Кругом двора раскиданы каменные и деревянные строения: застроился за долгие годы Демидов…
   В конце октября выпал снег, ударили морозы, воздух посинел; Демидову полегчало. Вечером в горницах Никита подолгу засиживался в кресле, часами глядя пронзительно в окно, наблюдал, как густели сумерки. В теле не было боли; но по жилам сочилось непонятное томление.
   В зимний ноябрьский день Никита тихо заснул в кресле и не проснулся больше…
   Похоронили Никиту Демидова в родной Туле, под папертью церкви Рождества Христова. И церковь та оттого наименована Демидовской.
   Тульские литейщики отлили своему хозяину тяжелую чугунную доску и прикрыли ею гробницу…

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

   От горячего солнца помрачилась белизна полей, засинели ельники, зашумело водополье. Весна хлынула дружная, буйная, широко разлились реки. Только что отошли вешние тали, из дальних горных скитов к Акинфию Демидову пришли два раскольничьих старца. Оба постнолицые, седые бороды шильцем; были они на ходу легки и подвижны. Акинфий знал старцев: оберегаясь от царских преследований, бежали они с Олонца. По государеву указу надлежало шатучих раскольников заковать в железо и представить воеводе, но еще Никита Демидов в ту пору рассудительно порешил не трогать старцев. Акинфий Никитич скитников принял хлебосольно, накормил; с дороги их испарил в баньке. Ели старцы скудно: сухари да квас, — ко всему зорко приглядывались. Акинфий терпеливо выжидал; знал, не попусту пришли скитники. Гостей поместили в малой горенке и незаметно следили, что будут делать и какие вести речи. Кержаки хозяйские образа в горенке завесили тряпьем: бог на них писан еретический, никонианский. Странники вынули из дорожных сум по иконке древнегреческого письма, поставили на подоконник и до полуночных кочетов отбивали перед ними земные поклоны. После молитв старцы не легли на постель, а, скинув ветхие сермяжки и разостлав их на полу, молча отошли ко сну.
   На третий день скитник постарше сказал заводчику:
   — Скит наш дальний и немалый. Во спасение древнего благочестия дороги к нему трудны. Но одолели нас разные дозорщики; заступись за нас перед властями мира сего, а мы тебе отслужим!
   Старцы повалились Демидову в ноги. Хозяин бережно поднял скитников:
   — Рад послужить вашему делу, но чем отблагодарите? Есть у вас руды, медь?
   Кержаки переглянулись, старший тихо открылся:
   — Дай нам рудоведца, сведем мы его к потайному месту, и рудной меди там не ископать во веки веков. За тем и пришли…
   Акинфий призвал Щуку. Старцы пытливо оглядели его: ростом мал, тщедушен, а голова большая, не по росту, и ноги кривые.
   — Выдюжит ли человек? Путь наш дальний, на многоводную реку Иртыш…
   Ходил Щука по лесам и чащобам, по горам и падям, отыскивал руды. Глаз у бродяги наметан; душа у него к металлам ласковая.
   Щука тряхнул головой, усмехнулся:
   — Сказал бы словечко, да волк недалечко. Сибирский варнак я; тать не тать, а на ту же стать, а в деле сами увидите…
   Акинфий блеснул серыми глазами:
   — Верно, рудоведец добрый он. Ведите! Откроете рудное место — помогу вам…
   Скитники поджали губы, чинно поклонились.
   Путь предстоял долгий, а сборы короткие. Взяли по торбе сухарей; Щука — тульское оружье и рог для куренья.
   Старцы недоброжелательно покосились.
   «Погано зелье. Знать, антихристов пасынок».
   Щуке дали лохматого и бойкого башкирского коня; скитники от коней отказались.
   В росистое утро отправились рудоискатели в дальнюю дорогу.
 
 
   Странники держали путь прямо на восток. Впереди легко и бодро шли старцы, за ними на башкирском коньке трусил Щука. Много дней ушло, далеко позади исчез в голубом мареве Каменный Пояс. Непочатые дремучие леса подавляли своим величием. Неприступные, глухие трущобы и буреломы сменялись болотами; на зеленых островках в болотах разгуливали волчьи выводки.
