Как и прошлый раз, Сокол добрался до Еремки. Коваль встретил Сеньку насмешкой:
   — Жив, шишига? Крепка шкура-то?
   Доглядчик отвернулся. Еремка дохнул на светец — огонь погас.
   Кузнец засуетился:
   — Ой, будь ты неладно, кремня дайте…
   Во тьме он ткнулся в Сеньку и сунул в руку напильничек:
   — Держи подарочек… Ежели в бадье будет зелена веточка — наверху пьяны. Беги…
   Высекли огонь; Еремка держал наготове молот, посапывал. Сокол как не был — растаял…
   После каторжной работы кабальные укладывались на отдых поздно. Пели песни и под песни трудились с напильником над кандальем…
   Мосолов сел на хозяйского конька и поехал осматривать стройку на Тагилке-реке. Невьянские жильцы вздохнули легче. Над прудом сверкало солнце, над горами голубело небо; люди как бы впервые увидели их. Веселый кузнец Еремка пришел к Федьке-стражнику со штофами и стал пить вместе с ним.
   У пруда расхаживал народ — отдыхал, девки песни пели. Только бородатый кат с разбойничьими глазами ходил сумрачный у правежной избы, ворчал:
   — Съехали хозяева — загуляли. Быть битым холопам!..
   Кат в бадье отмачивал свои сыромятные плети: «Хлеще будут!»
   В троицын день девки на реке пускали венки; по площади, заложив у целовальника в кабаке свою сабельку, расхаживал пьяный Федька, куражился.
   Кат подошел к нему:
   — Ты что ж, служивый человек, не у места?
   — Я стражник — вольный человек, — бил себя в грудь Федька. — Пью-гуляю, ноне святая троица, а ты уйди, варнак…
   У ката мысли ворочались медленно, хвастовство Федьки ему пришлось не по душе, он насупился и отошел от бахвала. Завалился кат на замызганные нары и весь день-деньской проспал…
   Утром по заводской улице бежал доглядчик-раскоряка, размахивая шапкой, истошно кричал:
   — Караул, рудокопщики сбегли!..
   Федька-стражник лежал в пропускной избе, повязанный по рукам и по ногам, вращал хмельными глазами. В колодце болталась пустая бадья. Спустились вниз; по шахтам бегали растревоженные голодные крысы да гулко падали в темных переходах капли. В рудоразборной светлице нашли одного старика рудокопщика, Лежал он на спине, заходился в долгом кашле, харкал кровью и смотрел вверх колодца на голубое пятнышко неба. Старик в забытьи говорил тормошившим его:
   — Помираю. Улетели соколы — не поймать!
   На земле стояла жара, но кату было холодно, он надел полушубок, взял плеть и пошел в горы отыскивать Мосолова…
 
 
   В горы, в лес из рудника бежали кабальные. В лесу — дичь, тишина, болото; человеческий голос слаб, тонет во мхах, в буйных травах. В чаще под лапой зверя трещит сухой валежник.
   Глухой ночью беглые выбрались на поляну, кузнец-кержак камнем сбил кандалы народу. Огня не раскладывали. Сокол сидел на пне, кабальные лежали на траве; меж вершин качающихся деревьев блестели звезды.
   Сенька убеждал беглых:
   — Бежим все вместях. Веник повязанный крепок, не сразу сломишь, а по прутику без труда переломаешь. На дорогах и тропках демидовские псы сторожат, по следу побегут, по одному перехватают.
   Кержак сидел у пня, руками уперся в землю, примял папоротник. Борода взъерошена, глаза волчьи.
   — Верную речь Сокол держит! — одобрил он.
   Беглые молчали, потупив глаза в землю.
   — Ну, что молчите? — Кержак потянулся и выворотил папоротник с землей.
   — Я бы рад, — шевельнулся тощий мужичонка; бороденка у него ершиная, на лице ранние морщины, — рад бы… Да к дому спешить надо… Я — галичский…
   — Вот видишь, ему до Галича, а мне к Рязани подаваться, — как тут вместе? Вот вить как, а? — Молодец в серой сермяге поскреб ногтями нечесаный затылок.
