Но тогда начиналась другая жизнь, ночная. Маяки, сигнальные фонари, каждое окно в городе зажигались огнями. Пригороды замыкали рейд огненным кольцом, и в центре его корабли рассылали во все стороны снопы электрических лучей. Там и здесь по воде бежали столбы света от паровых катеров. И в переполненных шлюпках эскадры отправляли на штурм города шумные орды своих матросов.
Набережные сверкали, белые, как снег, под рефлекторами электрических фонарей. Высаживались на каменные перроны, у которых беспорядочно толпились пристающие лодки. Под нижними ступенями лестниц отражения белых, красных и зеленых фонарей танцевали на волнах фантастический танец. Наверху схватывались между собой, осыпая друг друга азиатской бранью, скороходы с колясками и паланкинами, разноцветные фонари которых прыгали в темноте. Матросы бегом, распевая песни, набивались в экипажи с криками и свистками – и все эти звуки тонули в невообразимом китайском гвалте, хриплом, певучем, таинственном.
В ночной темноте, испещренной, как шкура зебры, полосами света, процессия бегущих галопом скороходов и носильщиков углублялась в город. Взбирались по идущим в гору уличкам, по бесконечным лестницам – до сердца китайского города, который не знает сна.
Европейские банки, клубы, конторы расположены в Гонконге вдоль единственной длинной улицы, параллельной набережной, улице Королевы. И эта улица, если не считать нескольких чересчур местных особенностей, напоминает любой из английских колониальных городов. Но стоит сделать несколько шагов в сторону, и начинается Гонконг китайский, полный чудес. Не только китайский, впрочем: там есть персы, тагалы, макаисы, японцы, метисы. Он кишит несметной толпой: брань, драки, ужасающий концерт ста тысяч голосов, которые надсаживаются изо всех сил.
Полицейские, гиганты в красных тюрбанах, следят только, чтобы в ход не пускались ножи и палки. Остальное дозволено, и каждая ночь здесь похожа на ночь мятежа.
В этом шабаше матросы, жаждущие вина, криков, женщин и оргий, находили, чем насытиться. Под покровом ночной темноты каждый по-своему справлял свой праздник.
Позже, после обеда, офицеры высаживались на берег в свою очередь: второе нашествие, немногим менее шумное, чем первое. Матросы всех эскадр не смешивались между собой, благодаря различию в языках. Только в конце ночи пьянство соединяло их в космополитические банды. Напротив, офицеры, достаточно знающие все языки, усердно братались между собой. Солдаты по ремеслу, созданные единственно для того, чтобы убивать друг друга по первому приказанию, они взаимно проявляли дружеские симпатии, добродушие кондотьери, готовых схватить друг друга за горло, но без ненависти, глубоко равнодушных и презрительных к распрям тех, кому они служили. Они смеялись, пили, бранились вместе. Они делили между собой одни и те же бутылки и одних и тех же женщин.
Это были веселые ночи! Сначала утомляли себя бесцельным шатаньем по городу, исколесив его весь, с начала до конца. Потом собирались толпой в благословенном квартале Cochrane-street и шли на приступ веселых домов. Двери уступали ударам, деревянные лестницы звучали, как барабаны, под бешеным галопом каблуков, и женщины, сбившиеся в кучу в грязных салонах, издавали крики испуга или смеялись раболепным смехом.
Здесь предавались грандиозному распутству, стараясь отличиться силой и неистовством, создавая иллюзию оргии в завоеванном городе. Стаканы разбивались о стены, пиастры разбрасывали пригоршнями. Женщины, привычные к морским галсам, гнули спину и протягивали руки. И все, все – желтые кантонки с тонкими босыми ногами, северные китаянки с жемчугами в волосах, подкрашенные пухленькие японки, макаиски с глазами испанок или молдаванок, напоминающие об Европе, – все отдавались без отвращения мимолетным объятиям западных солдат. В открытые окна можно было видеть все подробности оргий, полуобнаженные пары перекликались из дома в дом. И шум улицы сливался с призывными возгласами, с непристойными выкриками и дикими воплями дерущихся.
Город Гонконг занимает только первые уступы горы. Выше – царство вилл, густых деревьев и тишины. Тенистые дороги образуют террасы, и в ясные ночи луна, проникая сквозь листву, рисует на белом песке мозаику из теней и пятен света.
На этих чудесных террасах, полных прохлады, тишины и молочно-белого сиянья, Фьерс часто проводил в грезах свои ночные часы. Но потом, чтобы возвратиться на борт, ему приходилось пересекать шумный распутный город. И когда он проходил мимо плохо закрытых дверей притонов, когда ему ударял в лицо чад распутства, пробивавшийся оттуда наружу, тяжелые воспоминания проникали в его мозг и кровь – нездоровые воспоминания, похожие на тоску по родине.
XXIII
XXIV
XXV
Набережные сверкали, белые, как снег, под рефлекторами электрических фонарей. Высаживались на каменные перроны, у которых беспорядочно толпились пристающие лодки. Под нижними ступенями лестниц отражения белых, красных и зеленых фонарей танцевали на волнах фантастический танец. Наверху схватывались между собой, осыпая друг друга азиатской бранью, скороходы с колясками и паланкинами, разноцветные фонари которых прыгали в темноте. Матросы бегом, распевая песни, набивались в экипажи с криками и свистками – и все эти звуки тонули в невообразимом китайском гвалте, хриплом, певучем, таинственном.
В ночной темноте, испещренной, как шкура зебры, полосами света, процессия бегущих галопом скороходов и носильщиков углублялась в город. Взбирались по идущим в гору уличкам, по бесконечным лестницам – до сердца китайского города, который не знает сна.
Европейские банки, клубы, конторы расположены в Гонконге вдоль единственной длинной улицы, параллельной набережной, улице Королевы. И эта улица, если не считать нескольких чересчур местных особенностей, напоминает любой из английских колониальных городов. Но стоит сделать несколько шагов в сторону, и начинается Гонконг китайский, полный чудес. Не только китайский, впрочем: там есть персы, тагалы, макаисы, японцы, метисы. Он кишит несметной толпой: брань, драки, ужасающий концерт ста тысяч голосов, которые надсаживаются изо всех сил.
Полицейские, гиганты в красных тюрбанах, следят только, чтобы в ход не пускались ножи и палки. Остальное дозволено, и каждая ночь здесь похожа на ночь мятежа.
В этом шабаше матросы, жаждущие вина, криков, женщин и оргий, находили, чем насытиться. Под покровом ночной темноты каждый по-своему справлял свой праздник.
