– Удовольствия мне не доставляет. Но вы ошибаетесь, я не играю никакой роли.
Они шли рядом. Коляска Мале следовала за ними, запряженная парой великолепных австралийских рысаков гнедой масти, вдвое превосходящих размерами индокитайских пони.
– Вы олицетворяете собою ту расу, которую я ненавижу больше всего, – сказал банкир, – расу элегантных анархистов. И несмотря на это, вы мне нравитесь. Я хотел бы помочь вам выбраться из той лужи, в которой вы барахтаетесь, да, лужи, не спорьте. Хотите последовать моему совету? Бросьте вашу обычную компанию и ступайте скорее к другим людям. Это не такая уж тяжелая жертва для вас, вы рискуете в этой перемене немногим: вы не подходите к ним, Ариэтту, Роше и их банде. Если б вы знали, какое это мрачное сборище негодяев, под штукатуркой приличия, которая сверху делает их беленькими? Роше? – Талантливый шантажист в отставке. Ариэтт? – Двойная эссенция лжеца на жалованьи. Его жена? – Лицемерная проститутка. Я во сто раз выше ставлю вашу Лизерон, которая не прячется, не обманывает никого и не претендует на уважение… Я не говорю ничего о Торрале и Мевиле: это – ваши друзья… При том, их нельзя смешивать со всей этой колониальной кликой. Они нечто лучшее – и худшее вместе с тем: ложно-направленные умы. Все равно. Я хочу вам сказать, что есть другие люди, которых вы не знаете и которых, быть может, вам было бы приятно узнать: честные люди. Их очень мало, но они все-таки есть. Хотите их видеть? Приходите ко мне. Сам я не принадлежу к честным людям…
– Нет?
– Нет! Я бандит, сударь. Я воровал, грабил, вымогал. Я наживал деньги – а эта фраза подразумевает множество гнусных гнусностей, которые в итоге дают уголовника и вместе с тем миллионера. Но именно благодаря этим гнусностям, которыми была наполнена и осквернена моя жизнь, я питаю маниакальную слабость ко всему честному. У меня, господин де Фьерс, вы не пожмете сомнительно чистой руки. Большая роскошь в Сайгоне – отказаться от подобных рукопожатий. Но я достаточно богат для того, чтобы оплатить всякую роскошь. Моя жена здесь, как и везде, принимает только порядочных людей.
– Вы не боитесь, – сказал Фьерс насмешливо, – что я буду пятном?
– Это мое дело. Приходите.
– Когда?
– Когда захочется. Блудному сыну дня не назначают. Они проходили мимо банка «Hong-Kong and Shag-Hai».
С быстротой, которая отмечала все его движения, Мале пожал руку своего спутника и исчез в открытых дверях.
Фьерс задумчиво продолжал свой путь. Над его головой цветущие деревья роняли свои красные цветы.
Фьерс думал. Сам не заметив этого, он повернул обратно. Между тем, на почтамте пробило пять часов – время прогулки по Inspection, и его экипаж дожидался на улице Тюдюк. Но улица Тюдюк пролегает возле набережной, и Фьерс, продолжая свой путь наудачу, все удалялся от реки.
Он оставил за собой шумные центральные улицы. Северные кварталы Сайгона пересекаются широкими аллеями, тенистыми и тихими. Фьерс миновал улицу Шасселу-Лоба, не узнав ее. Он любовался только виллами, скрытыми в свежей зелени садов за живыми древесными изгородями. Ему и в голову не пришло вспомнить о том, что в одном из этих домов были женщина и софа, хорошо ему знакомые. Его мысли были рассеянны.
Он шел своей дорогой, почти не глядя по сторонам. Перед богатым домом конгаи, стоя на пороге, пронзительно засмеялась, чтобы привлечь его внимание. Но он не поднял головы. В Сайгоне легче чем где-либо забыть обо всем: его влажный и тяжкий зной притупляет чувства и красный песок улиц заглушает все живые звуки.
Фьерс прошептал: «жизнь глупа». Его осаждало множество смутных мыслей, он был настроен пессимистически. Несомненно, люди, с которыми он был близок, люди безнравственные с точки зрения условной морали, сверх того были утомительно однообразными. Так же однообразна до отвращения и его собственная жизнь. Однообразны и пошлы развлечения, которыми он привык возбуждать себя.
Он повторил слова, сказанные им Мале: «удовольствия это мне не доставляет».
Фьерс размышлял о невероятной бедности списка человеческих радостей: «всего-навсего пять ощущений, которые считаются приятными, и самое приятное из них осязательное ощущение – любовь – всецело определяется медицинским термином: контакт двух эпидерм. Ни больше ни лучше. Эпидерм? – поправил Фьерс, – даже не так: слизистых оболочек. Четыре дециметра кожи. Варианты? Литература! Это унизительно».
Он готов был презирать Мевиля, глупость которого простиралась до того, что он мог любить женщин. И Торраля, наивно полагавшего, что счастье заключается в формуле: «максимум наслаждений»… Наслаждений нет. Все одна иллюзия… А что, если они были, но только неизвестные ему?
Луч солнца, стоявшего уже низко, ударил ему в лицо. Он надвинул глубже свой шлем и машинально оглянулся кругом. Надпись показывала название улицы: улица Моев. Мои – это древний индокитайский народ. Фьерс видел два ряда старых деревьев и сады за ними. Редкие домики скрывались в их тени. Ближе других была вилла в аннамитском стиле, широкая и низкая, с кирпичными стенами и покатой крышей, большая веранда из эбенового дерева была скрыта завесою дикого винограда. Высокие банановые деревья бросали свою тень на лакированные черепицы крыши.
У ворот ожидал экипаж. Маленький бой держал спокойных лошадей, лошадей молодой девушки или пожилой дамы. Улица, дом, экипаж и сад, суровый в своей красоте, который можно было видеть в отворенные ворота, создавали очаровательную гармонию спокойствия и мира.
Фьерс подумал: «Хорошо, должно быть, жить там, вдали от нашего пьянства и мерзостей»…
Он остановился у решетки. Две женщины вышли из дома, и Фьерс почувствовал в груди короткий удар, – словно спустили курок ружья: к нему направлялась m-lle Сильва, ведя под руку даму с седыми волосами, которая двигалась ощупью. Слепая – ее мать, очевидно. Приятное лицо, бледное и улыбающееся, несмотря на сомкнутые веки.
M-lle Сильва, внимательная и нежная, несла два зонтика и манто для возвращения в сумерках. Слепая села в коляску, молодая девушка помогала ей. Потом, обернувшись, увидела офицера в четырех шагах от нее.
– Господин де Фьерс!
Это было восклицание искренней радости. Маленькая рука протянулась быстрым, открытым жестом. Начались представления.