   Сенька спросил с горькой усмешкой:
   — А на Рязани что тебя поджидает? Аль не отведал у барина-господина плетей?
   — Бухнусь барину в ноги; верно, отходит плетью, да простит. На земле маята лучше, чем под землей.
   Сенька недовольно сдвинул брови:
   — Эх ты, рязань косопузая, о себе думаешь. Зайцем потрусишь — поймают…
   — Не поймают, — шевельнул плечами рязанец и ухмыльнулся.
   — Храбрый! — Глаза кержака стали грозны. — Ослобождали — с нами, а ослобонили — в сторону. Я, Сокол, с тобой иду. Завязали мы, Сенька, свою жизнь одним узелком: драться нам вместе и умирать вместе.
   К Сеньке подобрались пять беглых; решили с ним идти в огонь, в воду. Остальные — кто куда.
   По лесу потянул предутренний холодок, на кустах засверкала роса, и звезды гасли одна за другой.
   Беглые в одиночку, по двое уходили каждый в свой путь. Уходили молча, не прощаясь, — стыдно было за поруху товарищества.
   Меж тем в Невьянск на взмыленной лошади прискакал демидовский приказчик Мосолов и начал расправу. Со всего завода согнали рабочих к правежной избе; перед ней стояли козлы. Первым привязали Федьку-стражника, спустили штаны, и кат, поплевав на ладони, стал хлестать нерадивого. Стражник пучил рачьи глаза, не стерпел — орал благим матом. Кат прибавил силы в битье — Федька, осипнув, поник головой и замолчал. После каждого удара дергались только Федькины пятки.
   После Федьки-стражника перепороли всех рабочих: на каждом нашли вину. Заводские выстроены в круг, в центре козлы, Мосолов хватал подряд первого попавшегося и вытаскивал на середину круга. Злой, с перекошенным лицом, он люто кидался на людей:
   — Где ходил, где был?
   — Дык, я до кузни шел да прослышал — сбегли…
   — Секи! — командовал Мосолов кату.
   У ката глаза налились кровью, рука раззуделась, сек нещадно. Сыромятный ремень сочился кровью.
   — Ой, ладно! Ой, так! — поощрял Мосолов и хватался сам за плеть.
   — Уйди! — отталкивал его кат: — Уйди, а то и тебя отхлещу…
   — У, черт ретивый! — Мосолову по душе была такая усердность ката.
   Секли женщин, бесстыдно задрав сарафаны. Холопки огрызались, вырывались, но дюжий кат глушил их кулаком и привязывал к станку.
   Розыск шел три часа; кат выбился из сил; он бросил плеть, сел у козел прямо на землю и подолом рубахи утер ручьи пота; руки у палача дрожали.
   — Что, пристал, пес? — недовольно поглядел на ката Мосолов. — Давай плеть…
   Мосолов сбросил кафтан, засучил рукава, сам стал сечь. Палач глядел на приказчика, морщился:
   — Плохо…
   В сараях, где складывалось железо, нашли доглядчика Заячью губу. Доглядчик висел на кушаке, страшно высунув язык.
   — Сам себя порешил, — доложили Мосолову.
   Приказчик выругался:
   — Труслив, губан! Выбросить из петли падаль…
   По дорогам и лесам, на перевалах зашевелились демидовские дозоры, хватали беглых, вязали веревками и гнали в Невьянск. Поймали и галича, поймали и рязанца. Рязанец пал на колени перед объездчиком:
   — Убей тута…
   — Что, убоялся в Невьянск волочиться?
   — Убоялся. Страшно, — тихим голосом сознался рязанец.
   — Умел бегать — сумей ответ держать, — толкнул в спину беглого объездчик.
   Галич держал себя смирно, шел с искровавленным лицом и утешал себя: «Христос терпел и нам велел…»
   Искалеченных, избитых волокли в вотчину невьянского владыки. Каменную терновку[14] тесно набили провинными. Беглым набили колодки, заковали в цепи. Тем, кто огрызался, на шею надели рогатки.