Позже, после обеда, офицеры высаживались на берег в свою очередь: второе нашествие, немногим менее шумное, чем первое. Матросы всех эскадр не смешивались между собой, благодаря различию в языках. Только в конце ночи пьянство соединяло их в космополитические банды. Напротив, офицеры, достаточно знающие все языки, усердно братались между собой. Солдаты по ремеслу, созданные единственно для того, чтобы убивать друг друга по первому приказанию, они взаимно проявляли дружеские симпатии, добродушие кондотьери, готовых схватить друг друга за горло, но без ненависти, глубоко равнодушных и презрительных к распрям тех, кому они служили. Они смеялись, пили, бранились вместе. Они делили между собой одни и те же бутылки и одних и тех же женщин.
Это были веселые ночи! Сначала утомляли себя бесцельным шатаньем по городу, исколесив его весь, с начала до конца. Потом собирались толпой в благословенном квартале Cochrane-street и шли на приступ веселых домов. Двери уступали ударам, деревянные лестницы звучали, как барабаны, под бешеным галопом каблуков, и женщины, сбившиеся в кучу в грязных салонах, издавали крики испуга или смеялись раболепным смехом.
Здесь предавались грандиозному распутству, стараясь отличиться силой и неистовством, создавая иллюзию оргии в завоеванном городе. Стаканы разбивались о стены, пиастры разбрасывали пригоршнями. Женщины, привычные к морским галсам, гнули спину и протягивали руки. И все, все – желтые кантонки с тонкими босыми ногами, северные китаянки с жемчугами в волосах, подкрашенные пухленькие японки, макаиски с глазами испанок или молдаванок, напоминающие об Европе, – все отдавались без отвращения мимолетным объятиям западных солдат. В открытые окна можно было видеть все подробности оргий, полуобнаженные пары перекликались из дома в дом. И шум улицы сливался с призывными возгласами, с непристойными выкриками и дикими воплями дерущихся.
Город Гонконг занимает только первые уступы горы. Выше – царство вилл, густых деревьев и тишины. Тенистые дороги образуют террасы, и в ясные ночи луна, проникая сквозь листву, рисует на белом песке мозаику из теней и пятен света.
На этих чудесных террасах, полных прохлады, тишины и молочно-белого сиянья, Фьерс часто проводил в грезах свои ночные часы. Но потом, чтобы возвратиться на борт, ему приходилось пересекать шумный распутный город. И когда он проходил мимо плохо закрытых дверей притонов, когда ему ударял в лицо чад распутства, пробивавшийся оттуда наружу, тяжелые воспоминания проникали в его мозг и кровь – нездоровые воспоминания, похожие на тоску по родине.
XXIII
На борту броненосца адмирала Гаука, «Король Эдуард» – колоссальном корабле, перед которым «Баярд» казался яхтой, – для французов был дан великолепный праздник.
Это было одно из тех необыкновенных празднеств, которые можно устраивать только в экзотических странах. Оно началось утренним концертом и представлением комедии: приятное развлечение в городе, где нет театров. Потом был обед, или скорее пир в стиле Пантагрюэля; и бал был открыт парами, уже достаточно веселыми и возбужденными. Танцевали до утра, с увлечением предаваясь флирту на всех мостиках, умышленно оставленных темными. Уже светлым днем, – после поднятия флага и восьмичасового «God save the King», [8]– последняя лодка увезла последних приглашенных. Ужин, сервированный на маленьких столиках, превратился в настоящую оргию, и броненосец не отличался ничем от веселого дома для матросов.
Адмирал д'Орвилье не щадил себя, он приехал утром и уехал после рассвета. Исполняя приказ, его флаг-офицеры танцевали до упада и старались превзойти самих себя в любезности. Противная сторона выказывала такое же ожесточенное усердие: это было настоящее состязание в сердечности и вежливости. Приказание выполнялось явно утрированно. Более или менее, все эти люди знали, что они были близки к войне. И ужасный призрак этой войны, едва рассеявшийся, еще витал над праздником, кружа головы и опьяняя еще более, особенно женщин. Прекрасные англичанки, которых галантно прижимали к себе французские офицеры, не могли забыть, что эти кавалеры, очарованные их грацией, быть может, задумали и подготовили чудовищное избиение их женихов или их возлюбленных. И запах этой крови, которая должна была пролиться реками, щекотал их чувственные ноздри.
Климат тропиков расслабляет самцов. Но самки, напротив, воспринимают его, как удар кнута, возбуждающий их страсть к всевозможным наслаждениям. Нет ни одной светской дамы в Сайгоне, которая согласилась бы уйти из театра до пятого акта, не поужинать, лечь спать до рассвета. Нет ни одной женщины, которая не потребовала бы, в придачу к ночным ласкам, еще лакомства в виде сиесты вдвоем. На балах закрывают окна ставнями, чтобы свет солнца не служил помехой, и баккара никогда не кончается раньше, чем пробьет полдень. На борту же «Короля Эдуарда» удовольствие, вдобавок, принимало видимость патриотического долга. Начиная со второй кадрили все цветы были разобраны, все руки освобождены от перчаток, все талии испытали объятия. Ко времени ужина флирт принял характер свиданий в отдельных кабинетах. Корабль – удобное место, там множество потаенных уголков, хорошо укрытых от ламп и прожекторов. Полудевы могут смело обрывать там лепестки своей полудобродетели, а женщины – рискнуть и на большее. Безопасно иметь партнером моряка, – прохожего, уходящего без возврата назад, чей мимолетный поцелуй навсегда останется в тайне!
Англичане пригласили весь свой космополитический город. Там были женщины всех стран – западные, только что прибывшие из щепетильной Европы, но уже достаточно просветившиеся за четыре недели переезда на пакетботе, – колониальные, все высоконравственные дамы по Брантому: из Гонконга, где воздух заражен лихорадкой, из Шанхая, где все дома имеют по двое дверей, из Нагасаки, где пример японок оказывается заразительным, из Сингапура, где цветы благоухают чересчур сильно. И, наконец, из Ганои и Сайгона, которые люди знающие называют Содомом и Гоморрой.
Были там и другие, прибывшие из более отдаленных мест: иммигрантки, принесшие с собой на наивно-развращенный Дальний Восток все виды разврата утонченного, – американки, склонные к вызывающему флирту, нимфоманки-креолки с Кубы, австралийки, которые декольтируются ниже, чем это позволительно даже в Нью-Йорке. Легион путешественниц всех рас, которых контраст между столькими странами сделал скептическими и распущенными, и которые странствуют беспрерывно по свету, чтобы не покоряться моральным предрассудкам никакой определенной страны.