– Мама, это флаг-офицер адмирала д'Орвилье. Сударь, мама уже знает вас хорошо: я ей столько наговорила о вашем корабле, и о вас…
Фьерс отвесил низкий поклон. M-lle Сильва даже не думала садиться в коляску. Она весело болтала, очень довольная встречей с кавалером, который ей нравился. M-me Сильва, находя, что улица – не салон, хотела пригласить посетителя в виллу.
– Умоляю вас, – протестовал Фьерс, – не сочтите меня навязчивым и не откладывайте вашей прогулки. К тому же, сударыня, я не имею никакого права быть принятым вами, потому что к вашим дверям меня привел такой случай: я не знал даже, что вы здесь живете.
– Случай нам благоприятствовал, – любезно отвечала m-me Сильва. – Но если вы ни за что не хотите зайти, садитесь с нами в коляску. Мы вас довезем, куда вам нужно.
M-lle Сильва закончила:
– И это вам будет считаться за визит. Не нужно, чтобы случай пропал даром!
– Вы меня положительно искушаете, – сказал Фьерс, – но я боюсь, что стесню вас.
– Нисколько! Здесь есть прекрасная скамеечка, а я ее обожаю.
– Если она так хороша, я беру ее себе.
Он проворно вскочил на подножку. Экипаж тронулся. Колени Фьерса поместились между двумя юбками, голубой и черной, и та и другая волновали его одним и тем же, бесконечно-чистым волнением.
– Вы не спешите? – спрашивала m-me Сильва. – Поедем с нами до улицы Тюдюк. Мы вернемся раньше семи часов.
Фьерс согласился, поблагодарив более горячо, чем этого требовала вежливость. В самом деле, эта неожиданная прогулка казалась ему очаровательной. Час назад слова Мале дали необычное направление его мыслям, пробудив интерес к честным людям, которых он не знал, не знал никогда. Быть может, они более привлекательны, менее однообразны, чем его обычная компания проституток, мошенников и цивилизованных нигилистов, слишком цивилизованных? Сидя перед этой молоденькой девушкой, чистой и целомудренной, Фьерс не сомневался в этом ни секунды, – он испытывал такое чувство, как будто после долгого скитания по игорным домам, маленьким театрам, ночным кабакам и лупанариям он убежал на высочайшую вершину Альп и там, в уединении, вдыхает в себя свежий, девственно-чистый воздух глетчеров.
…И смех и болтовня m-lle Сильва были свежи и ласкали слух Фьерса, и спокойное лицо и голос матери наполняли его сладким покоем…
Г-н де Фьерс, прислушиваясь к тому, как размягчается его окаменелое сердце, молчит. Коляска минует старинную цитадель, улицы предместья и переезжает через арройо по мосту Зоологического сада. Мост безлюден. И безлюдны посыпанные красным песком аллеи, спящие между изгородями из бамбуков и магнолий. Сайгон фланирует и кокетничает на Inspection. В Зоологическом саду – перед закатом солнца – не бывает гуляющих.
М-llе Сильва спрашивает:
– Вы знаете, Тюдюк, разумеется?
– Тюдюк? – Фьерс выходит из своего сладкого забытья, чтоб ответить:
– Тюдюк? Нет…
М-llе Сильва восклицает с негодованием:
– Вы не знаете Тюдюк? Но, Бога ради, что же вы делаете вот уже две недели, как «Баярд» в Сайгоне?
Нелегко было бы сказать ей, что он делает!
– Ничего хорошего. Я выхожу очень поздно. Кучер везет меня, куда ему вздумается, почти всегда на Inspection…
– Inspection несносна, – объявляет m-lle Сильва решительный приговор: – Слишком много экипажей, туалетов и шикарных людей на этой глупой прямой аллее, по которой даже нельзя ехать быстро. Вы увидите, дорога в Тюдюк в тысячу раз красивее…
Фьерс согласен с этим заранее. За мостом начинается дорога в Тюдюк: обыкновенная дорога, извивающаяся между рисовыми полями и густыми рощами магнолий. Но рисовые поля зеленее ирландских лугов, и магнолии дышат чудесным опьяняющим ароматом.
– Нигде в мире, – говорит Фьерс, – нет таких благоуханных дорог. Сайгон – это курильница.
– Нигде в мире? – спрашивает m-lle Селизетта. – В самом деле, ведь вы знаете все страны! Расскажите нам о ваших путешествиях…
Фьерс послушно начинает рассказывать. Он много странствовал по свету. Он умеет оценить проницательным взглядом людей и пейзажи и выбирать между сотней деталей наиболее интересные и характерные.
Он описывает Японию, откуда он прибыл. Он говорит о домах из белого дерева, которые всегда кажутся новыми, и о высоких деревьях, которые облекают их таинственным плащом зелени. Он говорит о мостах в виде арки над высохшими потоками и о деревенских харчевнях, где путешественник всегда найдет чашку очень горячего чая, нежное пирожное casfera и гостеприимную улыбку служанки, ступающей мелкими шажками. Он набрасывает картину островерхой Фузи-Сан, и процессии пилигримов – желтых, голубых, розовых, которые оживляют ее снежные вершины. И он забывает упомянуть о «иошивара» за бамбуковыми решетками, и о мусмэ, целомудренно-порочных и обо всем skebe [7]в японской жизни, забывает легко: m-lle Сильва распространяет вокруг себя атмосферу чистоты.
Коляска проезжает ручеек по мосту из розового кирпича.
– Японские мосты такие же, как этот? – спрашивает Селизетта.
– Нет, большая разница, хотя я не смогу объяснить, в чем именно. Но только, взглянув на этот ручей и на этот мостик, я сразу скажу, что я – в Кохинхине и нигде больше. Для глаза, который умеет видеть, на свете нет двух одинаковых стран.
– Как это интересно, – вздыхает молодая девушка. – Знать столько вещей и сохранить их все, точно сфотографированными в своей памяти. Ваша голова должна быть похожа на альбом!
– Интересно и вместе с тем грустно также, – замечает m-me Сильва своим успокаивающим голосом. – Моряки, вечные изгнанники из всех стран, которые они любят, должны испытывать горечь разлуки в каждом из своих путешествий.
Торраль на прошлой неделе посмеялся над меланхолией Фьерса. Фьерс вспомнил это, и его симпатии к m-me Сильва почувствовались еще сильнее.
– Столько разлук не могут причинять боли. Мы сохраняем прочное и приятное воспоминание о покинутых странах, но мы редко жалеем о них, потому что новые страны стоят их, и один клин, таким образом, выбивает другой. Как вы хотите, чтобы в этом лесу цветущих магнолий я мог сожалеть о чем-нибудь другом?
M-lle Селизетта качает своей белокурой головкой.
– А завтра в другом лесу вы позабудете этот. Непостоянство!
