Демидов поднял руку; плечи у него широченные, челюсти — угловаты и крепки.
   — Где чеканщик? — грозно спросил хозяин.
   — Я тута, — из-за спины варнаков блеснули кошачьи глаза.
   — Подойди!
   Мастер угрюмо отозвался:
   — На цепу, как пес, я, а ты подойди.
   Хозяин шагнул вперед; озлобленные литейщики, ворча, медленно отступили, дали дорогу Демидову. Он подошел к старику.
   — Ну, сробил?
   Старик ухмыльнулся в бороду, зазвенела цепь. Он разжал кулак; на ладони лежал серебряный рубль. Литейщик, как дитя, радовался:
   — Вот — первый рублик… О-го-го! Что царский!
   Демидов взял рубль, по-хозяйски оглядел, подбросил на ладони:
   — Добро!
   — Сам вижу — добро! — сердито отозвался монетчик.
   Акинфий повернулся к Щуке:
   — По чарке водки варнакам отпустить.
   Каторжные загремели кандалами. Демидов крепко зажал отчеканенный рубль в кулак и грузным шагом пошел к выходу. Хозяин нес голову высоко, на гомон не оглянулся, не пригрозил…
   Выйдя из тайников, Акинфий поднялся на башню. Под тяжелыми ногами хозяина поскрипывали ступени. Он взобрался наверх. В лицо повеял горный ветер, кругом синели горы, леса, голубым серпом блестела Нейва-река; внизу простирался белесый пруд; налетевший ветерок рябил воду. На камне у шлюзов сидел Бугай, тянул из рога табак; сизый дымок вился над шлюзами. По холмам и оврагу овечьей отарой разбрелись избенки. Демидов прислонился к перилам и завороженным оком любовался своим заводом. От бегущих в небе облаков ему показалось, что он на каменном корабле плывет навстречу солнцу и простору. Легко и глубоко вдохнув полной грудью приятный, освежающий воздух, Акинфий радовался: «Вот оно — мое царство!»
   Он гордо смотрел на свое богатство и думал: «И деньги свои. Демидовские рубли, да добротней царских!»
   Внизу проскрипело железо, зашаркало: куранты на башне готовились отбивать часы.

4

   В Невьянске сидел владыкой Акинфий Демидов, а в Екатеринбурхе вновь появился и стал управлять горными делами его лютый враг Василий Никитич Татищев. Сейчас это был не капитанишка, а большой государственный человек, к голосу которого прислушивалась сама императрица Анна Иоанновна. Вел себя Василий Никитич независимо и к тому же всей душой ненавидел немцев, заполонивших Россию. Любимец государыни Бирон не изучал русского языка. Все доклады к нему русские сановники писали по-немецки. На высокие государственные должности Бирон старался протащить только своих курляндцев. Василий Никитич не мог оставаться равнодушным к этому издевательству над всем русским. Еще более нетерпимо он относился и к отечественным подхалимам, которые в угоду немцам старались забыть, что они русские люди, и проявляли восторг перед всем немецким. Это было оскорбительно для русской души. Василий Никитич при встрече с придворным поэтом Василием Тредьяковским посоветовал ему написать сатиру, высмеивающую подобострастных любителей иноземщины. Сам он всегда писал в Санкт-Питербурх только по-русски и по приезде к месту службы немедленно переименовал Екатеринбурх в Екатерининск, а немецкие названия горных чинов заменил русскими. Бирона это взбесило, и он решил посчитаться с Татищевым.
   Но пока Василий Никитич сидел на Урале прочно и строго соблюдал государственные интересы. Он знал о Демидовых много такого, о чем сам Акинфий Никитич побоялся бы вымолвить вслух. Уральский заводчик решил во что бы то ни стало при содействии Бирона выжить своего врага с Камня. Но и ему неожиданно пришлось затрепетать перед государственной властью. Весной 1733 года подканцелярист Григорий Капустин, провинциальный фискал, по наущению Татищева подал на Демидова извет прямо государыне.
