто любил эту непредсказуемость, мультяшное сумасшествие, у него было воистину прекрасное чувство абсурда! У меня странное ощущение, что они уже встретились — он, Пластиковый человек и все остальные. Надеюсь, им там весело».)
Однако несмотря на все позы, Гноссос стремится утвердить собственную этническую идентичность. Греческое происхождение связывает его с архетипами и мифами, как с некой опорой в беспорядочном постсовременном мире. Правда, стремление это принимает подчас вполне мирские формы. В рюкзаке, юнговом сосредоточии его идентичности, хранятся разнообразные символы греческого наследства: листья долмы, греческое вино, заплесневелый козий сыр. Серебряные доллары — тоже стремление к Реальному, к Подлинности, они — монеты королевства, куда более настоящие, чем бумажные заменители. Объясняя декану Магнолии, почему он пользуется серебряными долларами, Гноссос говорит о том, «какое количество паразитических колоний разрастается посредством долларовых банкнот». Когда кассирша кафетерия с подозрением смотрит на серебряные доллары, Гноссос объявляет себя королем Монтесумой и грозится вырвать у этой женщины сердце и съесть его сырым. Очередная поза, очередная иллюзия геройства и величия, погоня за архетипами древности и попытка мускулизации настоящего — эфемерного, коррумпированного и искусственного. Все это воплотилось в кассирше — «запах дешевых тайн из „Вулворта“, губы сморщены, вся страсть высосана и выссана за ненадобностью двадцать лет назад. Покорность — вот мой враг».
Столь же высокомерно Гноссос ведет себя и с платиноволосой девушкой из магазина. «Глухая к зову судьбы» — вот как он представляет и расписывает ее жалкое будущее:
Через год на переднем сиденье древнего «форда» она будет раздвигать ноги для бухого наездника с насосом. Пялиться в одном нижнем белье на «Дымящееся ружье» — повсюду банки из-под «Черной этикетки», в вонючей колыбели орет косоглазый ребенок. Эх. Иммунитет дарован не всем.
И как в сцене с Монтесумой, героическая поза нужна Гноссосу для того, чтобы утвердить свое превосходство над этой девушкой; объясняя, зачем ему нужно масло для ванны, он говорит: «Это такой античный обычай, бальзам для воинов, чтобы приятно было пощупать, правильно?»
Как и все прочие воплощения его сущности, греческая пища и серебряные доллары соседствуют в рюкзаке с символами детских фантазий, вроде заячьих лапок («Задобрить псов и демонов, сунуть нос в каждую мистическую дверь»), и кодографом капитана Полночь, у которого ломается пружинка в один из самых значимых моментов романа. Осознав, что на нем лежит часть вины за самоубийство Симона, такого же, как и он, студента, узнавшего, что его подружка влюблена в Гноссоса (который и совратил ее в одной из предыдущих глав), он переживает, возможно, самую дурацкую эпифанию во всей мировой литературе:
…набродившись по улицам в безнадежных попытках успокоить маслянистое чувство вины, выбросить из головы проклятый образ Симона, присосавшегося к выхлопной трубе, он полез в рюкзак за склянкой с парегориком в надежде усмирить растерзанные нервы. Но вместо этого обнаружил кодограф — там же где оставил, в постели из заячьих лапок, — со всей невинностью бездушного предмета аккуратно разломившийся пополам. Гноссос повертел его в руках, и из кодографа с тихим звоном выскочила маленькая секретная пружинка Капитана Полночь, содрогнулась и безжизненно умолкла.
Этот пассаж содержит несколько важных параллелей, больно задевающих совесть Гноссоса. Его страсть к пропитанным опиумом сигаретам накладывается на образ Симона, присосавшегося к выхлопной трубе: одна картина — подсознательная имитация другой. «Маслянистое чувство вины» заставляет вспомнить более раннюю сцену с монсиньором Путти, который приходит провести соборование, но вместо этого умасливает ноги Гноссоса, объясняя, что они «несут человека к грехам». И вот теперь Гноссос пытается «успокоить» свое чувство вины; бродя по улицам, ищет эпифанию своей потерянной невинности и находит ее на «постели из заячьих лапок». Темы бегства и вины, тщетных предостережений и безрассудства соединены настолько неразрывно, что кажется, будто они преследуют друг дружку по вечному кошмарному кругу.