– Согласен. Но если б я был постоянным, я себя чувствовал бы несчастным.
Он увлекся до того, что начинает мечтать вслух в первый раз в жизни.
– Можно быть непостоянным, не будучи неверным. Я с благодарностью вспоминаю светлые часы моего прошлого. Но эти часы умерли, почему же мысль о них должна отравлять мне настоящее? Когда я переворачиваю страницу моей жизни, я начинаю читать следующую новыми глазами. Это легко, потому что страницы не похожи одна на другую. В Сайгоне я не тот японский Фьерс, которым был два месяца назад. И Фьерс-японец не похож на прошлогоднего, Фьерса-парижанина, ни на Фьерса-турка, существовавшего еще раньше.
М-llе Сильва смеется, ее любопытство возбуждено.
– Расскажите нам об этих Фьерсах, которых уже нет более.
– Это были мои близкие друзья, я очень любил их, и мне порой кажется, что они живут еще и посейчас в тех странах, где я с ними встречался. Фьерс-таитянин, например: это был созерцатель, который не признавал ничего, кроме деревьев, лугов и ручьев. Он проводил целые дни в деревне, одетый в «парао» из синего полотна, в широкой соломенной шляпе и, разумеется, босой. Он нанимал в этой деревне, которую пышно величал «столицей», маленькую хижину в саду из кокосовых пальм. И когда раз в месяц к нему приходили письма и газеты, испещренные французскими марками и штемпелями, он не вскрывал писем, а газетами растапливал очаг в своей хижине.
– А Фьерс-турок?
– Это был благочестивый и верующий мусульманин, который не пропускал ни одной недели, не помолясь Аллаху в какой-нибудь из самых старых мечетей Стамбула. После этого он садился на террасе османлийского кафе, и сосредоточенно взирал на Босфор. И каждую пятницу – праздничный день – посвящал четыре часа размышлению на уединенном кладбище в Скутари.
– Был также Фьерс-китаец?
– Разумеется: этот проводил все свое время в том, что размышлял с гордостью о величии своей расы, самой древней в мире, и о своей мудрой иронической философии. Это был несносный человек, он не беспокоился ни о чем, кроме рисовой бумаги и кисточек для чернил, и презирал все на свете.
М-llе Сильва делается задумчивой.
– Столько разных умов попеременно – под одним лбом! Я боюсь подумать, что завтра вы переменитесь еще раз, и если я вас встречу в Париже или Японии, нам придется начинать наше знакомство сначала.
– Быть может. Моя память похожа на пластинку аппарата: солнечный луч – и отпечатавшееся на ней изображение исчезает. Но достаточно фиксажа, чтобы сделать отпечаток неизменным.
– А этот фиксаж?
– Я еще не нашел его.
Продолжительное молчание. Дорога пролегает арековым лесом. Нет больше ни магнолий, ни рисовых полей, ни красного песка, вызолоченного солнцем. Одни только арековые пальмы с прямыми и тонкими стволами тесно переплетают свои листья, развертывающиеся на высоте пятидесяти футов от земли: сумрачный свод храма, который поддерживают бесчисленные ионические колонны. Земля под деревьями темна, и лишь местами поблескивают лужи. Весь лес молчит.
М-llе Сильва, сложив на коленях руки, жадно смотрит. Фьерс любуется сосредоточенным взором зелено-голубых глаз. Его поражает, что молодая девушка может чувствовать красоту леса без цветов, без птиц и без солнца.
– Сударь, – произносит слепая, – мне думается, что сейчас вы не все нам сказали. Я хорошо понимаю, что в каждой новой стране вы открываете в себе как бы новую душу. Но мне кажется, что всюду вы должны все-таки вспоминать ваш домашний очаг, вашу семью. И это постоянное воспоминание связывает воедино всех разнообразных людей, которыми, по вашим словам, вы бываете попеременно.
– У меня нет ни семьи, ни домашнего очага, – говорит Фьерс.
– Никого?
– Никого.
– В вашем возрасте это очень грустно.
Фьерс размышляет. Домашний очаг – тюрьма, которая усложняется вдобавок цепями: родители, друзья, – все то, что никогда его не прельщало. Семья? Муж, жена, еще кто-нибудь третий, – маленькие обезьянки, которые визжат и пачкают – немного рабства, немного смешного, немного подлого: восхитительная смесь! Фьерс готов рассмеяться. Но вот перед его глазами семья, которая изумляет его и смущает: эта мать, улыбающаяся и нежная, эта прелестная чистая девушка… И очень искренно он говорит в ответ:
– Да, грустно… порой, иногда мне, страннику, случается встретить на остановке в пути уютный и теплый домашний очаг и увидеть в случайно открытую дверь довольных мужей, любящих жен, милых детей. Сегодня вечером мой корабль казался мне скучным, мое одиночество тяготило меня и, против своей воли, я желал зла всем тем, кто счастлив. Человек – гадкое завистливое животное, который покупает свое счастье несчастьем других, и наоборот…
Это очень старая ложь – романтическая легенда о моряке-скитальце, изгнаннике земли, терзающемся смертельной тоскою по домашнему очагу, но ложь, которой можно без конца обманывать женщин: все они под различной окраской, которую им дают их воспитание, их моды и их позировка, сохраняют одну и ту же сентиментальную доверчивость. Г-н де Фьерс сирота, у г-на де Фьерса нет дома, можно сказать, нет родины. И две женщины, исполненные симпатии, которые его слушают, деликатно стараются смягчить это горькое одиночество.
– Сударь, – говорит m-me Сильва, – я боюсь, что после всех ваших странствий, вы еще не нашли того, что единственно делает жизнь утешительной, – домашнего очага. Если вы хотите, милости просим к нашему. Вы – почти сын моего старого друга д'Орвилье, самого дорогого друга моего мужа. Мой дом для вас открыт.
Она протягивает свою старую руку, оставшуюся нежной и белой, и Фьерс запечатлевает на ней поцелуй. М-llе Селизетта торжествующе резюмирует:
– Значит, мы вас завербовали! У нас очень маленькое общество, но зато самое дружное. У нас не флиртуют, не позируют и не сплетничают – три исключения из общего правила в Сайгоне. У нас играют в теннис – настоящий серьезный теннис, читают, болтают, устраивают длинные прогулки – и запирают двери перед носом неприятных людей. Очень, очень маленькое общество: губернатор, семья Абель, m-me Мале…
– M-me Мале?
– Вы ее знаете?
– Очень мало. Больше ее мужа, который как раз сегодня приглашал меня бывать у них.