   «Акинфий Демидов, — писал фискал государыне, — со своих невьянских заводов оказался в неплатеже десятины и торговых пошлин. Кроме того, ведомо, что найдена на сибирских заводах Демидова серебряная руда, весьма годная, а ноне ту руду без указа плавить не ведено, однако ж Демидов руду добывает, везет в Невьянск, и, оборони бог, ходят слухи о недозволенном».
   Извет возымел силу: Акинфия Демидова задержали в Москве, назначили по делу следствие.
   В Невьянске за хозяина остался брат Никита Никитич; это безмерно тревожило Акинфия: «Справится ли больной брат с огромным хозяйством?»
   Но в Невьянске по-прежнему дымили домны, в кричных ритмично работали обжимные молоты, шумно двигались водяные колеса, сверкая мириадами брызг. Все было по-старому, работный народ еще больше притих: страшился жестокого Никиты Никитича.
   С восходом солнца Демидова-младшего усаживали в кресло и возили по двору. Под солнцем поблескивал пруд, к прозрачному небу вились утренние дымки: хозяйки торопились со стряпней. Над прудом наклонилась островерхая башня, отсвечивал шпиль; над ним медленно проплывали облака.
   Лицо у Никиты Никитича было темное, безжизненное, похожее на лицо иконописного угодника древнего письма. К параличу у больного добавилось пучеглазие. Не моргая, по-совиному, он смотрел на встречных людей и окликал:
   — Кто? Куда? Зачем?
   Правая, здоровая рука его нервно стучала костылем с блестящим наконечником. За креслом хозяина стоял рыжебровый услужливый дядька в плисовых штанах и легком кафтане и осыпал бранью всех встречных и поперечных.
   Демидов-младший потакал сквернослову, потешался, когда тот поносил молодух. Чмокая сухими, тонкими губами, он подбадривал слугу:
   — Так их! Так их! Похлеще!
   Ему нравилось смущать женщин. Молодки, потупя глаза, обиженно поджимали губы и, кланяясь, проходили мимо хозяина. Паралитик бесстыдно разглядывал их.
   За конюшнями, на узком утоптанном дворике, стоял дубовый столб; к нему был прикован цепью матерый медведь. Никита Никитич потешался травлей медведя; со двора приводили барских псов и спускали на тихого зверя. Пленник первые дни был добродушен, мирно посапывал, тянулся за хлебом. Демидов науськивал собак; медведь отбивался, приходил в ярость. В забаве хозяин перекалечил полсворы псов; гончие грызли зверя: на нем клочьями висела рваная кожа, запеклась кровь; зверь злился, злобно глядел на мучителя, огромное тело дрожало от ярости.
   Хозяин улыбался, постукивал костылем.
   Рыжебровый дядька возил Демидова-младшего к правежной избе.
   Здесь подолгу раздавались крики и стоны…
   В полдень Никиту Никитича везли к столу, слуга подвязывал хозяину салфетку. Ел Демидов-младший жадно, закрыв глаза, громко чавкал. Торопясь проглотить, он часто давился; пищу больной хватал рукой, рвал зубами. В редкой белобрысой бороденке застревали хлебные крошки, кусочки мяса. У стола вертелся пес, поджидая подачек, умильно глядел на хозяина, крутил хвостом.
   Демидов подманивал пса и пытался ткнуть его остроконечным костылем. Поджав хвост, пес отбегал обиженно, но через минуту, забыв обиду, вновь вертелся у хозяйского стола…
   После обеда хозяин дремал в кресле; нижняя челюсть отвисала, в неопрятном рту торчали пеньки сгнивших зубов. Недремлющий дядька, размахивая руками над остренькой головой хозяина, отгонял назойливых мух.
   Вечером кресло-возило с Демидовым-младшим ставили на крыльцо и сгоняли молодух. Они пели песни; небо было тихо, гас закат, и песни были приятны. Паралитик, склонив набок голову, оглядывал женщин.