Одна из этих женщин занялась Фьерсом. Случайно оказавшись соседями за столом, они начали с того, что взаимно осведомились об имени и происхождении друг друга, с мимолетным любопытством кочевников, у которых нет времени для того, чтобы проявлять излишнюю осторожность и разборчивость в объятиях. Ее звали Мод Айвори, она была американка из Нового Орлеана, сирота, совершенно свободная. Мужа у нее не было. Она путешествовала уже три года в обществе подруги-ровесницы Алисы Рут, у которой жених в Бомбее и которая вероятно выйдет замуж по приезде в Индию. После этого мисс Айвори останется одна и будет продолжать свою веселую жизнь туристки, ищущей удовольствий и свежего воздуха.
– Мы приехали из Австралии и Новой Зеландии, – рассказывала она. – И когда Алиса выйдет замуж, я поеду в Египет…
Фьерс с любопытством спросил ее:
– Значит, всегда в пути? Без отдыха? А домашний очаг?
– Позже, позже!
Он вспомнил в глубине сердца один очаг, который так хорошо знал.
– А любовь?
– Любовь? – Она вызывающе посмотрела на него. – Когда мне будет угодно!
Он думал не о такой любви.
После обеда они прогуливались по спардеку, превращенному в сад. Она дышала глубоко, смелая и чувственная. Ее грудь вздымалась под корсажем, рука тяжело опиралась на руку Фьерса, которая ее поддерживала. Порой он смотрел на нее и не мог отрицать, что она хороша, со своим профилем нимфы, сладострастными и жесткими глазами и пышным золотым руном непокорных волос.
Бомбейская невеста присоединилась к ним в обществе английского моряка, державшего ее под руку. Все четверо прислонились к перилам на корме. Усеянный огнями рейд дышал теплом и ароматом. Пальмы и папоротники, загромождавшие мостик, превращали его в уединенный и тайный уголок. Рядом с ними пушка Норденфильда протягивала свой тонкий ствол, сталь которого блестела как серебро.
Англичанин, здоровый весельчак с багровым лицом, начал ухаживать за своей партнершей. Мисс Рут не оказывала слишком сурового сопротивления. После мгновенных поцелуев начались жесты. Под пальцами Фьерса рука мисс Айвори дрожала.
Он почувствовал трепет в своей крови. Желая побороть и прогнать его, он обратился к англичанину:
– Берегитесь, сударь, сердце мисс Алисы не свободно…
– Ба! – отозвалась мисс Айвори. – Бомбей далеко – far from here!
Да, это правда. Другие города, другие клятвы…
Между тем шокированная, быть может, слишком смелой лаской, мисс Рут оттолкнула внезапно своего кавалера и отозвала мисс Айвори для секретного разговора. Прислонившись к перилам, плечо к плечу, молодые девушки шушукались. Англичанин, сконфуженный перед Фьерсом, чтобы выйти из неловкого положения, машинально открыл тарель пушки.
– Хорошенькая вещица, – сказал Фьерс, желая нарушить молчание.
– Хорошенькая, – подтвердил англичанин.
Они не думали о том, о чем говорили. Их интересовало только, скоро ли американки кончат свои секреты. И они болтали рассеянно о привычных вещах.
– Двадцать четыре фунта?
– Да.
– Сколько таких орудий?
– Шестнадцать. Славная батарея против миноносцев…
Фьерс взялся за рычаг тарели. Блок повернулся, скользя по своему гнезду. Показался канал, круглый и черный, с параболическими нарезками. Пушка повиновалась привычной руке. Легкое движение освободило блок, отверстие дула снова закрылось. Сталь ударялась о сталь с сухим звуком. Фьерс нашел ударник и подавил на него, пружина щелкнула.
Кругом было обширное пространство, защищенное от ветра. С этого комфортабельного мостика было удобно в мрачную ночь битвы охотиться за миноносцами, подстерегать эти жалкие ореховые скорлупки, тщетно брошенные наперерез волнам, залитые водой, обреченные на гибель, побежденные заранее…
Услыхав щелчок спуска, американки приблизились, заинтересованные. Англичанин закрыл тарель.
– Военные вещи, пустяки.
Он произнес с насмешливым ударением эти слова – things of war, humbug, и, смеясь, снова взял руку мисс Рут.
Фьерс был рассеян. Старый, но не забытый жест получился у него раньше, чем он успел остеречься. Его правая рука обвила талию мисс Айвори, в то время как левая рука девушки ответила ему пожатием. Она предлагала ему себя, и он не посмел выпустить ее покорной талии. Но его терзали угрызения совести.
Американка, удивленная и задетая сдержанностью своего кавалера, постаралась развернуть все свое искусство флирта. Она завлекала его любезными фразами, которые можно было истолковать как признание. Она волновала его изящными скабрезностями. Она притворялась скромной, чтобы лучше предложить себя. Она его возбуждала, заставляла влюбиться в себя до безумия, зажигала огонь в его жилах, сводила с ума.
Другая пара тем временем не сдерживала более своих желаний, и красное лицо англичанина по временам покрывалось бледностью. Обе девушки, искусные в игре и холодные, как кошки, со смехом наблюдали одна за другой и взаимно ободряли друг дружку.
Неподалеку был накрытый стол, они сели ужинать. Несколько затемненных абажурами ламп разливали полусвет. Тотчас же начался обмен стаканами, колени под столом сблизились. Мисс Рут, внезапно наклонившись, предложила своему кавалеру половину летши, которую держала во рту. Поцелуй длился долго, зубы обоих соприкасались со стуком.
– Невеста! – насмешливо возмутилась мисс Айвори. Ее рука, протянутая за пикулями, медленно скользнула по губам Фьерса.
Фьерс не поцеловал этой руки.
– Невеста! – Это слово проникло, как шпага, в самую глубину его сердца. Жестокий стыд озарил ярким светом его совесть. Значит, грязь прошлого снова завладела им, так скоро? Значит, правда, что он был болен неизлечимо, был псом, который возвращается на свою блевотину? Пораженным гангреной членом, который отсекают?
На его ляжку легла другая ляжка. Полуобнаженное тело касалось в интимном месте его тела. Женщина как будто садилась на него верхом, – обладала им.
Но слезы отвращения подступили к его глазам, и в эту ночь он удержался от дальнейшей измены.