3) Жажда смерти
Не слишком ли много я вычитываю в содержимом рюкзака? Возможно. Но эта эпифания слишком похожа на другую, описанную Фариньей в рассказе «Финал молодого человека»; в нем американец взрывает в Ирландии патрульную лодку и только потом узнает, что на борту находились люди. Осознание своей ответственности за гибель других людей означает для героя потерю невинности и самой молодости, точно так же, как теряет невинность Гноссос — символом этой потери в романе становится «взрыв» кодографа. В интервью Ричи Унтербергеру, корреспонденту газеты «Urban Spacemen and Wayfaring Strangers», Кэролайн Хестер вспоминает, что Фаринья действительно прошел в Ирландии через подобное испытание, когда члены ИРА убедили его, что на борту приговоренной к взрыву лодки не будет людей. Кэролайн Хестер не упоминает этот рассказ, но она уверена, что история глубоко повлияла на Фаринью и многое объясняет в его последующих поступках. Мими Фаринья в примечаниях к книге «Долго возвращаться, долго уходить» также пишет о его мнительности. Смерть — частый гость и в музыке Ричарда Фариньи. Вполне возможно, что в песне «Девушка-ворон», в примечаниях к которой есть слова «жажда смерти», нашло отражение чувство вины за ту взорванную лодку.
Наверное, именно жажда смерти так привлекла Фаринью и в стихотворении Микеланджело «Спи». Он цитирует эти строки в «Если очень долго падать», а также в коротком рассказе «Отрада камня». В рассказе стихотворение приводится по-итальянски.
Но душевное равновесие лежит для Гноссоса между мирной, полуопределенной жизнью среди наркотиков и нервной энергией вечно движущейся мишени. Его жажда смерти — тоска о покое, о том, чтобы перестала мучить совесть. Неисполнимость этого желания наполняет его презрением к тем, у кого есть в жизни толика этого самого покоя, тем, кто «глух к зову судьбы». В песне «Продается вальс смятения» Фаринья уничижительно говорит о людях, которые «не знают, что каждое утро просыпаются мертвыми». Смерть — его тайное желание; он парит между полной надежд жизнью и притягательностью смерти: «О, милая Смерть, как же я люблю дразнить твою косу».
Здесь и лежит основной конфликт протагониста. Он ушел на поиски Реального, но вместо этого нашел реальность — ужасную настолько, что ее не вынести без анестезии. Оттого он и анестезирует себя наркотиками и притворным спокойствием, объявляет супергероем, просто героической фигурой истории или мифов, но самое главное — это декларация Исключения.
Мучил ли Фаринью шепот тех погибших людей? Подобно Улиссу Теннисона, потерявшему в море всех своих друзей, и уже в преклонные годы обнаружившему, что «бездна стенает тьмою голосов» Фаринью мучила память о погибших в той лодке людях.
Песок, что ползет с приливом
Мои заберет следы
Омоет усталое тело
Шепот глубокой воды
Наверное, именно жажда смерти так привлекла Фаринью и в стихотворении Микеланджело «Спи». Он цитирует эти строки в «Если очень долго падать», а также в коротком рассказе «Отрада камня». В рассказе стихотворение приводится по-итальянски.
В романе Гноссос переводит на земляческом сборище несколько строк на английский:
Caro m' il sonno e pi l'esser di sasso
Mentre che'l danno e la vergogna dura,
Non veder, non sentir, m' gran ventura;
Per non me destar, deh! parla basso.
Вот перевод всего четверостишья:
О, в этот век, преступный и постыдный,
не жить, не чувствовать — удел завидный.
«Отрада камня» представляет собой еще одну версию изложенной в романе истории с волком. В предисловии 1983 года Пинчон утверждает, что Фаринья рассказывал эту историю много раз. Опыт близкого знакомства со смертью, изложенный в обеих версиях волчьей истории, наверняка глубоко затронул героя и автора и вместе с чувством вины (vergogna) сообщил ему два конфликтующих устремления — жажду смерти и уверенность в собственной исключительности, два импульса, которые, как мне кажется, никогда на страницах романа не побеждают друг друга и никогда между собой не разделяются. Не на все вопросы можно ответить — искусство дано нам не для поиска простых решений, расшифровки и выяснения. Сломанный кодограф покончил с легкими ответами детства, и Гноссос жестоко высмеивает их простоту. Когда Памела спрашивает: «Ты не можешь говорить без загадок?», Гноссос думает про себя: «Всегда будь движущейся мишенью», и отвечает саркастически: «Дай определение вещи, и она тебе больше не нужна, правда?»