   Старцы шли уверенно, часто перебирая высокими посохами. Над людьми вились комары и гнус. Все трое — люди привычные, не беспокоились.
   На привалах старцы жевали сухари, деревянным корцом[24] приносили из родника воду, пили, а Щуке пить из своего корца не давали.
   — Пошто не даете? — злился Щука. — В ярость приду — придушу да в зыбун брошу!
   Скитники не пугались:
   — Оттого не даем, что табашник. Антихристов пасынок!
   — Смотри, на царя хулу возносите, — грозил Щука. — А ежели я кликну сейчас слово и дело государево? Вот что!
   Старший старец осердился:
   — Кричи до пупковой грыжи; услышат тя, соромника, сорока-белобока да волчица-лиходейка.
   Откушав, старцы брались за руки и пели гнусаво псалмы. Вверху гудел вершинами лес; Щука шел к роднику и черпал воду ладошкой.
   — Годи ж, черти; и впрямь укокошил бы дуроломов, да тут и сам из чащоб не выйдешь.
   Леса становились гуще: не продраться, не пробиться. Где ветровал, где вырванное дерево с корнем повалилось на моховую перину. С корней дерева густой бородой свисал мох. И раз на такой перине они увидели лесного боярина, Михаилу Топтыгина. Лежал он сонный и ленивый, покрыв глаза лапищами; не пошевелился, не пожелал взглянуть на путников. Хоть струсил Щука, а зло обронил:
   — Не шевелится, идол; должно, скитская говядина не по нраву.
   — Молчи, греховодник! — пригрозили Щуке посохами старцы.
   В другом месте в чащобе напоролись на медведицу; ласунья опустила язык в муравьиную кучу и наслаждалась щекотаньем.
   Время между тем шло. Подходили петровки; лето стояло жаркое, сухое; за все дни не упало ни одной капли дождя, болота и кочки пересохли. Где-то от молнии загорелся сухостой, и теперь пылали леса; в тусклом свете солнце казалось багровым, и путники задыхались от дымного смрада.
   Дорога тянулась нудная; сухари убывали быстро.
   Леса стали редеть, тропы пересекали быстрые реки и ручьи; переходили вброд. На берегах кой-где белели свежим срубом починки и займища: крестьяне с огнем выходили на лес, выжигали поле…
   В июне, пройдя болотистую Барабу и Кулу иди некие степи, пришли на Алтай, к реке Локтевке. Кругом шли боровые гривы, в низинах зеленели поросли, мелкие кустишки. Старцы сживались, зорче поглядывали на холмы:
   — Ну и дошли! Теперь знай ищи…
   Демидовский рудознатец обыскал места и быстро напал на чудские копи — кое-как углубленные ямины до пяти сажен. По охренным мягким рудам догадался Щука, что быть тут золоту, серебру и меди. В окрестных местах часто попадались груды окалин и промывального сора.
   Старцы опустили рудоведца в яму неведомых рудокопщиков. Он зажег лучину, обшарил темные углы и завалы и в них нашел медные долото и клин; к дереву сыромятным ремнем подвязан тяжелый камень.
   — Вот чем руду добывали. — Рудоведец с любопытством разглядывал остатки чудских орудий добычи.
   За эти дни Щука словно помолодел, проворно, легко бегал с холма на холм и радовался. Край привольный, подлинно рудный.
   В полдень вышли на Локтевку-реку.
   В летнюю пору она неглубока, но быстра, в своем ретивом беге подмывала песчаные берега. В теплой воде играла рыба.
   Совсем весело стало; Щука шлепал старцев по спине, сулил:
   — Непременно Демидов поможет вам. Попомните мое слово, скитские шкуры!
   — Не трожь мерзкой лапой, — сторонились старцы.
   В тот же день в буграх на устье Шульбы нашли пять заброшенных древними рудокопщиками плавильных печей и горки припасенных руд.