 
 
   Сенька Сокол и кержак да пять беглых ушли далеко; много застав миновали. На демидовских куренях нарвались на углежогов. Углежоги не донесли, поделились последним хлебом…
   В лесу беглые поделали себе дубины. Вел Сенька Сокол ватажку на Волгу-реку. Дышалось легко, по лесам пели птицы, на глухих озерах играли лебединые стаи. Под июньским солнцем млели белоствольные березки, на полях гудели пчелы — собирали мед.
   Раны от кандалья заживали, обвертывали их лопушником — врачевались сами. Песен не пели, шли молча.
   — Успеем, напоемся. — Сенька всматривался в синие горы. — Все горы да увалы, увалы да горы. Погоди, вот минем Башкир-землю, выйдем на Каму-реку и запоем.
   — Петь будем, купцов дубьем бить будем, ух, чешутся мои рученьки! — Кержак сладко потягивался, в черной бороде поблескивали острые зубы.
   По горам да по лесам поселки редки, народ мается в них суровый, но обычай такой: посельники на полочке у кутного окна на ночь ставили горшок молока да хлеб. Бежали из Сибири на Русь измаянные люди, уходили от демидовских заводов на юг, в степи, скрывались кабальные на Иргиз-реке у раскольников. Всех беглых подкармливали посельники. Сенькина ватажка сыта была…
   Вышли на Каму-реку: вода — синяя, леса — темные. По берегу тропы натоптали лаптями бурлаки, намочили едким потом; на тропах не растет трава, не цветет цвет. В Каме-реке рыба играет, струги плывут. В Закамье — боры, над ними медленно двигаются снежные облака…
   В сельце ватажка упросилась в баню. Кривоглазая баба в синем сарафане недоверчиво оглядела мужиков:
   — Может, вы беглые, а то каторжные, а мужик мой на стругах ушел…
   Кержак присел на колоду, рассматривал бабу. Она была тощая, ноги — курьи, незавидная. Кержак сплюнул.
   — Верно, народ мы ходовой, но баб не трогаем.
   Про себя кержак сердито подумал: «Измаялись, а не всякую подбираем».
   И женщине:
   — Ты нас, хозяйка, пусти; испаримся да богу помолимся…
   Посельница жадно оглядела ватажку:
   — Лужок скосите — пущу. Мужики не мужики, гляжу, а медведи…
   Пришлось стать за косу. Пожня густа и пахуча, травы сочны и росисты. Посельница накормила ватагу, косилось споро; работалось, как пелось. В мужицкой душе поднялось извечное — к земле приглядывались, принюхивались к травам.
   Над пожней неугомонно играли жаворонки — старые приятели. Солнце грело, во ржи кричали перепела.
   Сенька первым шел, за ним — кержак, за кержаком — пятеро. Трава ложилась косматым валом, дымилась — испарялась роса…
   К полудню покончили с пожней, посельница сытно покормила. Беглые накололи дров, истопили баню, залезли в нее.
   В бане — хохот, хлест, ругань; кряхтели, мычали от запаха веников да хлестанья. Сладко ныло, свербело измаянное тело.
   Кривоглазая посельница загляделась: здоровущие озорные мужики выбежали из бани — и в Каму-реку. Плыли, сопели; наигрались — и на берег; от накаленного тела шел пар.
   После доброго пара и маяты беглые забрались на сеновал и захрапели.
   Той порой беглецов заметил староста; он обегал дворы, собрал крепких мужиков-прасолов, судовщика; побрали вилы, топоры, окружили сеновал и повязали сонных беглых. Они спросонья глаза протирали:
   — Откуда только пес злобный взялся?
   Обувь у старосты — юфтяная, ноги большие, сам — дохлый кочет, а глаза желтые. Староста допытывался:
   — Демидовские? Кто из вас ватажный?
   Кержак глядел исподлобья. Сенька плюнул в рыжую бороденку старосты:
   — Угадай, кто ватажный!
   Прасол, плечистый мужик в темной сермяге и в смазных сапогах, нацелил на Сокола вилы:
   — Заколю! Пошто забижаешь?
   — А пошто повязал? Мы вольные казаки и шли своим путем…
   Прасол оперся на вилы, морда — нахальная:
   — Видывали таких казаков, их ныне от Демида бежит, как вода журчит.
   — Ряди караул да гони по Сибирке.