Это было одно из тех необыкновенных празднеств, которые можно устраивать только в экзотических странах. Оно началось утренним концертом и представлением комедии: приятное развлечение в городе, где нет театров. Потом был обед, или скорее пир в стиле Пантагрюэля; и бал был открыт парами, уже достаточно веселыми и возбужденными. Танцевали до утра, с увлечением предаваясь флирту на всех мостиках, умышленно оставленных темными. Уже светлым днем, – после поднятия флага и восьмичасового «God save the King», [8]– последняя лодка увезла последних приглашенных. Ужин, сервированный на маленьких столиках, превратился в настоящую оргию, и броненосец не отличался ничем от веселого дома для матросов.
Адмирал д'Орвилье не щадил себя, он приехал утром и уехал после рассвета. Исполняя приказ, его флаг-офицеры танцевали до упада и старались превзойти самих себя в любезности. Противная сторона выказывала такое же ожесточенное усердие: это было настоящее состязание в сердечности и вежливости. Приказание выполнялось явно утрированно. Более или менее, все эти люди знали, что они были близки к войне. И ужасный призрак этой войны, едва рассеявшийся, еще витал над праздником, кружа головы и опьяняя еще более, особенно женщин. Прекрасные англичанки, которых галантно прижимали к себе французские офицеры, не могли забыть, что эти кавалеры, очарованные их грацией, быть может, задумали и подготовили чудовищное избиение их женихов или их возлюбленных. И запах этой крови, которая должна была пролиться реками, щекотал их чувственные ноздри.
Климат тропиков расслабляет самцов. Но самки, напротив, воспринимают его, как удар кнута, возбуждающий их страсть к всевозможным наслаждениям. Нет ни одной светской дамы в Сайгоне, которая согласилась бы уйти из театра до пятого акта, не поужинать, лечь спать до рассвета. Нет ни одной женщины, которая не потребовала бы, в придачу к ночным ласкам, еще лакомства в виде сиесты вдвоем. На балах закрывают окна ставнями, чтобы свет солнца не служил помехой, и баккара никогда не кончается раньше, чем пробьет полдень. На борту же «Короля Эдуарда» удовольствие, вдобавок, принимало видимость патриотического долга. Начиная со второй кадрили все цветы были разобраны, все руки освобождены от перчаток, все талии испытали объятия. Ко времени ужина флирт принял характер свиданий в отдельных кабинетах. Корабль – удобное место, там множество потаенных уголков, хорошо укрытых от ламп и прожекторов. Полудевы могут смело обрывать там лепестки своей полудобродетели, а женщины – рискнуть и на большее. Безопасно иметь партнером моряка, – прохожего, уходящего без возврата назад, чей мимолетный поцелуй навсегда останется в тайне!
Англичане пригласили весь свой космополитический город. Там были женщины всех стран – западные, только что прибывшие из щепетильной Европы, но уже достаточно просветившиеся за четыре недели переезда на пакетботе, – колониальные, все высоконравственные дамы по Брантому: из Гонконга, где воздух заражен лихорадкой, из Шанхая, где все дома имеют по двое дверей, из Нагасаки, где пример японок оказывается заразительным, из Сингапура, где цветы благоухают чересчур сильно. И, наконец, из Ганои и Сайгона, которые люди знающие называют Содомом и Гоморрой.
Были там и другие, прибывшие из более отдаленных мест: иммигрантки, принесшие с собой на наивно-развращенный Дальний Восток все виды разврата утонченного, – американки, склонные к вызывающему флирту, нимфоманки-креолки с Кубы, австралийки, которые декольтируются ниже, чем это позволительно даже в Нью-Йорке. Легион путешественниц всех рас, которых контраст между столькими странами сделал скептическими и распущенными, и которые странствуют беспрерывно по свету, чтобы не покоряться моральным предрассудкам никакой определенной страны.
Одна из этих женщин занялась Фьерсом. Случайно оказавшись соседями за столом, они начали с того, что взаимно осведомились об имени и происхождении друг друга, с мимолетным любопытством кочевников, у которых нет времени для того, чтобы проявлять излишнюю осторожность и разборчивость в объятиях. Ее звали Мод Айвори, она была американка из Нового Орлеана, сирота, совершенно свободная. Мужа у нее не было. Она путешествовала уже три года в обществе подруги-ровесницы Алисы Рут, у которой жених в Бомбее и которая вероятно выйдет замуж по приезде в Индию. После этого мисс Айвори останется одна и будет продолжать свою веселую жизнь туристки, ищущей удовольствий и свежего воздуха.
– Мы приехали из Австралии и Новой Зеландии, – рассказывала она. – И когда Алиса выйдет замуж, я поеду в Египет…
Фьерс с любопытством спросил ее:
– Значит, всегда в пути? Без отдыха? А домашний очаг?
– Позже, позже!
Он вспомнил в глубине сердца один очаг, который так хорошо знал.
– А любовь?
– Любовь? – Она вызывающе посмотрела на него. – Когда мне будет угодно!
Он думал не о такой любви.
После обеда они прогуливались по спардеку, превращенному в сад. Она дышала глубоко, смелая и чувственная. Ее грудь вздымалась под корсажем, рука тяжело опиралась на руку Фьерса, которая ее поддерживала. Порой он смотрел на нее и не мог отрицать, что она хороша, со своим профилем нимфы, сладострастными и жесткими глазами и пышным золотым руном непокорных волос.
Бомбейская невеста присоединилась к ним в обществе английского моряка, державшего ее под руку. Все четверо прислонились к перилам на корме. Усеянный огнями рейд дышал теплом и ароматом. Пальмы и папоротники, загромождавшие мостик, превращали его в уединенный и тайный уголок. Рядом с ними пушка Норденфильда протягивала свой тонкий ствол, сталь которого блестела как серебро.
Англичанин, здоровый весельчак с багровым лицом, начал ухаживать за своей партнершей. Мисс Рут не оказывала слишком сурового сопротивления. После мгновенных поцелуев начались жесты. Под пальцами Фьерса рука мисс Айвори дрожала.
Он почувствовал трепет в своей крови. Желая побороть и прогнать его, он обратился к англичанину:
– Берегитесь, сударь, сердце мисс Алисы не свободно…
– Ба! – отозвалась мисс Айвори. – Бомбей далеко – far from here!
Да, это правда. Другие города, другие клятвы…
Между тем шокированная, быть может, слишком смелой лаской, мисс Рут оттолкнула внезапно своего кавалера и отозвала мисс Айвори для секретного разговора. Прислонившись к перилам, плечо к плечу, молодые девушки шушукались. Англичанин, сконфуженный перед Фьерсом, чтобы выйти из неловкого положения, машинально открыл тарель пушки.
– Хорошенькая вещица, – сказал Фьерс, желая нарушить молчание.
– Хорошенькая, – подтвердил англичанин.