– Видите, как чудесно. Вы будете встречать m-me Мале у нас, и нас – у нее. Это – настоящий друг, в полном смысле слова…
М-llе Селизетта начинает рассказывать о достоинствах m-me Мале. Фьерс тем временем думает о том, что иногда случай походит на провидение. Вчера все чудесным образом соединялось, чтобы отвратить его от прежней жизни, сегодня все точно сговариваются для того, чтобы привлечь его к новой. Вчера круг людей, среди которых он привык вращаться, услужливо выставлял перед ним напоказ все свои язвы и пороки – сегодня другой круг, новый и привлекательный, широко распахивает перед ним обе половины своих дверей. Что же!? Он войдет!..
Коляска останавливается. Здесь – конец прогулки. Дорога упирается в реку, и нет ни моста, ни набережной. На другой берег переезжают с помощью парома. Тюдюк спрятан среди арековых пальм. Видны только две-три глиняных хижины под соломенной кровлей.
Пересеченный рекой, словно гигантской аллеей, лес по обе стороны теснится к берегам. Деревья купают свои корни в реке, и желтая вода разрывает на части зеленые отражения. Донаи течет между двумя стенами арековых пальм, двумя оградами из тесно сгрудившихся стволов, увенчанных султанами листьев. Солнце, изгнанное из леса, вознаграждает себя на этой текучей аллее, и зажженная вода пылает…
Лошади дышат тяжело. Возница равнодушно подвязывает свой кнут.
– Эти волнующиеся пальмы, – шепчет Селизетта Сильва, – точно хоругви, поставленные на крыше леса…
Паром плывет посреди реки. На воде цвета пылающих углей силуэты гребцов трепетно отражаются, как китайские силуэты. Сидя на краю плота, конгаи с опущенными в воду ногами тянет заунывную песню.
Солнце садится. Нужно возвращаться домой. Под ареками уже наступила ночь. Роса разбросала повсюду свои капли, и m-lle Сильва укутывает слепую в манто – заботливо, как маленькая мамаша.
…Под ареками ночь уже наступила…
– Когда я была девочкой, – говорит вслух Селизетта Сильва, – деревья в нашем саду казались мне очень большими, а сад – бесконечным. Эти ареки и весь этот лес, в сравнении с моими воспоминаниями, кажутся совсем маленькими…
Копыта лошадей не стучат по мягкой земле. Спокойствие сумерек располагает к доверчивой откровенности.
– … Мы жили в старом доме, похожем на ферму, который назывался замком, потому что у него были башенки с островерхими кровлями. Это было в Перигоре. Там было много цветов и стадо овец на холме с маленьким пастухом в красной шапке. Все стены были обвиты глициниями, и крестьяне украшали их фонариками и лентами, когда папа приезжал из Африки – раз в год, ко времени жатвы… Как весело было в доме, когда он приезжал! Его голубой доломан разливал всюду солнечный свет… Да, это были веселые жатвы. Когда он уезжал опять, его место за столом оставалось незанятым, и его прибор ставился каждый раз, как будто он был с нами. Однажды он не вернулся больше…
Фьерс спрашивает очень тихо:
– И после этого вы покинули Францию?
M-me Сильва отвечает тем же спокойным голосом:
– Год спустя. Я овдовела, моя дочь была уже достаточно взрослой. Ее опекун получил назначение губернатором в Сайгон. Мы за ним последовали. Это было хорошо, потому что шесть месяцев спустя мои глаза, больные уже давно, закрылись навсегда. Мать ослепла, опекун уехал в дальние страны – бедняжка Селизетта умерла бы со скуки…
Фьерс смотрит на седые волосы и на лицо без морщин. В несколько лет все ее счастье было разрушено, срезано у корня, как зрелый колос серпом. Она лишилась мужа, дома, родины, света солнца. И все-таки она улыбается. Столько испытаний не могли ее мужества сломить. И ради любви к дочери она стоически таила про себя свои слезы…
– Когда я была маленькой девочкой…
M-lle Сильва предается милым воспоминаниям детства.
Фьерс мысленно сравнивает их со своими, скудными и печальными. В нем все возрастает нежность к этой доверчивой девушке, которая так трогательно раскрывает перед ним свою заповедную шкатулку.
…Снова магнолии, еще сильнее благоухающие в темноте, – арройо и маленький мостик, розовые кирпичи которого кажутся серыми. Зоологический сад, где слоны кричат в своих клетках, и наконец, снова город.
– До скорого свидания, не правда ли? До очень скорого?
– До завтра, если позволите.
Он возвращается пешком под ярким сиянием звезд. Прохладный воздух как будто вливает в него жизненные силы. На улице Катина его окликнул Торраль:
– Сегодня вечером в Шолон?
В Шолон – пить, безобразничать, предаваться распутству?
– Нет, не могу! – Он солгал сразу, даже не подумав: – Не могу, я на ногах весь вечер. Я устал и возвращаюсь на борт.
XIII
Они шли рядом. Коляска Мале следовала за ними, запряженная парой великолепных австралийских рысаков гнедой масти, вдвое превосходящих размерами индокитайских пони.
– Вы олицетворяете собою ту расу, которую я ненавижу больше всего, – сказал банкир, – расу элегантных анархистов. И несмотря на это, вы мне нравитесь. Я хотел бы помочь вам выбраться из той лужи, в которой вы барахтаетесь, да, лужи, не спорьте. Хотите последовать моему совету? Бросьте вашу обычную компанию и ступайте скорее к другим людям. Это не такая уж тяжелая жертва для вас, вы рискуете в этой перемене немногим: вы не подходите к ним, Ариэтту, Роше и их банде. Если б вы знали, какое это мрачное сборище негодяев, под штукатуркой приличия, которая сверху делает их беленькими? Роше? – Талантливый шантажист в отставке. Ариэтт? – Двойная эссенция лжеца на жалованьи. Его жена? – Лицемерная проститутка. Я во сто раз выше ставлю вашу Лизерон, которая не прячется, не обманывает никого и не претендует на уважение… Я не говорю ничего о Торрале и Мевиле: это – ваши друзья… При том, их нельзя смешивать со всей этой колониальной кликой. Они нечто лучшее – и худшее вместе с тем: ложно-направленные умы. Все равно. Я хочу вам сказать, что есть другие люди, которых вы не знаете и которых, быть может, вам было бы приятно узнать: честные люди. Их очень мало, но они все-таки есть. Хотите их видеть? Приходите ко мне. Сам я не принадлежу к честным людям…
– Нет?
– Нет! Я бандит, сударь. Я воровал, грабил, вымогал. Я наживал деньги – а эта фраза подразумевает множество гнусных гнусностей, которые в итоге дают уголовника и вместе с тем миллионера. Но именно благодаря этим гнусностям, которыми была наполнена и осквернена моя жизнь, я питаю маниакальную слабость ко всему честному. У меня, господин де Фьерс, вы не пожмете сомнительно чистой руки. Большая роскошь в Сайгоне – отказаться от подобных рукопожатий. Но я достаточно богат для того, чтобы оплатить всякую роскошь. Моя жена здесь, как и везде, принимает только порядочных людей.