Молчи, прошу, не смей меня будить.
О, в этот век преступный и постыдный
Не жить, не чувствовать — удел завидный…
Отрадно спать, отрадней камнем быть.
Но душевное равновесие лежит для Гноссоса между мирной, полуопределенной жизнью среди наркотиков и нервной энергией вечно движущейся мишени. Его жажда смерти — тоска о покое, о том, чтобы перестала мучить совесть. Неисполнимость этого желания наполняет его презрением к тем, у кого есть в жизни толика этого самого покоя, тем, кто «глух к зову судьбы». В песне «Продается вальс смятения» Фаринья уничижительно говорит о людях, которые «не знают, что каждое утро просыпаются мертвыми». Смерть — его тайное желание; он парит между полной надежд жизнью и притягательностью смерти: «О, милая Смерть, как же я люблю дразнить твою косу».
Здесь и лежит основной конфликт протагониста. Он ушел на поиски Реального, но вместо этого нашел реальность — ужасную настолько, что ее не вынести без анестезии. Оттого он и анестезирует себя наркотиками и притворным спокойствием, объявляет супергероем, просто героической фигурой истории или мифов, но самое главное — это декларация Исключения.
4) Исключение
Иллюзия исключительности уходит для Гноссоса в мучительный опыт странствий: он чуть не умер в холодных снегах Адирондаков, преследуя волка; он видел в Лас-Вегасе взрыв атомной бомбы; на его глазах пачуко в Нью-Мексико пытали бойскаута. Избавление от опасностей вселили в него вполне осознанную веру в собственную исключительность:
Я был в пути, чучело, в некотором смысле это паломничество, я видел огнь и чуму, симптомы великого мора. Я — Исключение.
Его друг Калвин Блэкнесс предупреждает Гноссоса о «парадоксальных ловушках Исключения». В этом рационализация или, возможно, инверсия глубокого и неразрешимого страха. Подобно жертве посттравматического стресса, воображающей себя Иисусом Христом, Гноссос хватается за свою иллюзорную исключительность в надежде избежать еще более сильной боли. Как и самого Фаринью, его мучают скопища фобий. Он боится демонов, обезьян, дурных примет, пытается победить их суеверными ритуалами — взять хотя бы средневековый ритуал сжимания гениталий. Увидав на чердаке мартышку, Гноссос «хватается за собственный пах, чтобы не впустить туда порчу из преисподней». Странное действие для человека, который искренне верит в свой иммунитет к смерти. Исключение — защита, мантра «я не ионизирован и не обладаю валентностью», суеверная безделушка, обращение к высшей силе с мольбой отвести опасность.
Почти с облегчением мы наблюдаем за тем, как Гноссос опустошает свой рюкзак — в обычной для себя ритуальной манере, на могиле Хеффалампа на Кубе. Ритуал посвящения во взрослую жизнь, явно запоздалый после странствий, смерти Симона, триппера и гибели Хеффалампа. Возможно, в этом романе слишком много мини-развязок, слишком много эпифаний и кармических превращений там, где хочется одного большого катарсиса; вместо эстетически удовлетворительной кульминации мы видим слишком много поз, в которые становится Гноссос, слишком много бессмысленных игр. Как результат, большинство критиков так и не заметило всей сложности и значительности романа, посчитав его всего лишь устаревшим документом эпохи. Рецензия в «Village Voice» на книгу Хаджду «Явно 4-я улица» утверждает, что «единственное достоинство романа, сохранившееся по сей день, — попытка изучения гипертрофированного мужского шовинизма».
Я был в пути, чучело, в некотором смысле это паломничество, я видел огнь и чуму, симптомы великого мора. Я — Исключение.
Его друг Калвин Блэкнесс предупреждает Гноссоса о «парадоксальных ловушках Исключения». В этом рационализация или, возможно, инверсия глубокого и неразрешимого страха. Подобно жертве посттравматического стресса, воображающей себя Иисусом Христом, Гноссос хватается за свою иллюзорную исключительность в надежде избежать еще более сильной боли. Как и самого Фаринью, его мучают скопища фобий. Он боится демонов, обезьян, дурных примет, пытается победить их суеверными ритуалами — взять хотя бы средневековый ритуал сжимания гениталий. Увидав на чердаке мартышку, Гноссос «хватается за собственный пах, чтобы не впустить туда порчу из преисподней». Странное действие для человека, который искренне верит в свой иммунитет к смерти. Исключение — защита, мантра «я не ионизирован и не обладаю валентностью», суеверная безделушка, обращение к высшей силе с мольбой отвести опасность.