Они не думали о том, о чем говорили. Их интересовало только, скоро ли американки кончат свои секреты. И они болтали рассеянно о привычных вещах.
– Двадцать четыре фунта?
– Да.
– Сколько таких орудий?
– Шестнадцать. Славная батарея против миноносцев…
Фьерс взялся за рычаг тарели. Блок повернулся, скользя по своему гнезду. Показался канал, круглый и черный, с параболическими нарезками. Пушка повиновалась привычной руке. Легкое движение освободило блок, отверстие дула снова закрылось. Сталь ударялась о сталь с сухим звуком. Фьерс нашел ударник и подавил на него, пружина щелкнула.
Кругом было обширное пространство, защищенное от ветра. С этого комфортабельного мостика было удобно в мрачную ночь битвы охотиться за миноносцами, подстерегать эти жалкие ореховые скорлупки, тщетно брошенные наперерез волнам, залитые водой, обреченные на гибель, побежденные заранее…
Услыхав щелчок спуска, американки приблизились, заинтересованные. Англичанин закрыл тарель.
– Военные вещи, пустяки.
Он произнес с насмешливым ударением эти слова – things of war, humbug, и, смеясь, снова взял руку мисс Рут.
Фьерс был рассеян. Старый, но не забытый жест получился у него раньше, чем он успел остеречься. Его правая рука обвила талию мисс Айвори, в то время как левая рука девушки ответила ему пожатием. Она предлагала ему себя, и он не посмел выпустить ее покорной талии. Но его терзали угрызения совести.
Американка, удивленная и задетая сдержанностью своего кавалера, постаралась развернуть все свое искусство флирта. Она завлекала его любезными фразами, которые можно было истолковать как признание. Она волновала его изящными скабрезностями. Она притворялась скромной, чтобы лучше предложить себя. Она его возбуждала, заставляла влюбиться в себя до безумия, зажигала огонь в его жилах, сводила с ума.
Другая пара тем временем не сдерживала более своих желаний, и красное лицо англичанина по временам покрывалось бледностью. Обе девушки, искусные в игре и холодные, как кошки, со смехом наблюдали одна за другой и взаимно ободряли друг дружку.
Неподалеку был накрытый стол, они сели ужинать. Несколько затемненных абажурами ламп разливали полусвет. Тотчас же начался обмен стаканами, колени под столом сблизились. Мисс Рут, внезапно наклонившись, предложила своему кавалеру половину летши, которую держала во рту. Поцелуй длился долго, зубы обоих соприкасались со стуком.
– Невеста! – насмешливо возмутилась мисс Айвори. Ее рука, протянутая за пикулями, медленно скользнула по губам Фьерса.
Фьерс не поцеловал этой руки.
– Невеста! – Это слово проникло, как шпага, в самую глубину его сердца. Жестокий стыд озарил ярким светом его совесть. Значит, грязь прошлого снова завладела им, так скоро? Значит, правда, что он был болен неизлечимо, был псом, который возвращается на свою блевотину? Пораженным гангреной членом, который отсекают?
На его ляжку легла другая ляжка. Полуобнаженное тело касалось в интимном месте его тела. Женщина как будто садилась на него верхом, – обладала им.
Но слезы отвращения подступили к его глазам, и в эту ночь он удержался от дальнейшей измены.
XXIV
Жорж Торраль – Жаку де Фьерсу.
«Мой мальчик, ты покинул Сайгон нездоровым душевно, – поскольку я могу судить об этом, я, которого ты более не удостаиваешь твоей откровенности. Но тем не менее, я претендую на роль твоего друга, и хочу тебе помочь. Вот мое лекарство: пилюля неприкрашенной истины. Проглоти ее, не бойся. Это не горько: дело идет о Мевиле, ты ни при чем здесь. Но – hodie mini, crastibi, [9]не так ли? Мевиль продает за бесценок свою жизнь, которая была прекрасна и разумна, как моя, которая была жизнью цивилизованного. Этот глупец изменяет разуму ради инстинкта. Выслушай его историю и извлеки из нее пользу, если можешь.
Мевиль был разумным человеком, который любил женщин – всех женщин, без нелепого предпочтения той или этой. Он хотел от них вполне логично только того, для чего женщины и существуют: любви. Бесспорно, то было разумное желание. Преследуя его, Мевиль жил счастливо немало лет. Но вот месяц назад он пожелал женщину после множества других, и эта женщина, в виде исключения из общего правила, его оттолкнула. Ты знаешь, кто она? Твоя добродетельная приятельница, жена этого негодяя, откупщика налогов, который подготовляет мятеж в стране. Все равно, впрочем. Мевиль, привязавшись к этой фантазии, стоял на своем. Это было преувеличение, но преувеличивают более или менее все. Я сам порой добивался во что бы то ни стало бесполезных решений чистой геометрии… В этом еще нет большой беды. Беда началась, когда для этой любовницы, которой Мевиль не мог иметь, он порвал с теми, которых имел. Это уже было начало безумия – все женщины дают нам один и тот же род спазма. Не все ли равно, в каком магазине покупать, если товар одинаков? Предпочтение, основанное на какой-нибудь детали или аксессуаре, не должно заслонять от нас главное, о чем идет речь – любовь. Мевиль начал сходить с рельсов здравого смысла. Вскоре он и совсем своротил с них.
Он помешался на второй женщине – маленькой Абель. И на этот раз было настоящее безумие. Его любовь к Мале, как она ни абсурдна, все же имела разумную цель – желание. Он хотел обладать ею. Это было распутство, замаскированное гирляндами, но все же распутство. С малюткой Абель он ударился в платонизм. Он ее любит, не зная сам за что, безысходной любовью, которая граничит с помешательством. В конце концов, я самый терпимый человек, и я признаю платоническую любовь, как род дружбы, интимной дружбы между двумя существами, которые могли бы спать вместе, но предпочитают философствовать в унисон. Но любовь Мевиля к Марте Абель? Нет, позвольте, это уже смешно. Они встречались на балу, на теннисе. Он слышал, как она кричит «play» и «ready», и установил, что она вальсировала не в такт. Основывать на этом дружбу, интимность, какой бы то ни было обмен мыслей – это фантазия идиота, имеющего в кармане прямой билет в Шарентон.
И Мевиль туда попадет.