   — Знакома дорожка-то? — утер бороденку староста.
   Беглые отмалчивались.
   Кержак поднял волосатое лицо, загляделся на голубизну неба, вздохнул:
   — А небушко-то какое… Эх, отгулялись, братцы!
   Он стал рядом с Соколом, крикнул мужикам:
   — Ведите, ироды!
   Ватагу подняли, стабунили и погнали по дороге…
   Дорога пылила, жгло солнце, а в небе кружил лихой ястреб-разбойник.
   Сокол тряхнул кудрями, вздохнул глубоко:
   — Не унывай, братцы. Споем от докуки.
   Ватажники запели удалую песню…

7

   Неделю усердствовал Мосолов: перепорол всех от мала до велика. Козлы у правежной избы и земля густо обрызгались кровью. Из терновки по ночам волокли гиблых, хоронили тайно. Доглядчика-раскоряку Заячью губу выбросили в лесу. Воронье передралось из-за мертвечины, зверье обглодало кости.
   Приказчик хвалился кату:
   — Слово мое крепко; хозяину своему предан. Вот оно как!
   Кат от большой работы утешил звериный зуд, обмяк, умаялся. После правежа он нахлестался хмельного, повалился под тыном и мычал. Огромные пятки босых ног желтели на солнце. Лохматая голова палача покоилась в тени, в чернобылье…
   Голодные псы лизали кровь с сыромятной плети…
   Завод работал неустанно, равномерно постукивали обжимные молоты, на пруду шумели водяные колеса, в домнах варилось железо. Из лесных куреней приписные мужики возили нажженный уголь. От хозяина Демидова приходили хорошие вести. Все шло гладко, на добром ходу.
   В воскресный день пополудни на заводской двор пригнали изловленных на Каме-реке. Беглых выстроили в ряд, из заводской конторы вышел Мосолов, обошел их. Насупился; кержака и Сеньку наказал отвести в сторону, а пятерым беглым приказал скинуть портки. Мужики оглянулись, кругом тын островьем кверху, у ворот пристава — не сбежишь; понурились и покорно сняли портки. Отдохнувший кат опять потешил душу…
   Небитых Сеньку Сокола и кержака отвели в демидовские подвалы. С каменных сводов капала холодная роса; капли гулко звучали в густой тьме. Беглых приковали к стенке.
   Сенька брякнул цепями:
   — Ты здесь?
   — Тут, — отозвался кержак.
   — А кто стонет?..
   Оба прислушались: в углу стонал человек.
   — Эй, кто? — Сенька поразился: не узнал своего голоса.
   Человек в углу не отозвался, затих.
   Кержак пожаловался с сокрушением:
   — В бреду у него душа, а нас, слышь-ко, не били, знать, хуже будет…
   — К подземельям не привыкать, — кержак растянулся и захрапел. Сенька не смыкал глаз; во мраке плыли разноцветные круги, гасли и вновь появлялись. Мерещились леса, горы, солнце…
 
 
   В углу под серыми сводами склепа, на гнилой соломе лежал прикованный на длинную цепь избитый раскольник и жаловался:
   — Руду отыскал, солдату сказал, а солдат с дочкой пошли крепить место за собой — пропали. Наехали демидовские варнаки на скит, старцев не тронули, а меня сюда приволокли.
   Сенька спросил:
   — Пытали?
   Голос раскольника задрожал горько:
   — Еще как!
   — Сказал, где руда? — не отставал Сенька.
   — Скажешь. Кости хрустели. Во как!
   — Ну, Сенька, сгибли тут. — Кержак брякнул цепью. — Пытать придут.
   Скитник в углу шептал сухими губами:
   — Наши древлей веры людишки бегут от антихриста на Каменный Пояс, а тут-ка свой царь объявился — Демидов. Где тут правду найдешь? Прошел я города, проплыл реки, перелез горы, правды на земле не нашел. Вот на цепь, как пса смердящего, приковали, измучили. Раздумал я и дошел, что правда в самом себе. Терпеть надо!
   — Врешь! — вспыхнул Сенька. — Врешь, есть правда на земле, да упрятали ее купцы и бояре. А добыть ее — выходят, бить мироедов до корня.