   Стояли белые ночи; белесый свет проникал в горницы и тревожил Никиту Никитича. Грузные каменные своды отцовской палаты давили, и сон приходил не скоро…
   В жаркий день над полями стояло марево, парило; петух в палисаднике расхаживал с раскрытым клювом. Из-за гор, погромыхивая, шла темная туча. По дороге серым зверем пробежал пыльный вихрь, и с ним на заводской двор ворвался на вороном скакуне Щука.
   Демидов-младший сидел на крыльце в кресле.
   — Щука! — крикнул Никита Никитич. — Щука!
   Холоп соскочил с коня и, не оглядываясь, подбежал к крыльцу.
   Паралитик нетерпеливо стукнул костылем:
   — Сказывай, что?
   Гонец указал на тучу, взялся за кресло:
   — Гроза идет, надо в горницы.
   Демидов глянул на Щуку, взор варнака мрачен; хозяин понял.
   — Везите в хоромы! — приказал он.
   Возило с хозяином вкатили в хоромы; Щука хлопнул слугу по плечу:
   — Ты, мил-друг, выйди!
   Дядька, топая подкованными сапогами, вышел, осторожно закрыл за собой дверь. В горнице потемнело, в слюдяные окна с тихим шорохом ударили первые капли дождя.
   Никита Демидов закрыл глаза, нервно застучал костылем.
   — С чем прискакал? — спросил он Щуку.
   — Вести привез, хозяин!
   Холоп проворно расстегнул на груди рубаху, достал кожаную ладанку, извлек из нее письмо. За окном ударил и раскатился гром. Под каменными сводами глухо отдалось эхо, Демидов вздрогнул, открыл глаза:
   — Читай!
   Щука прокашлялся, прошелся на цыпочках по горнице, потрогал дверь, закрыл надежно.
   Писал брат Акинфий.
   «Сей ирод Татищев, — тихо читал Щука, — со своими крапивниками пристал к нам, как смола липучая. Почитая нас, Демидовых, мохнорылыми, сия яичница драченая добилась посылки государева офицера Урлиха… Тебе, братец, ведомо, что народ наш приписной, о чем грамоты имеются в наличии. Такожды сей скорохват и шутила поклеп возводит о сребре…»
   Щука поперхнулся, притих. Демидов вытянул гусиную шею, на ней надулись синие жилы.
   — Дале читай! — сказал он строго.
   Холоп наклонился и чуть слышно изрек:
   — Остальное, господин, на словах. Народишко, что в подвалах башни, жил и не жил! И следа не стало!
   Хозяин снова нервно заколотил в пол костылем. Над башенным шпилем сверкнула молния. Ударил гром, раскаты его потрясали окна. Демидов поднял глаза:
   — Наказать Бугаю, когда дадут знак, открыть шлюзы.
   — Поднимет, не сумлевайтесь…
   — А теперь иди! — Никита махнул рукой. — Иди!
   В горнице стало совсем темно; хозяин опустил голову; костыль лежал рядом; рука нервно сжималась. Щука легкой, кошачьей походкой вышел из барского покоя.
 
 
   Верную весточку подал Акинфий Никитич: спустя день в Невьянск наехал горный офицер Урлих. Был он молод; проворно соскочил с брички и пошел прямо в демидовские хоромы. Никита Никитич обрядился в бархатный кафтан, надел завитой парик, отчего казался теперь остроносым и еще суше. Сидел Никита в кресле и зорко поглядывал на дверь. Только что офицер переступил порог, Демидов потянулся к нему:
   — Простите мне, гость дорогой, из-за болести я встретить не смог…
   На офицере надет зеленый мундир, высокие сапоги — ботфорты, при шпаге, в руках — треуголка. Парик прост, пылен. Офицер щелкнул каблуками, поклонился. Демидов глазами указал на кресло:
   — Садитесь, устали…
   Гость не заставил ждать, сел прочно:
   — Благодарю. От многих наслышался о вас, а видеть не доводилось.