Я его вижу каждый вечер и изучаю с бесконечным любопытством: это интереснейший патологический случай. Обе страсти гложут его, как две собаки одну кость. Утром сказывается влияние нелепоцеломудренной ночи: он продолжает думать о жене Мале и строит против нее самые наивные планы. Его прежняя находчивость испарилась вместе с рассудком. Он не может выдумать ничего лучше похищения или насилия и, кроме шуток, я думаю, что его ждет уголовный суд. Вечером – другая волынка: заходящее солнце, красное небо между черными деревьями, Мевиль становится поэтичным, выбирает галстук цвета блеклых листьев и отправляется на Inspection в своей серебряной колясочке, чтобы с задумчивым видом поклониться Марте Абель. Наступает ночь, он возвращается, плохо обедает и спит один. Такой режим не идет ему впрок. Нет ничего хуже для алкоголика, как сразу лишиться алкоголя. А Мевиль – алкоголик своего рода, избравший вместо водки женщин.
Вот тебе, мой мальчик, история человека, некогда счастливого, потому что он был умен, а теперь несчастного, очень несчастного, потому что он стал глупцом. Жизни ему было недостаточно, он погнался за химерой – зловредное снадобье, которое отправляет людей. Мевиль отравлен, и я не знаю, поправится ли он, хоть я и расточаю ему мои противоядия. Ты намотай все это себе на ус и хорошенько подумай об этом».
«Мой мальчик, ты покинул Сайгон нездоровым душевно, – поскольку я могу судить об этом, я, которого ты более не удостаиваешь твоей откровенности. Но тем не менее, я претендую на роль твоего друга, и хочу тебе помочь. Вот мое лекарство: пилюля неприкрашенной истины. Проглоти ее, не бойся. Это не горько: дело идет о Мевиле, ты ни при чем здесь. Но – hodie mini, crastibi, [9]не так ли? Мевиль продает за бесценок свою жизнь, которая была прекрасна и разумна, как моя, которая была жизнью цивилизованного. Этот глупец изменяет разуму ради инстинкта. Выслушай его историю и извлеки из нее пользу, если можешь.
Мевиль был разумным человеком, который любил женщин – всех женщин, без нелепого предпочтения той или этой. Он хотел от них вполне логично только того, для чего женщины и существуют: любви. Бесспорно, то было разумное желание. Преследуя его, Мевиль жил счастливо немало лет. Но вот месяц назад он пожелал женщину после множества других, и эта женщина, в виде исключения из общего правила, его оттолкнула. Ты знаешь, кто она? Твоя добродетельная приятельница, жена этого негодяя, откупщика налогов, который подготовляет мятеж в стране. Все равно, впрочем. Мевиль, привязавшись к этой фантазии, стоял на своем. Это было преувеличение, но преувеличивают более или менее все. Я сам порой добивался во что бы то ни стало бесполезных решений чистой геометрии… В этом еще нет большой беды. Беда началась, когда для этой любовницы, которой Мевиль не мог иметь, он порвал с теми, которых имел. Это уже было начало безумия – все женщины дают нам один и тот же род спазма. Не все ли равно, в каком магазине покупать, если товар одинаков? Предпочтение, основанное на какой-нибудь детали или аксессуаре, не должно заслонять от нас главное, о чем идет речь – любовь. Мевиль начал сходить с рельсов здравого смысла. Вскоре он и совсем своротил с них.
Он помешался на второй женщине – маленькой Абель. И на этот раз было настоящее безумие. Его любовь к Мале, как она ни абсурдна, все же имела разумную цель – желание. Он хотел обладать ею. Это было распутство, замаскированное гирляндами, но все же распутство. С малюткой Абель он ударился в платонизм. Он ее любит, не зная сам за что, безысходной любовью, которая граничит с помешательством. В конце концов, я самый терпимый человек, и я признаю платоническую любовь, как род дружбы, интимной дружбы между двумя существами, которые могли бы спать вместе, но предпочитают философствовать в унисон. Но любовь Мевиля к Марте Абель? Нет, позвольте, это уже смешно. Они встречались на балу, на теннисе. Он слышал, как она кричит «play» и «ready», и установил, что она вальсировала не в такт. Основывать на этом дружбу, интимность, какой бы то ни было обмен мыслей – это фантазия идиота, имеющего в кармане прямой билет в Шарентон.
И Мевиль туда попадет.
Я его вижу каждый вечер и изучаю с бесконечным любопытством: это интереснейший патологический случай. Обе страсти гложут его, как две собаки одну кость. Утром сказывается влияние нелепоцеломудренной ночи: он продолжает думать о жене Мале и строит против нее самые наивные планы. Его прежняя находчивость испарилась вместе с рассудком. Он не может выдумать ничего лучше похищения или насилия и, кроме шуток, я думаю, что его ждет уголовный суд. Вечером – другая волынка: заходящее солнце, красное небо между черными деревьями, Мевиль становится поэтичным, выбирает галстук цвета блеклых листьев и отправляется на Inspection в своей серебряной колясочке, чтобы с задумчивым видом поклониться Марте Абель. Наступает ночь, он возвращается, плохо обедает и спит один. Такой режим не идет ему впрок. Нет ничего хуже для алкоголика, как сразу лишиться алкоголя. А Мевиль – алкоголик своего рода, избравший вместо водки женщин.
Вот тебе, мой мальчик, история человека, некогда счастливого, потому что он был умен, а теперь несчастного, очень несчастного, потому что он стал глупцом. Жизни ему было недостаточно, он погнался за химерой – зловредное снадобье, которое отправляет людей. Мевиль отравлен, и я не знаю, поправится ли он, хоть я и расточаю ему мои противоядия. Ты намотай все это себе на ус и хорошенько подумай об этом».
XXV
Письмо Торраля не дошло до Фьерса, как и объемистое послание m-lle Сильва, отправленное с первым же пакетботом. «Баярд», внезапно сократив на несколько дней свою стоянку в Гонконге, покинул его без вестей из Сайгона.
Такие сюрпризы – обыкновенная вещь на море, и моряки не придают им значения. Тем не менее, Фьерс пожалел об отсутствии писем. Тяжело было уходить так, не зная куда – предписание было секретным, – не увозя с собой в дорогу нескольких милых фраз, нежной мысли, клочка бумаги, которого касалась рука невесты. Это письмо, которое он ждал, как необходимое до последней крайности лекарство, не пришло излечить его. Он уезжал лихорадочно возбужденным и взволнованным, с возмущенным телом и колеблющейся душой. Весь его прежний скептицизм, весь его нигилизм осаждали его снова после английского праздника. Несмотря на обручение, несмотря на глубокую и чистую любовь, которой горело его сердце, было достаточно одной легкомысленной встречи и одной благоприятной минуты для того, чтобы он очутился на волосок от измены, чтобы его надломленная воля от одного толчка покатилась к распутству.