Почти с облегчением мы наблюдаем за тем, как Гноссос опустошает свой рюкзак — в обычной для себя ритуальной манере, на могиле Хеффалампа на Кубе. Ритуал посвящения во взрослую жизнь, явно запоздалый после странствий, смерти Симона, триппера и гибели Хеффалампа. Возможно, в этом романе слишком много мини-развязок, слишком много эпифаний и кармических превращений там, где хочется одного большого катарсиса; вместо эстетически удовлетворительной кульминации мы видим слишком много поз, в которые становится Гноссос, слишком много бессмысленных игр. Как результат, большинство критиков так и не заметило всей сложности и значительности романа, посчитав его всего лишь устаревшим документом эпохи. Рецензия в «Village Voice» на книгу Хаджду «Явно 4-я улица» утверждает, что «единственное достоинство романа, сохранившееся по сей день, — попытка изучения гипертрофированного мужского шовинизма».
5) Слои
Подозреваю, Фаринья втайне надеялся, что роман станет таким же представителем его времени, как книги Фитцджеральда — двадцатых годов прошлого века. В том, что из этого ничего не вышло, виновата отнюдь не терпимость к шовинизму и другим изъянам в характере Гноссоса и его времени, скорее другое: склонность автора слишком долго выстраивать сцену, прежде чем ее покинуть. Кроме всего прочего, эпиграфом к роману послужила цитата из Бенджамина Франклина «Я должен скоро покинуть Сцену…», бог знает, где раскопанная Фариньей. «Если очень долго падать» был призван стать bildungsroman [64], романом наступающего времени, а не просто книжкой о молодежи. Как документ своей эпохи, он заметно уступает вышедшему шесть лет спустя «Электропрохладительному кислотному тесту», в котором, однако, много интересных параллелей с романом Фариньи [65].
В этом сложном романе осталось еще достаточно тем, которые я не затрагиваю, аспектов, так и оставшихся непонятными мне, обращений к поп-культуре, литературе, науке и математике, которые я пропустил. И все же есть причины полагать, что Фаринья, несмотря на все потраченные годы, так и не смог выразить в этой книге все, что хотел. В интервью Патрику Морроу Мими сказала, что сочинение этого романа растянулось у Фариньи на два континента и два брака. Я добавлю к этому, что начался он с авторской безвестности, когда больше всего начинающий писатель жаждал признания (в тот же самом интервью Мими говорила: «Человеку трудно чувствовать себя хорошо, если его не ценят»), а дописывался под небывалый успех и восторженные отзывы, которыми были встречены два его музыкальных альбома. У большинства писателей первые романы получаются неровными, виной тому не успевшие перемешаться слои жизненного опыта, однако опыт, а значит, и роман Фариньи, неровен более других — согласно собственной легенде, Ричард начал его писать через несколько минут после того, как оставил работу слепого гармониста на французских улицах, а закончил признанным музыкантом, которому аплодировали Пит Сигер и Джин Ричи. По собственному признанию, Фаринья все еще не разрешил «конфликт между Внутренним и Внешним» — так он описал в статье роль Гноссоса, а значит и себя самого за несколько дней до гибели. Дополнительная сложность в генезисе романа является в то же самое время его главным новаторством: рисуя эпизоды, автор пользуется иллюстрациями, на которые потом в тексте появляются аллюзии, — это нововведение сильнее всего настораживало издателей.
Редактор «Liveright Publishing», отвергая третий роман Уильяма Фолкнера «Флаги в пыли», сказал молодому автору следующее: «Беда в том, что у вас здесь шесть книг. Вы пытаетесь их сочинять одновременно». В этом же, по-моему, и главный недостаток запутанного романа Фариньи — романа, что растянулся на два брака, два континента, две профессии и бог знает сколько концепций того, каким этому роману быть. Но если, читая первые книги Фолкнера, мы, во всеоружии гениальности его более поздних работ, можем легко разглядеть свет, что пробивается в этих первых опытах, то в случае с Фариньей у нас такой возможности нет. Можно сравнивать стихотворения, рассказы, тексты песен и саму музыку; можно продираться через примечания и обрывки черновиков, прочесть доступные биографии и заветные воспоминания друзей. Но мы никогда не узнаем, во что развился бы его гений и какой свет он отбросил бы на эту первую еще пробную книгу. Ричард Фаринья был опытным, начитанным, много повидавшим и хорошо образованным человеком. Он получал стипендию в школе иезуитов и в университете «плющовой лиги», блестяще разбирался как в гуманитарных, так и в научных дисциплинах, добился известности в литературе и в музыке, повел за собой целое поколение исполнителей на дульцимере и соединил в одно целое несколько фолк-стилей, изобретя таким образом новое музыкальное направление, которое и сегодня звучит свежо и необычно: он сращивал фолк и рок с таким мастерством и отвагой, как никто и никогда прежде. Он выстраивал мост между vita activa и vita contemplativa [66]; он радовался жизни и жаждал смерти, он погиб в 29 лет, через два дня после публикации своего романа. Джуди Коллинз вспоминает, что за пару месяцев до смерти Фаринья начал задумываться о себе самом; примерно то же самое говорила и Джоан Баэз. Во что бы развился этот талант, предсказать невозможно, а потому и темные места его первого романа остаются неразгаданными.