– Вы не боитесь, – сказал Фьерс насмешливо, – что я буду пятном?
– Это мое дело. Приходите.
– Когда?
– Когда захочется. Блудному сыну дня не назначают. Они проходили мимо банка «Hong-Kong and Shag-Hai».
С быстротой, которая отмечала все его движения, Мале пожал руку своего спутника и исчез в открытых дверях.
Фьерс задумчиво продолжал свой путь. Над его головой цветущие деревья роняли свои красные цветы.
Фьерс думал. Сам не заметив этого, он повернул обратно. Между тем, на почтамте пробило пять часов – время прогулки по Inspection, и его экипаж дожидался на улице Тюдюк. Но улица Тюдюк пролегает возле набережной, и Фьерс, продолжая свой путь наудачу, все удалялся от реки.
Он оставил за собой шумные центральные улицы. Северные кварталы Сайгона пересекаются широкими аллеями, тенистыми и тихими. Фьерс миновал улицу Шасселу-Лоба, не узнав ее. Он любовался только виллами, скрытыми в свежей зелени садов за живыми древесными изгородями. Ему и в голову не пришло вспомнить о том, что в одном из этих домов были женщина и софа, хорошо ему знакомые. Его мысли были рассеянны.
Он шел своей дорогой, почти не глядя по сторонам. Перед богатым домом конгаи, стоя на пороге, пронзительно засмеялась, чтобы привлечь его внимание. Но он не поднял головы. В Сайгоне легче чем где-либо забыть обо всем: его влажный и тяжкий зной притупляет чувства и красный песок улиц заглушает все живые звуки.
Фьерс прошептал: «жизнь глупа». Его осаждало множество смутных мыслей, он был настроен пессимистически. Несомненно, люди, с которыми он был близок, люди безнравственные с точки зрения условной морали, сверх того были утомительно однообразными. Так же однообразна до отвращения и его собственная жизнь. Однообразны и пошлы развлечения, которыми он привык возбуждать себя.
Он повторил слова, сказанные им Мале: «удовольствия это мне не доставляет».
Фьерс размышлял о невероятной бедности списка человеческих радостей: «всего-навсего пять ощущений, которые считаются приятными, и самое приятное из них осязательное ощущение – любовь – всецело определяется медицинским термином: контакт двух эпидерм. Ни больше ни лучше. Эпидерм? – поправил Фьерс, – даже не так: слизистых оболочек. Четыре дециметра кожи. Варианты? Литература! Это унизительно».
Он готов был презирать Мевиля, глупость которого простиралась до того, что он мог любить женщин. И Торраля, наивно полагавшего, что счастье заключается в формуле: «максимум наслаждений»… Наслаждений нет. Все одна иллюзия… А что, если они были, но только неизвестные ему?
Луч солнца, стоявшего уже низко, ударил ему в лицо. Он надвинул глубже свой шлем и машинально оглянулся кругом. Надпись показывала название улицы: улица Моев. Мои – это древний индокитайский народ. Фьерс видел два ряда старых деревьев и сады за ними. Редкие домики скрывались в их тени. Ближе других была вилла в аннамитском стиле, широкая и низкая, с кирпичными стенами и покатой крышей, большая веранда из эбенового дерева была скрыта завесою дикого винограда. Высокие банановые деревья бросали свою тень на лакированные черепицы крыши.
У ворот ожидал экипаж. Маленький бой держал спокойных лошадей, лошадей молодой девушки или пожилой дамы. Улица, дом, экипаж и сад, суровый в своей красоте, который можно было видеть в отворенные ворота, создавали очаровательную гармонию спокойствия и мира.
Фьерс подумал: «Хорошо, должно быть, жить там, вдали от нашего пьянства и мерзостей»…
Он остановился у решетки. Две женщины вышли из дома, и Фьерс почувствовал в груди короткий удар, – словно спустили курок ружья: к нему направлялась m-lle Сильва, ведя под руку даму с седыми волосами, которая двигалась ощупью. Слепая – ее мать, очевидно. Приятное лицо, бледное и улыбающееся, несмотря на сомкнутые веки.
M-lle Сильва, внимательная и нежная, несла два зонтика и манто для возвращения в сумерках. Слепая села в коляску, молодая девушка помогала ей. Потом, обернувшись, увидела офицера в четырех шагах от нее.
– Господин де Фьерс!
Это было восклицание искренней радости. Маленькая рука протянулась быстрым, открытым жестом. Начались представления.
– Мама, это флаг-офицер адмирала д'Орвилье. Сударь, мама уже знает вас хорошо: я ей столько наговорила о вашем корабле, и о вас…
Фьерс отвесил низкий поклон. M-lle Сильва даже не думала садиться в коляску. Она весело болтала, очень довольная встречей с кавалером, который ей нравился. M-me Сильва, находя, что улица – не салон, хотела пригласить посетителя в виллу.
– Умоляю вас, – протестовал Фьерс, – не сочтите меня навязчивым и не откладывайте вашей прогулки. К тому же, сударыня, я не имею никакого права быть принятым вами, потому что к вашим дверям меня привел такой случай: я не знал даже, что вы здесь живете.
– Случай нам благоприятствовал, – любезно отвечала m-me Сильва. – Но если вы ни за что не хотите зайти, садитесь с нами в коляску. Мы вас довезем, куда вам нужно.
M-lle Сильва закончила:
– И это вам будет считаться за визит. Не нужно, чтобы случай пропал даром!
– Вы меня положительно искушаете, – сказал Фьерс, – но я боюсь, что стесню вас.
– Нисколько! Здесь есть прекрасная скамеечка, а я ее обожаю.
– Если она так хороша, я беру ее себе.
Он проворно вскочил на подножку. Экипаж тронулся. Колени Фьерса поместились между двумя юбками, голубой и черной, и та и другая волновали его одним и тем же, бесконечно-чистым волнением.
– Вы не спешите? – спрашивала m-me Сильва. – Поедем с нами до улицы Тюдюк. Мы вернемся раньше семи часов.
Фьерс согласился, поблагодарив более горячо, чем этого требовала вежливость. В самом деле, эта неожиданная прогулка казалась ему очаровательной. Час назад слова Мале дали необычное направление его мыслям, пробудив интерес к честным людям, которых он не знал, не знал никогда. Быть может, они более привлекательны, менее однообразны, чем его обычная компания проституток, мошенников и цивилизованных нигилистов, слишком цивилизованных? Сидя перед этой молоденькой девушкой, чистой и целомудренной, Фьерс не сомневался в этом ни секунды, – он испытывал такое чувство, как будто после долгого скитания по игорным домам, маленьким театрам, ночным кабакам и лупанариям он убежал на высочайшую вершину Альп и там, в уединении, вдыхает в себя свежий, девственно-чистый воздух глетчеров.