   — Ой, гоже! — возрадовался Щука. — Хоть сейчас, отцы праведные, разводи кадило!..
   Старцы смиренно смотрели на заречный закат и творили молитвы. Щука отобрал лучшие куски руды и сложил в подорожную суму.
 
 
   Старцы повели рудоведца Щуку дальше и под вечер в субботний день дошли, усталые и потные, до Колыван-озера. Кругом грудились причудливые скалы; озеро было глубокое, зеркальное. На гладкой воде гасли отблески заката. С гор шла тихая прохлада.
   Старцы, отмолившись, лежали спиной друг к другу, отдыхали. В далекой чащобе завыли волки. От волчьего воя Щуке не спалось, сидел он у костра и прислушивался. Волчий вой смолк и скоро раздался ближе…
   Рядом послышался треск; ломая чащобу, раскидывая молодой ельник, на костер мчался зверь. Щука встряхнулся, схватил ружье, и в ту же минуту на полянку к костру выскочил загнанный лось. Измученный зверь дымил испариной; из Лесной чащобы сверкали волчьи глаза.
   Лось, не колебаясь, повернул к костру, стал мордой к Щуке. Кожа на огромном теле зверя вздрагивала мелкой рябью. Лось низко склонил рога и застыл в покорной позе. Рудоведец встал и подбросил в костер сухого валежника; вспыхнули веселые языки огня. Волки отскочили и злобно смотрели на человека и лося. Лось стоял неподвижно. Щука подошел к нему: «Ишь ты какой красавец! Встретил бы в пути — застрелил бы».
   Сучья сгорели, пламя угасло, в чаще замелькали огоньки волчьих глаз.
   Варнак не утерпел, быстро вскинул к плечу ружье и выстрелил. Лось одним махом перескочил костер и людей и скрылся в чаще. В ельнике затрещали сучья: волчья стая кинулась от костра…
   Ночной мрак погустел, звезды горели ярче, старцы не пробудились: привыкли к ночным шумам и треску огня. На росистой траве валялся берестяной корец. Щука не утерпел, сходил к озеру, зачерпнул корцом воды, напился.
   «Ну вот и опоганил староверску посудину», — ликовал он.
   Ночь прошла тихо. Утром озеро горело серебром, дальние берега таяли в дымке. По случаю воскресного дня старцы молились дольше, а Щука пошел по следу лося. И тут, в обрыве над рекой Локтевкой, в кустах, набрел он на древнюю копь, а в ней отыскал медную руду.
 
 
   Вокруг лежали крутые горы с утесами и безлесными вершинами. Щука и старцы четыре недели отжили на Колыван-озере. Варнак бил птицу и зверя в горах; старцы ловили в озере рыбу; тем и жили. Рудознатец исходил и облазил горы: дознался, что в них имеются превосходные порфиры, яшмы, агаты, медные руды и, что радовало, намечалось в горах золото и серебро. Обо всем Щука помалкивал; старцам — ни слова.
   Приключилось тут наткнуться Щуке на чудский копань. На дне глубокого копаня сидел человеческий костяк, а подле лежали кожаный мешок, медные и каменные молотки. Рудознатец поспешно распорол кожаный мешок и оторопел: в мешке поблескивали куски серебряной руды.
   Дальше ждать было нечего; конь Щуки одичал, отъелся; старцы рыбу ловили и все молились. Надоело Щуке это бесконечное моленье, с охотой прогнал бы старцев, да без них дорогу потеряешь.
   — Ну, отцы-скитники, отмолились. Хватит! Не пора ли в путь-дороженьку? — объявил старцам рудознатец.
   Старцы смиренно поклонились варнаку.
   — И то пора! Хлебушко весь давно поприели, а без хлебушка тошно. Идем! — согласились они.
   Утром Щука с немалой хитростью поймал одичавшего коня, старцы набили торбы сушеной рыбой и тронулись в обратный путь.
   Продвигались медленно: варнак заставил старцев рубить на деревьях метки. Старцы хоть и роптали, но работали так, как понуждал их каторжный.