   — Вот и свиделись, — улыбнулся Никита. — О Демидовых кто не слышал. Льем пушки отечеству, чай за тем и прибыли…
   — Вы угадали. — Офицер оглянулся и сердечно сказал: — У вас тут везде так прочно. Меня это поражает…
   Демидов поднял голову и похвалился:
   — Навек строились. Отец любил крепко, прочно ладить все. Да и край тут…
   — Край дальний, но богатый, — согласился гость.
   Демидов посмотрел на заношенное офицерское платье; на загорелых щеках юноши пробивалась щетинка, пышные брови густо срослись на переносице. Хозяин шевельнулся, повернул лицо в сторону гостя. Офицер смущенно опустил глаза: истощенное, желтое лицо стервятника было ему неприятно. В Санкт-Питербурхе и дорогой он наслышался о жестоком характере Никиты, — таким он и представлял его себе. Хозяин предложил:
   — Сегодня о деле не будем говорить, сейчас вы отдохнете. — Демидов тяжело застучал костылем.
   В горницу вошла черноглазая служанка, молча поклонилась.
   — Отведи господина офицера в покой да накажи баню наладить: господин офицер с дороги! — приказал хозяин.
   Гость шевельнулся, но Демидов нетерпеливо стукнул костылем:
   — Почтите нашу уральскую баню…
   Молодка ласково смотрела на офицера. Хозяин прикрикнул:
   — Аль не слышишь? Веди гостя в покои!
   Служанка поклонилась гостю и раскрыла дверь.
   В полутемном коридоре под каменными сводами гулко отдавались шаги.
   В горнице, где поместили санкт-питербурхского гонца, было мрачновато; узкие высокие окна слабо пропускали свет, под сводами стоял полумрак. На стене в дубовой черной раме висел портрет Никиты Демидова-отца, — его признал гость по рассказам.
   Офицер сбросил портупею, положил на скамью шпагу, снял мундир и заходил по горнице; широкие половицы из тяжелого дуба гулко отдавали шаги. Куда бы ни поворачивался гость, за ним зорко следили с портрета жгучие глаза Никиты Демидова. Офицеру казалось, что тот хитро улыбается в свою смоляную бороду.
   Гостю стало не по себе; не снимая пыльных сапог, он бросился на широкий диван и закрыл глаза. Кожа на диване была прохладна и пахла легким тленом; от усталости слегка кружилась голова. После столицы, где в гостиных все было хрупко и блестело, здесь давили массивность и темные цвета: дуб, камень, железо…
   Спал и не спал гость; не слышал, как открылась тяжелая дверь и кто-то вошел.
   — А вы и не поели? — Голос был тепел, приятен; офицер открыл глаза; перед ним стояла черноглазая молодка; у нее смуглое лицо и густые черные брови. — Надо поесть, — повторила она, — чать, устали?
   Гость быстро вскочил, потянулся и улыбнулся молодке, сверкнули белые зубы. Молодка зарделась.
   — Умыться бы! — попросил гость.
   Она проворно приволокла медный таз, наполненный холодной водой; офицер умылся; стало легко и приятно.
   Служанка сытно накормила гостя, взбила пуховую постель и отошла к двери. Она стояла, потупив глаза и нервно теребя края передника, чего-то выжидала…
   — Ты что? — Гость поднял на нее голубые глаза и улыбнулся. Она была стройна, крепка. — Сколько тебе годов? — спросил он.
   — Осьмнадцать. Не будет ли каких повелений? — Девка густо покраснела.
   — Никаких. Я буду спать, можешь идти. — Офицер глянул на портрет. Ему показалось, что Демидов насмешливо улыбнулся.
   Молодка, отступая спиной, взялась за дверное кольцо. Тяжелая дверь с певучим скрипом полуоткрылась, и девушка скрылась.