…И смех и болтовня m-lle Сильва были свежи и ласкали слух Фьерса, и спокойное лицо и голос матери наполняли его сладким покоем…
Г-н де Фьерс, прислушиваясь к тому, как размягчается его окаменелое сердце, молчит. Коляска минует старинную цитадель, улицы предместья и переезжает через арройо по мосту Зоологического сада. Мост безлюден. И безлюдны посыпанные красным песком аллеи, спящие между изгородями из бамбуков и магнолий. Сайгон фланирует и кокетничает на Inspection. В Зоологическом саду – перед закатом солнца – не бывает гуляющих.
М-llе Сильва спрашивает:
– Вы знаете, Тюдюк, разумеется?
– Тюдюк? – Фьерс выходит из своего сладкого забытья, чтоб ответить:
– Тюдюк? Нет…
М-llе Сильва восклицает с негодованием:
– Вы не знаете Тюдюк? Но, Бога ради, что же вы делаете вот уже две недели, как «Баярд» в Сайгоне?
Нелегко было бы сказать ей, что он делает!
– Ничего хорошего. Я выхожу очень поздно. Кучер везет меня, куда ему вздумается, почти всегда на Inspection…
– Inspection несносна, – объявляет m-lle Сильва решительный приговор: – Слишком много экипажей, туалетов и шикарных людей на этой глупой прямой аллее, по которой даже нельзя ехать быстро. Вы увидите, дорога в Тюдюк в тысячу раз красивее…
Фьерс согласен с этим заранее. За мостом начинается дорога в Тюдюк: обыкновенная дорога, извивающаяся между рисовыми полями и густыми рощами магнолий. Но рисовые поля зеленее ирландских лугов, и магнолии дышат чудесным опьяняющим ароматом.
– Нигде в мире, – говорит Фьерс, – нет таких благоуханных дорог. Сайгон – это курильница.
– Нигде в мире? – спрашивает m-lle Селизетта. – В самом деле, ведь вы знаете все страны! Расскажите нам о ваших путешествиях…
Фьерс послушно начинает рассказывать. Он много странствовал по свету. Он умеет оценить проницательным взглядом людей и пейзажи и выбирать между сотней деталей наиболее интересные и характерные.
Он описывает Японию, откуда он прибыл. Он говорит о домах из белого дерева, которые всегда кажутся новыми, и о высоких деревьях, которые облекают их таинственным плащом зелени. Он говорит о мостах в виде арки над высохшими потоками и о деревенских харчевнях, где путешественник всегда найдет чашку очень горячего чая, нежное пирожное casfera и гостеприимную улыбку служанки, ступающей мелкими шажками. Он набрасывает картину островерхой Фузи-Сан, и процессии пилигримов – желтых, голубых, розовых, которые оживляют ее снежные вершины. И он забывает упомянуть о «иошивара» за бамбуковыми решетками, и о мусмэ, целомудренно-порочных и обо всем skebe [7]в японской жизни, забывает легко: m-lle Сильва распространяет вокруг себя атмосферу чистоты.
Коляска проезжает ручеек по мосту из розового кирпича.
– Японские мосты такие же, как этот? – спрашивает Селизетта.
– Нет, большая разница, хотя я не смогу объяснить, в чем именно. Но только, взглянув на этот ручей и на этот мостик, я сразу скажу, что я – в Кохинхине и нигде больше. Для глаза, который умеет видеть, на свете нет двух одинаковых стран.
– Как это интересно, – вздыхает молодая девушка. – Знать столько вещей и сохранить их все, точно сфотографированными в своей памяти. Ваша голова должна быть похожа на альбом!
– Интересно и вместе с тем грустно также, – замечает m-me Сильва своим успокаивающим голосом. – Моряки, вечные изгнанники из всех стран, которые они любят, должны испытывать горечь разлуки в каждом из своих путешествий.
Торраль на прошлой неделе посмеялся над меланхолией Фьерса. Фьерс вспомнил это, и его симпатии к m-me Сильва почувствовались еще сильнее.
– Столько разлук не могут причинять боли. Мы сохраняем прочное и приятное воспоминание о покинутых странах, но мы редко жалеем о них, потому что новые страны стоят их, и один клин, таким образом, выбивает другой. Как вы хотите, чтобы в этом лесу цветущих магнолий я мог сожалеть о чем-нибудь другом?
M-lle Селизетта качает своей белокурой головкой.
– А завтра в другом лесу вы позабудете этот. Непостоянство!
– Согласен. Но если б я был постоянным, я себя чувствовал бы несчастным.
Он увлекся до того, что начинает мечтать вслух в первый раз в жизни.
– Можно быть непостоянным, не будучи неверным. Я с благодарностью вспоминаю светлые часы моего прошлого. Но эти часы умерли, почему же мысль о них должна отравлять мне настоящее? Когда я переворачиваю страницу моей жизни, я начинаю читать следующую новыми глазами. Это легко, потому что страницы не похожи одна на другую. В Сайгоне я не тот японский Фьерс, которым был два месяца назад. И Фьерс-японец не похож на прошлогоднего, Фьерса-парижанина, ни на Фьерса-турка, существовавшего еще раньше.
М-llе Сильва смеется, ее любопытство возбуждено.
– Расскажите нам об этих Фьерсах, которых уже нет более.
– Это были мои близкие друзья, я очень любил их, и мне порой кажется, что они живут еще и посейчас в тех странах, где я с ними встречался. Фьерс-таитянин, например: это был созерцатель, который не признавал ничего, кроме деревьев, лугов и ручьев. Он проводил целые дни в деревне, одетый в «парао» из синего полотна, в широкой соломенной шляпе и, разумеется, босой. Он нанимал в этой деревне, которую пышно величал «столицей», маленькую хижину в саду из кокосовых пальм. И когда раз в месяц к нему приходили письма и газеты, испещренные французскими марками и штемпелями, он не вскрывал писем, а газетами растапливал очаг в своей хижине.
– А Фьерс-турок?
– Это был благочестивый и верующий мусульманин, который не пропускал ни одной недели, не помолясь Аллаху в какой-нибудь из самых старых мечетей Стамбула. После этого он садился на террасе османлийского кафе, и сосредоточенно взирал на Босфор. И каждую пятницу – праздничный день – посвящал четыре часа размышлению на уединенном кладбище в Скутари.
– Был также Фьерс-китаец?
– Разумеется: этот проводил все свое время в том, что размышлял с гордостью о величии своей расы, самой древней в мире, и о своей мудрой иронической философии. Это был несносный человек, он не беспокоился ни о чем, кроме рисовой бумаги и кисточек для чернил, и презирал все на свете.