Он теперь горько сомневался в себе. Не прогнил ли он насквозь, безвозвратно, под влиянием своей прежней жизни? Высшая цивилизация, цивилизация Торралей, Мевилей, Роше, рационалистическая цивилизация людей без Бога, без морали, без законов – не была ли она таинственной душевной болезнью, гангреной души, которая не выпускает больше схваченную ею добычу? Всю свою жизнь – двадцать шесть лет – Фьерс преклонялся перед чистым разумом. Теперь он считал это преклонение тщетным и пагубным. Но сможет ли он изгладить его следы из своего мозга? Достаточно ли для исцеления быть любимым чистой и верующей девушкой? Любовь Селизетты Сильва была для него солнечным лучом. Он думал о туберкулезных, которые могут иногда, в сухом и теплом климате, продлить свою обреченную жизнь, но холодный ветер, несколько дождей – и смерть наступает, больному нельзя оставаться ни минуты без солнца…
«Баярд» покинул Гонконг тихо, украдкой, как будто спасаясь бегством. Непредвиденный, таинственный уход, коротко предписанный из Парижа, из кабинета министров, где, быть может, обсуждались роковые вопросы войны и мира. Беспокойство царило на рейде среди кораблей всех флагов, смотревших на отбытие французского адмирала. «Баярд» прошел под кормой «Короля Эдуарда».
Два корабля, братски дружные накануне, объединенные празднествами и оргиями, сдержанно приветствовали друг друга. Пушки бросали свои отрывистые ноты, белые матросы и красные солдаты холодно выстроились лицом к лицу. Заходящее солнце играло на штыках кровавыми отблесками.
«Баярд» уходил в море. Гонконг скрылся за горизонтом. Держали курс на запад. Китайский берег синел с правого борта. В сумерках Леи-Чао показался на западе, обрисовался профиль горы Жакелен, черной наполовину с желтым. Снизу песок, выше – густой кустарник.
На рассвете следующего дня «Баярд» вышел в реку Мат-Ce, поднялся до Куанг-Чо-Вана, между зелеными берегами, окаймленными пеной бурунов. Разбросанные по берегам селения скрывались под деревьями. Французский город развернул свои казармы, доки и школы.
В гавани стоял на якоре крейсер. «Баярд» дал сигнал – другой корабль снялся с якоря и оба, один за другим, опять двинулись вниз по реке.
Фьерс считал дни. Еще три дня пути до Сайгона, – если идти прямо. Но нет: вошли в пролив Гай-Нан. Дивизия д'Орвилье должна была соединиться в Тонкине, в бухте Галонг. Фьерс был в отчаянии. Было разрушено очарование, которое возле Селизетты переродило его, сделав снова молодым, чистым, целомудренным, счастливым. Один, вдали от нее, он опять чувствовал себя старым, развращенным, скептическим – цивилизованным. Тщетно смотрел он с мольбой на дорогой, когда-то украденный портрет, который столько раз служил ему талисманом-покровителем. Портрет Селизетты был только бессильным изображением. Нужно было присутствие ее самой, ее голоса, руки, души – скорее, раньше чем произойдет новое, непоправимое падение.
«Баярд» вошел в область тонкинских туманов. Море, сразу сузившееся, стало гладким и тихим, как пруд. И причудливые утесы, высокие, точно готические башни, вздымались в тумане. Двигались между фантастическими очертаниями облаков и островов. Это был архипелаг кошмаров, легион окаменевших гигантов, которые один за другим возникали кругом из воды и обступали корабль со всех сторон. С серого неба сеял мелкий пронизывающий дождь, которому, казалось, не будет конца.
Бухта Галонг утопала в тумане. Длинный призрак виднелся на воде, смутно видный сквозь пелену дождей: крейсер, который искали. Здесь была остановка на два дня. Из порта пришли шаланды с углем, невидимые, хотя они были близко. Угольные склады были наполнены. Потом дивизия взяла курс в открытое море. Над серыми скалами серое небо плакало, не переставая, в сером тумане.
За Галоном море волновалось, муссон обдавал пеной обмытые корпуса кораблей. Солнце золотило обрывистый берег Аннама. Дивизия направлялась к Сайгону, но медленно: держались вдоль берега, ощупывали каждый мыс, заходили в каждую бухту. Создавалось впечатление, будто всюду старались показать корабли, пушки и трехцветный флаг.
Бросали якорь несколько раз: в Туан-Ане, в Туране и Кинхоне, в Ниа-Транге. Все это были потерянные часы. Наконец, на десятую ночь обогнули Падарангский маяк, потом маяк мыса Святого Иакова. И Сайгон, проснувшись, снова увидел на своей реке корпуса и мачты крейсеров, отражавшиеся в воде. Их отсутствие продолжалось тридцать один день.
Фьерс, изнывая от нетерпения, смотрел на город. Но сначала ему было нужно вскрыть и расшифровать скопившуюся почту. К депешам за весь месяц, которых нельзя было передать вслед крейсеру, прибавлялись приказы военные и дипломатические за вчера и позавчера. Весь штаб провел четыре часа в этой работе. Каждый флаг-офицер, запершись у себя в каюте, обрабатывал в отдельности свою часть переписки. Изготовленные расшифровки поступали одна за другой на адмиральский стол, где все согласовалось и получало смысл. Фьерс расшифровал свою часть, не интересуясь целым. Ему было безразлично, клонилось ли к миру или к войне. Он думал только об улице Моев.
Он помчался туда с первым же офицерским вельботом, солнце трех часов не пугало его. Он пошел пешком, не дожидаясь коляски, и сердце в нем билось радостно при этом возвращении на дорогую террасу, где он был обручен. Трепет счастья пронизывал все его существо: пока он любил, ничто не было потеряно. Эти тридцать дней волнения и лихорадки изгладятся из памяти, как дурной сон, при первой улыбке невесты. Он позвонил у калитки. Бой лениво отворил и, узнав его, начал искать у себя письма. Фьерс, изумленный, испуганный, разорвал конверт – и остался неподвижным с письмом в руке: Селизетты не было в Сайгоне. Ее мать должна была покинуть город и поселиться в санатории на мысе Святого Иакова.
Такие сюрпризы – обыкновенная вещь на море, и моряки не придают им значения. Тем не менее, Фьерс пожалел об отсутствии писем. Тяжело было уходить так, не зная куда – предписание было секретным, – не увозя с собой в дорогу нескольких милых фраз, нежной мысли, клочка бумаги, которого касалась рука невесты. Это письмо, которое он ждал, как необходимое до последней крайности лекарство, не пришло излечить его. Он уезжал лихорадочно возбужденным и взволнованным, с возмущенным телом и колеблющейся душой. Весь его прежний скептицизм, весь его нигилизм осаждали его снова после английского праздника. Несмотря на обручение, несмотря на глубокую и чистую любовь, которой горело его сердце, было достаточно одной легкомысленной встречи и одной благоприятной минуты для того, чтобы он очутился на волосок от измены, чтобы его надломленная воля от одного толчка покатилась к распутству.