   — Крушить! — рявкнул кержак. — Эх, походить бы по Волге-реке, по разинской дорожке. Жалко, не пришлось!
   — Ой, робята! — Раскольник измученно вздохнул. — Сижу под землей-маткой и слышу, как земля стонет. Не нашелся еще тот человек, который все слезы да горе народное собрал бы в одну жменю да бояр и воевод царских к ответу стребовал. И не родится, детушки…
   — Родится! — горячо крикнул Сенька. — Ох, и горько придется тогда боярину!
   — За все разом отплатим! — с жаром сказал кержак.
   В подвале стояла могильная тишина; по стенам сочилась сырость. Кат приносил раз в день по ломтю хлеба да перед каждым в берестяной корец плескал немного воды. Палач молчал, топтался по подземелью, тяжелым взглядом поглядывал на кандальных.
   Хлеба и воды не хватало, тело стало сохнуть. Беглые томились — чего ждут? Или просто заживо погребли, и с тем конец?
   Прошло много дней; раскольник в углу становился тише, уже не спорил, только слушал да покашливал.
   — Отхожу. Не сегодня-завтра уйду в дальнюю путь-дорогу. Чую, мало осталось. Жаль, с Аннушкой, дочкой, не свиделся.
   — Живи! Чего каркаешь? — Кержак сидел на корточках, привалившись спиной к стене, и зорко поглядывал в угол.
   Раскольник вздыхал:
   — Ноне сон виделся, будто с посохом иду в крутую гору, а на горе стоит отец и манит меня: «Торопись, Акимушка, хватит, походил по земле, навиделся горя». К чему, думаю? К смерти. Ноне помру.
   — Чудишь, отец. Дай я песню спою, — предложил Сенька.
   Старик прошептал:
   — Не до песни. Слышь, что я попрошу тебя? Снял я крест, умру ноне, — а ты подыми, может вырвешься. Всяко бывает. Аннушке крест передашь, а узнать ее нетрудно…
   Старик долго рассказывал о дочке, постепенно затихая. Вздохнул:
   — Что-то слабость одолела, малость сосну…
   Весь день и всю ночь отмалчивался старик. Пришел кат, принес хлеб и воду. Мутный свет фонаря слабо осветил угол: раскольник лежал скорчившись, лицом к стене. Кат ткнул ногой его тело.
   — Ишь ты, никак отошел! — удивленно сказал он.
   Кержак и Сенька застыли: ничто не нарушало молчания. Кат опустил лохматую голову, поскреб затылок.
   — Поди, господу богу теперь у престола жалуется. Руки-то наши по локоть в крови. — Палач тряхнул головой, насупился. — Вы-то не очень радуйтесь, еще плетью отгуляю! — пригрозил он.
   Кат погасил светец; гремя подковами по каменному полу, ушел. Покойник стыл на соломе. Кержак прижался спиной к сырой стене и не отрывал от мрака глаз: поминутно спрашивал:
   — Сенька, спишь?
   — Не…
   — Не спи, Сенька, — просил кержак. — Боязно. Крыс да покойников боюсь.
   — С чего? Плетей не убоялся, а тут…
   Кержак подтянулся к Сеньке поближе, тяжело дохнул:
   — Смерти не страшно, а мертвяков боюсь.
   Сенька лежал на гнилой соломе.
   — А ты чуешь, — сказал он, — кат ушел, а я крест подобрал.
   Прошло три дня, кат приносил еду и питье, но покойника не убирал. По узилищу поплыл тошнотворный душок. Кержак не сводил глаз с угла, томился. Сенька говорил:
   — Ишь как по жадности напугался Демид, мертвяка — и того на цепи держит. Убоялся, как бы руду осподу богу не отдал.
   Кержак угрюмо сказал:
   — Ты молчи. Покойник — он, брат, все слышит. Эх, убечь бы отсюда! Худо нам, Сеня, будет. Ой, худо! Чую, зверь Демид затеял страшное…
   Сеньке Соколу на сердце пала тоска; он скрипнул зубами:
   — Пусть сказнит лютой смертью — не покорюсь я!..