   После больших мытарств добрались рудоискатели до Невьянского завода. Прознав об их прибытии, Акинфий Демидов немедленно позвал Щуку к себе.
   Сидел хозяин в сумрачной горнице с каменным сводом; любил Акинфий Никитич покои умершего батюшки; все тут было прочно, тяжеловесно. Как король, восседал Демидов на резном дубовом кресле. Брови нахмурены; глаза серы, проницательны; весь подался навстречу рудознатцу, как только Щука переступил порог.
   — Ну! — Голос хозяина под сводами звучал твердо. — Нашел?
   Варнак скинул шапку, помедлил. За стрельчатым окном синело небо, чиркали крыльями хлопотливые стрижи. Щука степенно поклонился Акинфию Никитичу.
   — Набрели, хозяин, на добрую медь, и руды той немало…
   — Добро! — Демидов сощурил глаза, разгладил ладонью усы, выжидал. Щука поглядел на широкие плечи хозяина, подумал: «Сказать аль утаить?»
   Демидов с грозным видом подошел к рудознатцу:
   — Почему о серебре молчишь? На цепь захотел?
   Каторжный перепугался, сознался:
   — Медь та особая, много в ней серебра. Вот!
   — Добро! — крикнул Акинфий. — Накажи Мосолову, пусть скитников не забудет: слово Демидова — камень. Сечь бы тебя плетью, пошто перед хозяином лукавишь, да на сей раз прощаю. Гнев на милость кладу: накажи конторе пять рублев выдать. Иди…
   Демидов опустился в кресло, задумался…
   Прошло несколько дней. Акинфий Никитич сам съездил в Екатеринбурх, в Сибирский обер-бергамт; был отменно принят Генниным и закрепил за собой сибирские земли, где отысканы были медные руды…
 
 
   Серебро — металл благородный, по новым царским законам частным лицам запрещалось его добывать. Это весьма тревожило Акинфия Демидова. Частенько он вспоминал покойного царя Петра Алексеевича и сердечно сокрушался о нем. Царь был человек огромного ума и великого размаха, непременно помог бы Демидовым разворошить сибирские серебряные руды. Акинфий вздыхал горько:
   — После царя Петра Алексеевича не цари пошли, а проедалы… Эх!
   Запрет на благородные металлы лежал тяжкий; пахло каторгой за поруху запрета. Но оттого у Акинфия Демидова пуще любопытство разжигалось. Решил он тайно испытать колыванскую медь. Место для этого выбрал глухое, пустынное — лесистый остров на Черноисточенском озере. Оно было глубоко, прозрачно, на дне видны окаменелые коряги. В зиму на остров забегали голодные волчьи стаи, грызлись, выли; летом на острове хлопотали крикливые гуси да крякали утки.
   Акинфий Демидов на душегубке приплыл на остров, исходил и осмотрел его вдоль и поперек. Место глухое, разбойничье; по ночам густые туманы. Под маячной сосной вросла в землю мшистая охотничья избушка. По наказу Акинфия Никитича привезли на остров тульского доменщика; сложил он из камня при избушке малую домницу. Работенка была потешная: у Демидовых домны гудели, тысячи пудов чугуна плавили, а тут забава-печурка. Чудил хозяин, но доменщик, однако, помалкивал. Не любил Демидов смешки и пустые слова. Домницу быстро сладили, а доменщика отвезли обратно.
   Когда печурка просохла, на остров тайно доставили медь да старика-литейщика, знающего толк в благородных металлах. Привезли литейщика вечером; на острове волочился седой туман. Акинфий на берегу жег костер; он пристально оглядел всклокоченного старика, насупился.
   — Серебро плавить можешь?
   — Покажи медь! — глядя на Демидова волком, сказал мастер.