Он теперь горько сомневался в себе. Не прогнил ли он насквозь, безвозвратно, под влиянием своей прежней жизни? Высшая цивилизация, цивилизация Торралей, Мевилей, Роше, рационалистическая цивилизация людей без Бога, без морали, без законов – не была ли она таинственной душевной болезнью, гангреной души, которая не выпускает больше схваченную ею добычу? Всю свою жизнь – двадцать шесть лет – Фьерс преклонялся перед чистым разумом. Теперь он считал это преклонение тщетным и пагубным. Но сможет ли он изгладить его следы из своего мозга? Достаточно ли для исцеления быть любимым чистой и верующей девушкой? Любовь Селизетты Сильва была для него солнечным лучом. Он думал о туберкулезных, которые могут иногда, в сухом и теплом климате, продлить свою обреченную жизнь, но холодный ветер, несколько дождей – и смерть наступает, больному нельзя оставаться ни минуты без солнца…
«Баярд» покинул Гонконг тихо, украдкой, как будто спасаясь бегством. Непредвиденный, таинственный уход, коротко предписанный из Парижа, из кабинета министров, где, быть может, обсуждались роковые вопросы войны и мира. Беспокойство царило на рейде среди кораблей всех флагов, смотревших на отбытие французского адмирала. «Баярд» прошел под кормой «Короля Эдуарда».
Два корабля, братски дружные накануне, объединенные празднествами и оргиями, сдержанно приветствовали друг друга. Пушки бросали свои отрывистые ноты, белые матросы и красные солдаты холодно выстроились лицом к лицу. Заходящее солнце играло на штыках кровавыми отблесками.
«Баярд» уходил в море. Гонконг скрылся за горизонтом. Держали курс на запад. Китайский берег синел с правого борта. В сумерках Леи-Чао показался на западе, обрисовался профиль горы Жакелен, черной наполовину с желтым. Снизу песок, выше – густой кустарник.
На рассвете следующего дня «Баярд» вышел в реку Мат-Ce, поднялся до Куанг-Чо-Вана, между зелеными берегами, окаймленными пеной бурунов. Разбросанные по берегам селения скрывались под деревьями. Французский город развернул свои казармы, доки и школы.
В гавани стоял на якоре крейсер. «Баярд» дал сигнал – другой корабль снялся с якоря и оба, один за другим, опять двинулись вниз по реке.
Фьерс считал дни. Еще три дня пути до Сайгона, – если идти прямо. Но нет: вошли в пролив Гай-Нан. Дивизия д'Орвилье должна была соединиться в Тонкине, в бухте Галонг. Фьерс был в отчаянии. Было разрушено очарование, которое возле Селизетты переродило его, сделав снова молодым, чистым, целомудренным, счастливым. Один, вдали от нее, он опять чувствовал себя старым, развращенным, скептическим – цивилизованным. Тщетно смотрел он с мольбой на дорогой, когда-то украденный портрет, который столько раз служил ему талисманом-покровителем. Портрет Селизетты был только бессильным изображением. Нужно было присутствие ее самой, ее голоса, руки, души – скорее, раньше чем произойдет новое, непоправимое падение.
«Баярд» вошел в область тонкинских туманов. Море, сразу сузившееся, стало гладким и тихим, как пруд. И причудливые утесы, высокие, точно готические башни, вздымались в тумане. Двигались между фантастическими очертаниями облаков и островов. Это был архипелаг кошмаров, легион окаменевших гигантов, которые один за другим возникали кругом из воды и обступали корабль со всех сторон. С серого неба сеял мелкий пронизывающий дождь, которому, казалось, не будет конца.
Бухта Галонг утопала в тумане. Длинный призрак виднелся на воде, смутно видный сквозь пелену дождей: крейсер, который искали. Здесь была остановка на два дня. Из порта пришли шаланды с углем, невидимые, хотя они были близко. Угольные склады были наполнены. Потом дивизия взяла курс в открытое море. Над серыми скалами серое небо плакало, не переставая, в сером тумане.
За Галоном море волновалось, муссон обдавал пеной обмытые корпуса кораблей. Солнце золотило обрывистый берег Аннама. Дивизия направлялась к Сайгону, но медленно: держались вдоль берега, ощупывали каждый мыс, заходили в каждую бухту. Создавалось впечатление, будто всюду старались показать корабли, пушки и трехцветный флаг.
Бросали якорь несколько раз: в Туан-Ане, в Туране и Кинхоне, в Ниа-Транге. Все это были потерянные часы. Наконец, на десятую ночь обогнули Падарангский маяк, потом маяк мыса Святого Иакова. И Сайгон, проснувшись, снова увидел на своей реке корпуса и мачты крейсеров, отражавшиеся в воде. Их отсутствие продолжалось тридцать один день.
Фьерс, изнывая от нетерпения, смотрел на город. Но сначала ему было нужно вскрыть и расшифровать скопившуюся почту. К депешам за весь месяц, которых нельзя было передать вслед крейсеру, прибавлялись приказы военные и дипломатические за вчера и позавчера. Весь штаб провел четыре часа в этой работе. Каждый флаг-офицер, запершись у себя в каюте, обрабатывал в отдельности свою часть переписки. Изготовленные расшифровки поступали одна за другой на адмиральский стол, где все согласовалось и получало смысл. Фьерс расшифровал свою часть, не интересуясь целым. Ему было безразлично, клонилось ли к миру или к войне. Он думал только об улице Моев.
Он помчался туда с первым же офицерским вельботом, солнце трех часов не пугало его. Он пошел пешком, не дожидаясь коляски, и сердце в нем билось радостно при этом возвращении на дорогую террасу, где он был обручен. Трепет счастья пронизывал все его существо: пока он любил, ничто не было потеряно. Эти тридцать дней волнения и лихорадки изгладятся из памяти, как дурной сон, при первой улыбке невесты. Он позвонил у калитки. Бой лениво отворил и, узнав его, начал искать у себя письма. Фьерс, изумленный, испуганный, разорвал конверт – и остался неподвижным с письмом в руке: Селизетты не было в Сайгоне. Ее мать должна была покинуть город и поселиться в санатории на мысе Святого Иакова.