В этом сложном романе осталось еще достаточно тем, которые я не затрагиваю, аспектов, так и оставшихся непонятными мне, обращений к поп-культуре, литературе, науке и математике, которые я пропустил. И все же есть причины полагать, что Фаринья, несмотря на все потраченные годы, так и не смог выразить в этой книге все, что хотел. В интервью Патрику Морроу Мими сказала, что сочинение этого романа растянулось у Фариньи на два континента и два брака. Я добавлю к этому, что начался он с авторской безвестности, когда больше всего начинающий писатель жаждал признания (в тот же самом интервью Мими говорила: «Человеку трудно чувствовать себя хорошо, если его не ценят»), а дописывался под небывалый успех и восторженные отзывы, которыми были встречены два его музыкальных альбома. У большинства писателей первые романы получаются неровными, виной тому не успевшие перемешаться слои жизненного опыта, однако опыт, а значит, и роман Фариньи, неровен более других — согласно собственной легенде, Ричард начал его писать через несколько минут после того, как оставил работу слепого гармониста на французских улицах, а закончил признанным музыкантом, которому аплодировали Пит Сигер и Джин Ричи. По собственному признанию, Фаринья все еще не разрешил «конфликт между Внутренним и Внешним» — так он описал в статье роль Гноссоса, а значит и себя самого за несколько дней до гибели. Дополнительная сложность в генезисе романа является в то же самое время его главным новаторством: рисуя эпизоды, автор пользуется иллюстрациями, на которые потом в тексте появляются аллюзии, — это нововведение сильнее всего настораживало издателей.
Редактор «Liveright Publishing», отвергая третий роман Уильяма Фолкнера «Флаги в пыли», сказал молодому автору следующее: «Беда в том, что у вас здесь шесть книг. Вы пытаетесь их сочинять одновременно». В этом же, по-моему, и главный недостаток запутанного романа Фариньи — романа, что растянулся на два брака, два континента, две профессии и бог знает сколько концепций того, каким этому роману быть. Но если, читая первые книги Фолкнера, мы, во всеоружии гениальности его более поздних работ, можем легко разглядеть свет, что пробивается в этих первых опытах, то в случае с Фариньей у нас такой возможности нет. Можно сравнивать стихотворения, рассказы, тексты песен и саму музыку; можно продираться через примечания и обрывки черновиков, прочесть доступные биографии и заветные воспоминания друзей. Но мы никогда не узнаем, во что развился бы его гений и какой свет он отбросил бы на эту первую еще пробную книгу. Ричард Фаринья был опытным, начитанным, много повидавшим и хорошо образованным человеком. Он получал стипендию в школе иезуитов и в университете «плющовой лиги», блестяще разбирался как в гуманитарных, так и в научных дисциплинах, добился известности в литературе и в музыке, повел за собой целое поколение исполнителей на дульцимере и соединил в одно целое несколько фолк-стилей, изобретя таким образом новое музыкальное направление, которое и сегодня звучит свежо и необычно: он сращивал фолк и рок с таким мастерством и отвагой, как никто и никогда прежде. Он выстраивал мост между vita activa и vita contemplativa [66]; он радовался жизни и жаждал смерти, он погиб в 29 лет, через два дня после публикации своего романа. Джуди Коллинз вспоминает, что за пару месяцев до смерти Фаринья начал задумываться о себе самом; примерно то же самое говорила и Джоан Баэз. Во что бы развился этот талант, предсказать невозможно, а потому и темные места его первого романа остаются неразгаданными.