   Литейщика свели в избушку, показали голубоватую медь. Он долго ворочал ее, глядел; засиял весь:
   — Будет, хозяин, серебро…
   С делом не мешкали; лохматый старик хлопотал у домницы. Акинфий и Щука помогали ему. Старик, как кот, неслышно ходил у домницы, зорко поглядывал на пламя. Говорил мало. У домницы плыла жарынь, на лбу Демидова выступил крупный пот. Старик торопил:
   — Эй, што рот раззявил, подкидывай уголь!
   Демидов покорно в коробе подтаскивал к домнице уголь. Мастер по привычке чесал ногу об ногу, глаза по-кошачьи глядели на огонь в домнице, а сам шептал сухими губами, седая борода колыхалась:
   — Серебришко-золотишко…
   Туман на озере растаял; в темной воде сверкали гаснущие звезды. Мастер не знал ни сна, ни покоя: поглотила работа.
   Серебро наконец выплавили. Старик отлил слиток, положил перед Демидовым:
   — Все труды наши праведные… Эх, серебришко-золотишко…
   Слиток был тяжел, слабо поблескивал; Акинфий не мог оторвать глаз, думал: «Добро серебро, да куда девать?»
   Мастер угрюмо уставился в землю:
   — Серебро — металл царский; отливать из него рублевики — ой, как гоже! Серебришко-золотишко…
   У Демидова замерло сердце; поднял глаза, встретился с воровским взглядом Щуки. Каторжный шевельнул плечами, сказал горько:
   — За то клеймен был… Не смущай, хозяин!
   Лохматый литейщик не унялся:
   — С того серебра рублевики чище царских будут…
   Демидов засопел, отвернулся…
   На другой день в тихий час, когда погасал закат, Демидов отплыл с острова.
   — Мне-то что робить? Поджидать еще медь аль уходить? — угрюмо спросил отъезжавшего хозяина литейщик.
   Щуки поблизости не было; Демидов подозвал старика; порылся в кармане, вынул добрый петровский рубль.
   — Видишь? — Акинфий подбросил рубль на ладони.
   — Вижу! — откликнулся старик, подтянул портки. — Дай-кось огляжу!
   Демидов передал серебряный рубль, литейщик оглядел деньгу пытливо, куснул зубом, — у старика зубы еще крепкие и острые, — обрадовался:
   — Заправский рупь.
   Демидов взял старика за руку, задышал жарко:
   — Можешь такой сробить?
   Глаза литейщика забегали, он, не спрося у хозяина, заложил рубль за щеку. Нехотя, угрюмо буркнул:
   — Буде серебро — буде и рупь. Получше этого сработаю.
   Акинфий Демидов отплыл, а сам думал и спрашивал себя: «Неужто пропадать серебру?»
   На берегу озера Акинфия Никитича поджидал оседланный конь; Демидов взобрался на него и в темень чащобой тронулся в путь к Невьянску. Всю дорогу его тревожили думы о серебре.

2

   Акинфий Демидов загорелся новым делом: стал своим коштом ставить Колыванский завод. Из Невьянска к далеким сибирским рудам потянулись скрипучие обозы: ехали в неизведанный край переводимые невьянские мастеровые и рабочие. Завод строили и копали руду одновременно: рабочих рук не хватало. Акинфий Демидов объехал сибирское земское начальство, задарил, и оно отдало ему всех «нерадивых» в крае людей для отработки подати да снабдило его городовыми казаками.
   Сибирь — край обширный, диковинный: руд в нем — горы, дело оттого разрасталось быстро. Пришлось Акинфию Никитичу ехать в Санкт-Питербурх и просить указ о приписке новых подданных.