   — Слышь? — Кержак схватил Сеньку за руку. — Сюда идут…
   По каменным ступеням гремели подкованные сапоги. Гудели глухие голоса. Дубовая отсыревшая дверь заскрипела на ржавых петлях, распахнулась. В подвал шагнул кат, в его руках потрескивал смоляной факел. Уродливые тени метались по стене. Из-за спины ката вышел грозный хозяин Никита Демидов. Он стоял, широко расставив крепкие ноги. Густые черные брови на переносье хозяина сошлись, взгляд был тяжел, Демидов погладил курчавую бороду:
   — Ну, здорово. Довелось-таки свидеться. Сенька, пошто забыл наш уговор?
   Сокол энергично поднял голову, озорно отозвался:
   — Здорово, ворон! Терзать пришел?
   — Разве ж так встречают холопы своего хозяина? — хмуро вымолвил Никита.
   — А зачем на цепи, как зверей, держишь? — закричал кержак и угрожающе загремел кандалами. — Пошто упокойника не хоронишь?
   Демидов сощурил глаза; в узких темных щелях горели злые огоньки.
   — Не к чему тревожить, истлеет и тут… А вас судить буду — я вам судья и бог. Свети! — Голос его прозвучал сурово.
   Кат поднял факел. Кандальники сидели рядом, оба бородатые, бороды грязные, спутанные.
   — Встань! — Крикнул Демидов кержаку. — Почему дважды бегал? Пошто хозяину разор чинил да смуту средь народишка сеял?
   — Уйди! — харкнул под ноги хозяину кержак. — Уйди, кандальем убью…
   — Ишь ты, не угомонился. Храбер! — усмехнувшись, сказал Никита, и по его голому черепу пробежали мелкие складки. — Не грози, не убьешь! Силенкой и меня бог не обидел! — Он сжал увесистые кулаки и повысил злой голос: — Ух, и накажу тебя!
   — На это ты мастер! — не унимался кержак. — Изобьешь, а после что сробишь со мной?
   — А после того, как бит будешь, камнем закладут…
   Кержак молча опустил голову, руки его дрожали. Демидов судил Сеньку:
   — Тебе, Сокол, смерть пошлю особую, а какую — сам узнаешь…
   Сенька сидел по-татарски, подбоченился, не повел ухом и опять озорно отозвался:
   — От тебя, хозяин, иного не ждал. Казнить ты наловчился. Может, скажешь, какую кончину надумал, а?
   На темном сухом лице Демидова обрисовались скулы. Орлиный нос раздулся, как у стервятника. Он ткнул твердым перстом:
   — Ин, будь по-твоему, скажу. Стравлю тебя волку…
   — Эх, жаль, а я-то мыслил: получше что придумаешь, — насмешливо сказал Сенька.
   — Сатана! — плюнул Демидов и круто повернулся спиной к кандальникам. — Свети!
   Кат забежал вперед и осветил дорогу. Демидов медленно, грузно поднимался по ступеням. Борода его тряслась, губы пересохли…
   — Казню…
   Кат, сутуло опустив плечи, как пес, покорно пошел за хозяином…
 
 
   Кержака били плетью в каменном тайнике. Кат свирепел от крови, а кержак молчал, до хруста сжав зубы. Из носа пытаемого шла черная кровь; в груди хрипело, как в кузнечных мехах. Избитого кержака повязали крепкой веревкой и втиснули в каменную щель. Каменщики стали класть кирпич; кержак понял: конец.
   — Пошто вольного человека губите? — хрипло спросил он.
   Каменщики работали молча, торопливо; кирпичная кладь росла вверх. Дошла до груди — кержак жадно дышал. По лицу из раны сочилась кровь. Работники не смели поднять глаз: боялись увидеть взор гиблого.