М-llе Сильва делается задумчивой.
– Столько разных умов попеременно – под одним лбом! Я боюсь подумать, что завтра вы переменитесь еще раз, и если я вас встречу в Париже или Японии, нам придется начинать наше знакомство сначала.
– Быть может. Моя память похожа на пластинку аппарата: солнечный луч – и отпечатавшееся на ней изображение исчезает. Но достаточно фиксажа, чтобы сделать отпечаток неизменным.
– А этот фиксаж?
– Я еще не нашел его.
Продолжительное молчание. Дорога пролегает арековым лесом. Нет больше ни магнолий, ни рисовых полей, ни красного песка, вызолоченного солнцем. Одни только арековые пальмы с прямыми и тонкими стволами тесно переплетают свои листья, развертывающиеся на высоте пятидесяти футов от земли: сумрачный свод храма, который поддерживают бесчисленные ионические колонны. Земля под деревьями темна, и лишь местами поблескивают лужи. Весь лес молчит.
М-llе Сильва, сложив на коленях руки, жадно смотрит. Фьерс любуется сосредоточенным взором зелено-голубых глаз. Его поражает, что молодая девушка может чувствовать красоту леса без цветов, без птиц и без солнца.
– Сударь, – произносит слепая, – мне думается, что сейчас вы не все нам сказали. Я хорошо понимаю, что в каждой новой стране вы открываете в себе как бы новую душу. Но мне кажется, что всюду вы должны все-таки вспоминать ваш домашний очаг, вашу семью. И это постоянное воспоминание связывает воедино всех разнообразных людей, которыми, по вашим словам, вы бываете попеременно.
– У меня нет ни семьи, ни домашнего очага, – говорит Фьерс.
– Никого?
– Никого.
– В вашем возрасте это очень грустно.
Фьерс размышляет. Домашний очаг – тюрьма, которая усложняется вдобавок цепями: родители, друзья, – все то, что никогда его не прельщало. Семья? Муж, жена, еще кто-нибудь третий, – маленькие обезьянки, которые визжат и пачкают – немного рабства, немного смешного, немного подлого: восхитительная смесь! Фьерс готов рассмеяться. Но вот перед его глазами семья, которая изумляет его и смущает: эта мать, улыбающаяся и нежная, эта прелестная чистая девушка… И очень искренно он говорит в ответ:
– Да, грустно… порой, иногда мне, страннику, случается встретить на остановке в пути уютный и теплый домашний очаг и увидеть в случайно открытую дверь довольных мужей, любящих жен, милых детей. Сегодня вечером мой корабль казался мне скучным, мое одиночество тяготило меня и, против своей воли, я желал зла всем тем, кто счастлив. Человек – гадкое завистливое животное, который покупает свое счастье несчастьем других, и наоборот…
Это очень старая ложь – романтическая легенда о моряке-скитальце, изгнаннике земли, терзающемся смертельной тоскою по домашнему очагу, но ложь, которой можно без конца обманывать женщин: все они под различной окраской, которую им дают их воспитание, их моды и их позировка, сохраняют одну и ту же сентиментальную доверчивость. Г-н де Фьерс сирота, у г-на де Фьерса нет дома, можно сказать, нет родины. И две женщины, исполненные симпатии, которые его слушают, деликатно стараются смягчить это горькое одиночество.
– Сударь, – говорит m-me Сильва, – я боюсь, что после всех ваших странствий, вы еще не нашли того, что единственно делает жизнь утешительной, – домашнего очага. Если вы хотите, милости просим к нашему. Вы – почти сын моего старого друга д'Орвилье, самого дорогого друга моего мужа. Мой дом для вас открыт.
Она протягивает свою старую руку, оставшуюся нежной и белой, и Фьерс запечатлевает на ней поцелуй. М-llе Селизетта торжествующе резюмирует:
– Значит, мы вас завербовали! У нас очень маленькое общество, но зато самое дружное. У нас не флиртуют, не позируют и не сплетничают – три исключения из общего правила в Сайгоне. У нас играют в теннис – настоящий серьезный теннис, читают, болтают, устраивают длинные прогулки – и запирают двери перед носом неприятных людей. Очень, очень маленькое общество: губернатор, семья Абель, m-me Мале…
– M-me Мале?
– Вы ее знаете?
– Очень мало. Больше ее мужа, который как раз сегодня приглашал меня бывать у них.
– Видите, как чудесно. Вы будете встречать m-me Мале у нас, и нас – у нее. Это – настоящий друг, в полном смысле слова…
М-llе Селизетта начинает рассказывать о достоинствах m-me Мале. Фьерс тем временем думает о том, что иногда случай походит на провидение. Вчера все чудесным образом соединялось, чтобы отвратить его от прежней жизни, сегодня все точно сговариваются для того, чтобы привлечь его к новой. Вчера круг людей, среди которых он привык вращаться, услужливо выставлял перед ним напоказ все свои язвы и пороки – сегодня другой круг, новый и привлекательный, широко распахивает перед ним обе половины своих дверей. Что же!? Он войдет!..
Коляска останавливается. Здесь – конец прогулки. Дорога упирается в реку, и нет ни моста, ни набережной. На другой берег переезжают с помощью парома. Тюдюк спрятан среди арековых пальм. Видны только две-три глиняных хижины под соломенной кровлей.
Пересеченный рекой, словно гигантской аллеей, лес по обе стороны теснится к берегам. Деревья купают свои корни в реке, и желтая вода разрывает на части зеленые отражения. Донаи течет между двумя стенами арековых пальм, двумя оградами из тесно сгрудившихся стволов, увенчанных султанами листьев. Солнце, изгнанное из леса, вознаграждает себя на этой текучей аллее, и зажженная вода пылает…
Лошади дышат тяжело. Возница равнодушно подвязывает свой кнут.
– Эти волнующиеся пальмы, – шепчет Селизетта Сильва, – точно хоругви, поставленные на крыше леса…
Паром плывет посреди реки. На воде цвета пылающих углей силуэты гребцов трепетно отражаются, как китайские силуэты. Сидя на краю плота, конгаи с опущенными в воду ногами тянет заунывную песню.
Солнце садится. Нужно возвращаться домой. Под ареками уже наступила ночь. Роса разбросала повсюду свои капли, и m-lle Сильва укутывает слепую в манто – заботливо, как маленькая мамаша.
…Под ареками ночь уже наступила…
– Когда я была девочкой, – говорит вслух Селизетта Сильва, – деревья в нашем саду казались мне очень большими, а сад – бесконечным. Эти ареки и весь этот лес, в сравнении с моими воспоминаниями, кажутся совсем маленькими…
Копыта лошадей не стучат по мягкой земле. Спокойствие сумерек располагает к доверчивой откровенности.