   Сплыл Акинфий Демидов по Каме-реке к устью, там пересел на ходкий струг, что бежал на Казань: мыслил заботливый хозяин учинить попутную поверку своим приказчикам на казанских складах. Над Волгой грело июльское солнце; на берегах горбилась желтая пшеница, ждала серпа. По левобережью необозримой скатертью простирались поемные луга; сверкали косы; пестрели сарафаны да скрипели воза, груженные сеном. По берегу загорелые бурлаки тянули бечеву. Из-за луки влево мелькнули минареты, звонницы, кущи садов; ярко синело небо, и распевали в просторе жаворонки. На горизонте вырастали зубчатые стены казанского кремля. Против Казани на крутояре разлеглось село Услон; там на берегу еще Никита Демидов понастроил амбары для чугуна. Струг замедлил бег, Акинфий сошел на косную, и волгари ударили в весла. В Услоне Демидов отоспался, поел и пошел бродить по селу: отыскивал мельников. Улица села была широка и пыльна; в дорожной пыли купались крикливые воробьи. Акинфий щурился на солнце и думал о Санкт-Питербурхе. Мысли были сытые, ленивые. Приберег он добрых соболей да камень-самоцвет невиданной красы отобрал у кабального. «Поди, порадуется князь Александр Данилыч, — тешился Демидов, — такого соболя и в иноземщине не видали…»
   Солнце жгло; у ворот лежал пес, из раскрытой его пасти вывалился язык. Акинфию было немножко грустно: до него дошла весть, что царица Екатерина Алексеевна ненадолго пережила своего супруга, преставилась, а на престол возвели внука Петра I — великого князя Петра Алексеевича. Проворный да башковитый Александр Данилович Меншиков, вершивший дела при Екатерине, и тут оказался при могуществе. Малолетний император всецело подпал под влияние вельможи; чтобы это дело закрепить, Меншиков, решив, что хозяйский глаз верней всякого другого, перевез царя в дом свой, что на Васильевском острове, а мая двадцать пятого обручил его со своей дочкой Марьей Александровной. Попы с тех пор поминали ее великой княжной и нареченной невестой царя.
   Любуясь высоким летом голубей, Акинфий не заметил, как вышел за околицу села; на косогор круто поднималась песчаная дорога. Там под тенью берез стояла бричка, отпряженные кони хрупали брошенную траву. Демидов поднялся на холм: пахнуло медовым цветом, жужжали пчелы, всюду серели могильные кресты. У куста на камне сидели две тонкие большеглазые девушки и, обнявшись, горько плакали. Среди крестов, под тенистой березой, высокий, костистый человек рыл заступом могилу. Наклоняя седую голову, человек с хрипом выворачивал земляную штыбу. Только сейчас Акинфий заметил: на земле, рядом с бричкой, лежала покойница; у изголовья гроба дрожало бледное пламя скорбной свечи.
   — Стой, кто такой? — раздался окрик; в ту же пору из-за куста вышли два солдата; оба в линючих пыльных кафтанах, лица небриты, щетинисты; в руках — фузеи. Караульные были злы, подошли к Демидову. — Что надоть?
   На человеке, что рыл могилу, надет был синий поношенный кафтан. При солдатском окрике человек вздрогнул, обернулся. Акинфий ахнул:
   — Господи, да не может того быть; Александр Данилыч, князь Меншиков?
   Человек воткнул заступ в землю; одутловатое щетинистое лицо его осунулось; жилистый тощий подбородок висел желтой складкой. Нос, однако, был мясист, глаза суровы.
   — Никак, Демидов? — прищурившись, узнал Меншиков.
   Оба крепко обнялись. Солдат взял Акинфия за плечо. Демидов поежился.
   — Оставь на минуту! За это изволь! — Заводчик сунул в заскорузлую руку служивого рубль. Караульный почесал затылок:
   — Недолго только, а то офицеришка сметит. Вон, в Услон попер. — Солдаты отошли к возку. Ветер колебал желтое пламя свечи. Девушки подняли удивленные глаза; в них свежей росой блестели слезы. Меншиков присел на земляной холм и закрыл лицо руками:
   — Вот все и кончилось, Демидов! Был князь, а теперь по царской воле — ссыльный. В Сибирь гонят!
   У Акинфия дрогнуло сердце; он молча опустил голову. Было страшно, и не хватало слов для утешения. Голос Меншикова хрипел, седая грива была спутана, меж пальцев текли бессильные слезы:
   — Ныне повергнут в прах… От горя-обиды не стерпела моя голубушка, Дарья Михайловна, упокоилась тут…
   Широкие костлявые плечи подергивались. Демидов сдвинул брови, молча разглядывал княжон, пытаясь угадать, которая из них была нареченною юного императора.