   Кирпичная кладь дошла до лица; еще ряд — скрылись глаза, большие, страшные. Из-за клади виднелись волосы, от дыхания шел парок. Каменщики торопливо уложили последний ряд, замазали и, не глядя друг другу в глаза, пошли из подвала…
   Из-за каменной клади раздался стон — каменщиков охватил страх…
   Сеньку Сокола приковали к чугунному столбу посреди хозяйского двора. Послал Никита нарочного на Ялупанов-остров, затерянный среди трясин. На острове скрывали беглых, заставляли их плести коробье под уголь. Доглядчик как-то поймал на болоте волчонка, посадил его на цепь и растил. Серого дразнили, будили в нем лютость… Этого зверя нарочный должен был доставить в Невьянск…
   Нарочный уехал под вечер. В демидовских хоромах горели огни. Сенька Сокол сидел на цепи. Дули ветры, над горами густым пологом легла ночь…
   На башне перекликались приставы; в чугунное било отзвонили полночь.
   Утром на зорьке Никита Демидов вышел на крыльцо, потянулся. От пруда поднимался легкий туман. Чернел чугунный столб посреди двора, висели цепи…
   Сеньки не было, исчез.
   Демидов добежал до столба; огнем опалила ярость Никиту. На земле лежали отрубленная кисть руки да топор…
   Так и не дознался грозный хозяин, кто подал топор Соколу.

8

   Среди горного бора вьется еле приметная тропка; пахнет смолой; на зеленых ветках огненным хвостом вильнула белка; тишина; на тропке хрустнул валежник под конским копытом; на бойком коне в татарском кафтане едет молодой башкир. На бритой голове его круглая, шитая золотом шапочка-аракчинка, тугой лук да колчан со стрелами за плечом. Молодец высок, суховат; на верхней губе темнеет пушок. В ухе — серьга. Башкир высоким голосом поет нескончаемую песню.
   Конь фыркнул, тревожно шевельнул ушами, попятился.
   — Эй-я! — закричал башкир, вздрогнув.
   Из кустов на тропу выполз человек в лохмотьях, застонал. Вершник спрыгнул с коня, подошел к человеку. Тот закрыл глаза, протянул вперед руки. Башкир попятился: на левой руке бродяги не было кисти, культяпка сочилась кровью.
   Башкир присел над человеком:
   — Кто будешь? Куда бегишь?
   — Демидовский. Убег.
   Башкир щелкнул языком:
   — Ловкий! А рука где терял?
   — Топором оттяпал, да кровью изошел. — На башкира смотрели добрые синие глаза. Бородатый человек был совсем молод. Портки на парне посконные, рубаха рваная, ноги босые обиты да ободраны о пни и корневища.
   Беглый попросил:
   — Подвези, а то сгибну…
   Башкир подхватил беглого под мышки, поднял:
   — Айда к воде, тут близко. Пить будешь, рука мыть надо…
   Обняв башкира за крепкую шею, путаясь ослабевшими ногами, парень добрался до ручья и припал к воде.
   Бойкий конек покорно побрел за людьми.
   — Меня зовут Султан, — сказал башкир, — все мой богатство — конь. Садись, увезу тебя от шайтан Демид.
   Джигит бережно перевязал беглому культяпку, посадил его на коня:
   — Едем. За горой изба есть, живет там одна русска девка, хотел утащить, а теперь тебя привезу. Как звать?
   — Кликали Сенькой.
   Башкир повернулся, улыбнулся Сеньке, свистнул. Конь побежал быстро. Тропка пряталась в чаще кустов и елей, вилась мимо буревых выворотней, кидалась через овраги. Сенька схватил башкира за каптыргу[15]: на ней болтался кожаный привес, в привесе — острый нож. Плечи башкира широкие, шея от вешнего загара медная.
   Джигит свистнул, конь нырнул в чащобу. Сенька еле успел склонить голову. Ныла покалеченная рука.
   Сенька подумал и спросил Султана:
   — Скажи, добрая душа, почему башкир зол на русских?
   Джигит оглянулся, пристально посмотрел на Сеньку и со страстью отозвался:
   — Русский брал ясак? Брал. Русский взял землю? Взял. Куда идти бедный башкир? Кругом воевода, заводы да заводчики!
   — Это ты верно, некуда башкиру податься, — согласился Сенька. — Но и русскому мужику худо. От кого худо? Угадал ты, мил-друг. Воеводы да заводчики и у русского мужика силы тянут… Вот как! Пошто ты против меня будешь? У меня все богатство — рвань портки, а думка у нас с тобой одна…
   — Якши, твоя правда, — согласился джигит.