– … Мы жили в старом доме, похожем на ферму, который назывался замком, потому что у него были башенки с островерхими кровлями. Это было в Перигоре. Там было много цветов и стадо овец на холме с маленьким пастухом в красной шапке. Все стены были обвиты глициниями, и крестьяне украшали их фонариками и лентами, когда папа приезжал из Африки – раз в год, ко времени жатвы… Как весело было в доме, когда он приезжал! Его голубой доломан разливал всюду солнечный свет… Да, это были веселые жатвы. Когда он уезжал опять, его место за столом оставалось незанятым, и его прибор ставился каждый раз, как будто он был с нами. Однажды он не вернулся больше…
Фьерс спрашивает очень тихо:
– И после этого вы покинули Францию?
M-me Сильва отвечает тем же спокойным голосом:
– Год спустя. Я овдовела, моя дочь была уже достаточно взрослой. Ее опекун получил назначение губернатором в Сайгон. Мы за ним последовали. Это было хорошо, потому что шесть месяцев спустя мои глаза, больные уже давно, закрылись навсегда. Мать ослепла, опекун уехал в дальние страны – бедняжка Селизетта умерла бы со скуки…
Фьерс смотрит на седые волосы и на лицо без морщин. В несколько лет все ее счастье было разрушено, срезано у корня, как зрелый колос серпом. Она лишилась мужа, дома, родины, света солнца. И все-таки она улыбается. Столько испытаний не могли ее мужества сломить. И ради любви к дочери она стоически таила про себя свои слезы…
– Когда я была маленькой девочкой…
M-lle Сильва предается милым воспоминаниям детства.
Фьерс мысленно сравнивает их со своими, скудными и печальными. В нем все возрастает нежность к этой доверчивой девушке, которая так трогательно раскрывает перед ним свою заповедную шкатулку.
…Снова магнолии, еще сильнее благоухающие в темноте, – арройо и маленький мостик, розовые кирпичи которого кажутся серыми. Зоологический сад, где слоны кричат в своих клетках, и наконец, снова город.
– До скорого свидания, не правда ли? До очень скорого?
– До завтра, если позволите.
Он возвращается пешком под ярким сиянием звезд. Прохладный воздух как будто вливает в него жизненные силы. На улице Катина его окликнул Торраль:
– Сегодня вечером в Шолон?
В Шолон – пить, безобразничать, предаваться распутству?
– Нет, не могу! – Он солгал сразу, даже не подумав: – Не могу, я на ногах весь вечер. Я устал и возвращаюсь на борт.
XIII
На улице Катина в час вечерней прогулки Торраль встретил Мевиля, который шел пешком, размахивая руками. Он выразил насмешливое изумление:
– Где твой экипаж? Чего ты путаешься здесь, когда все женщины в аллее?
– Не знаю.
Мевиль выглядел усталым и апатичным. Торраль взял его под руку.
– А что делает Фьерс? Вот уже неделя, как я его не вижу. В последний раз, – это было здесь, вечером, – он бежал, как жеребенок. Я его приглашаю на ночь – он кричит, что не может, что он устал – и убегает со всех ног. После этого он точно провалился.
– Я его видел вчера в коляске Мале.
– Он бывает там?
Торраль даже остановился от изумления.
– Да. О нем часто говорят в этом доме и в других тоже.
– Я не думал, что он так глуп. Они шли рядом.
– Мале, – рассказывал Торраль, – собирается нажить огромную сумму на афере с рисом. Налог был ему сдан на откуп всего в сумме четыре миллиона, потому что губернатор не решался повысить этот налог сам. Мале решился: он завербовал две тысячи головорезов, вооруженных винчестерами. И налог дает восемь миллионов, – но у нас будет восстание.
Мевиль сделал равнодушный жест.
– Восстание – это скверная штука, – продолжал Торраль. – Нас могут мобилизовать.
Он был офицером запаса и в случае мобилизации должен был командовать батареей на мысе Св. Иакова. Мевиль не слушал его. Он шел, опустив глаза в землю.
– Что с тобой? – внезапно спросил инженер. Доктор медленно пожал плечами.
– …Скучно.
Он говорил нехотя.
– Скучно. Я хочу обладать женщиной, которая меня, не хочет. Двумя женщинами…
– Какими?
– Мале, Абель.
– Абель матерью?
– Нет, Мартой.
– Этой малюткой? Ведь ты находил, что она слишком худа.
– Да. Но когда я на нее смотрю, у меня делается головокружение. Ты помнишь – тогда, в театре? Я чуть не упал в обморок. Она меня ослепила, как электрическая лампа. Я перерыл все мои книги и не нашел такой болезни. Я не знаю, как лечить себя. Он внезапно остановился.
– Я женюсь на ней, – заключил он.
– Где твой экипаж? Чего ты путаешься здесь, когда все женщины в аллее?
– Не знаю.
Мевиль выглядел усталым и апатичным. Торраль взял его под руку.
– А что делает Фьерс? Вот уже неделя, как я его не вижу. В последний раз, – это было здесь, вечером, – он бежал, как жеребенок. Я его приглашаю на ночь – он кричит, что не может, что он устал – и убегает со всех ног. После этого он точно провалился.
– Я его видел вчера в коляске Мале.
– Он бывает там?
Торраль даже остановился от изумления.
– Да. О нем часто говорят в этом доме и в других тоже.
– Я не думал, что он так глуп. Они шли рядом.
– Мале, – рассказывал Торраль, – собирается нажить огромную сумму на афере с рисом. Налог был ему сдан на откуп всего в сумме четыре миллиона, потому что губернатор не решался повысить этот налог сам. Мале решился: он завербовал две тысячи головорезов, вооруженных винчестерами. И налог дает восемь миллионов, – но у нас будет восстание.
Мевиль сделал равнодушный жест.
– Восстание – это скверная штука, – продолжал Торраль. – Нас могут мобилизовать.
Он был офицером запаса и в случае мобилизации должен был командовать батареей на мысе Св. Иакова. Мевиль не слушал его. Он шел, опустив глаза в землю.
– Что с тобой? – внезапно спросил инженер. Доктор медленно пожал плечами.
– …Скучно.
Он говорил нехотя.
– Скучно. Я хочу обладать женщиной, которая меня, не хочет. Двумя женщинами…
– Какими?
– Мале, Абель.
– Абель матерью?
– Нет, Мартой.
– Этой малюткой? Ведь ты находил, что она слишком худа.
– Да. Но когда я на нее смотрю, у меня делается головокружение. Ты помнишь – тогда, в театре? Я чуть не упал в обморок. Она меня ослепила, как электрическая лампа. Я перерыл все мои книги и не нашел такой болезни. Я не знаю, как лечить себя. Он внезапно остановился.
– Я женюсь на ней, – заключил он.