   Девушки, обнявшись, молча скрылись за терновником. Князь, тяжко дыша, поднялся, взял заступ:
   — Последнюю пристань довелось ладить…
   По желтым обрюзглым щекам текли беспрерывные слезы.
   «Старик и немощен, — подумал Акинфий про князя. — Вот как на большом плавании выходит. То покой, то буря!..» — А вслух Демидов сказал:
   — Прости, Александр Данилыч, тороплюсь. Не чаял, не гадал и помочь чем — не знаю…
   Акинфий подошел к покойнице, поднял покров. Бледное застывшее лицо обострилось, было спокойно; на лбу синели тонкие жилки. Он быстро опустил покров; от дуновения угасло трепетное пламя свечи.
   Из-за возка вышел солдат, кремнем высек огонь, зажег свечу и сказал грубовато:
   — Торопись, купец!
   Медленно, тяжкой походкой Демидов пошел к селу. По пыльной дороге навстречу шел офицер, Акинфий по межнику свернул в сторону. По его кафтану били тяжелые колосья пшеницы. Он все шел, пока не вышел на волжский яр. По реке плыли струги, над холмистыми полями носился серебристый тенетник. За Волгой блестели золоченые главы казанских церквей; в теплом дрожащем воздухе гудели шмели. На кладбище печально прогудел колокол.
   Акинфий обнажил голову:
   — Погребают сердешную…
   В Услоне прочный, домовитый старик с узловатыми, жилистыми руками сидел на завалинке, лицо покрыто золотым загаром.
   — Князь, а начальство строго к нему, — рассказывал Демидову крестьянин. — Служивые у княжьего мальчонки из кармашка вынули зеркальце — малому была утеха; у княжон сорвали последние ленты и кружева и кинули в пыль на дорогу… Вот оно что!
   Вечером по дороге к парому подкатила телега, на ворохе соломы сидел, сгорбившись, Меншиков; угловатая голова его покачивалась. Рядом сидели большеглазые девушки и белокурый мальчишка. Позади в бричке ехали два солдата и офицер. Бородатый возница в посконной рубахе и портках, босой, понукал коня; шел он рядом с телегой размашистым шагом и старался не глядеть на опального…
   Акинфий Демидов всю ночь не мог уснуть, думал о превратностях жизни: «Был князь, и нет…»
   Вспомнились ему Москва, кузня, копоть, багровый полусвет, молодец в Преображенском кафтане. Демидов скрипнул зубами:
   — Ух, лешие, какой дуб под корень свалили!
 
 
   В Санкт-Питербурх Акинфий Демидов прибыл в сентябре; дули непрестанные морские ветры, стояла мокрядь; было неуютно, сыро. По многим местам серели длинные плетни да заборы; город затих в стройке. В матросской слободке слонялись моряки. В гавани отстаивались иноземные корабли. В царских кружалах и по непристойным местам, где проживали гулящие женки, толкались норвежцы, немцы, датчане, англичане, турки, французы. Пьяные матросы и рыбаки ходили в обнимку и орали песни.
   Акинфий Никитич хотел было просить старинного покровителя барона Шафирова замолвить словечко перед царем, но дознался, что и этот находился в опале. По слухам, вельможа сам беспокоился за свою судьбу, боясь, как бы не последовать вдогонку за сиятельным Меншиковым.
   Царь был молод, почитай дитя, был ему на исходе тринадцатый год, жил он привольно и весело, опекаемый князем Долгоруким. Сын того князя, юнец Иван Алексеевич, по душе пришелся царю. Хоть и весьма молод был князь Иван, но все запретное и срамное для его лет знал до тонкости; имел необычную слабость к женскому полу и к вину, в меру сил своих и возможностей просвещал и императора. Юный Петр Алексеевич сердечно привязался к Долгорукому и произвел его в камергеры. Оба они все ночи проводили в забавах и зачастую в непристойном для их возраста веселии.