   В окна заползали сумерки. Офицер поразился: на высокой башне куранты играли приятную мелодию.
   Засыпая, он вспоминал то насмешливые, жгучие глаза портрета, то лукавые — молодки…
   «Живут сюзеренами. Дам не видно, зато холопки».
   Он повернулся, приятная теплота и усталость охватили молодое, здоровое тело.
 
 
   Демидовские монетчики в подземелье невьянской башни спали тяжелым сном. Томили духота, мерзкие испарения; многие, гремя кандальем, бредили. На обрубке в каганце слабо светился огонек, по углам колебались густые тени. От духоты томила жажда, бородатые кандальники часто вскакивали, шатаясь и скребясь, шли к бадье, жадно пили тухлую воду. Напившись, валились на землю, храпели.
   Старик монетчик с седой бородой не спал; в малом коробе поблескивали серебряные рублевки. Кабальный, расчесывая до крови закоростевшее тело, не отрывал от серебра глаз.
   «В муках рождаем тебя. — Он звякнул цепью, поджал под себя по-татарски ноги, продолжал думать: — А сколь мук на свете от серебра? Пошто так? Зачем Демид упрятал нас, и всю жизнь чекань деньгу?»
   Чеканщик приложил ухо к камню: слышалось, куранты играли мелодию. Рядом по бородатому лицу сонного мужика, — он лежал, разметав ноги и руки, — ползали мухи. Мастерко уныло допытывался: «Отколь мухи? Человек дохнет, а муха, ничтожная тварь, живет…»
   Он смахнул муху; она покружилась и уселась на черный свод.
   Старик бережно снял ошейник, цепи уложил рядом, — тайком подпилил их старик и при шагах дозорных снова надевал. Размялся; сухой и легкий, он заходил по тайнику. По стенам колебалась его уродливая тень…
   Следя за полетом мухи, монетчик сумрачно поглядел вверх. Там темнел узкий лаз, крытый решеткой…
   Старик вздохнул, перешагнул через сонное тело.
   — Крепок человек! — залюбовался спящим старик. — А кабален. Демидовская ржа изъест всю крепость. Эх-х…
   Литейщик подошел к дубовой двери, приложил ухо. Где-то далеко в подземелье глухо пели кабальные.
   — Господи, — перекрестился старик, — наши поют, правоверцы… Почему так много народу набрело?
   В углу, в запечье, где было тепло, поднялся лохматый кандальник, на черном от сажи лице блестели белки:
   — Ты что не спишь? Колобродишь?
   В эту минуту по каменным ступеням башни загремели шаги. Мастер быстро, как мышь, юркнул к печи, надел ошейник, присмирел. В замке со звоном повернулся ключ.
   — Идут! Пошто в полунощь идут? — удивился монетчик.
   Дверь тяжело, медленно подалась во тьму; в узком коридоре с фонарем в руке стоял Щука, за ним пять дозорных.
   — Спят, чертушки, — поморщился Щука. — Ну и дух! Ух, варнаки!
   У двери остались двое дозорных, в руках — пищали. Щука шагнул вперед, за ним — трое. Натруженные монетчики не шелохнулись, храпели. Старик поднял голову, глаза злы:
   — Пошто в полунощь прибрели, дня для расправы нет?
   Щука насупился:
   — Ты, старый пес, греховодник, покажи, где рублевки и серебро в слитках?
   Литейщик поднялся, прошел вдоль печи. Сам лохматый, тело тощее, торчали ребра.
   «Как пес лютый», — подумал Щука и сказал:
   — Хозяину серебро понадобилось, чуешь?
   Старик удивился:
   — А зачем слитки?
   — Пир хозяин задает, людей дивить будет. — Щука подошел к кошелке; в ней поблескивали рубли.
   Мастерко огрызнулся:
   — То вороны на падаль летят.
   Щука взял кошелку за поручни: грузна.
   — Эй, — крикнул он. — Бери двое!
   Дозорные с натугой подняли кошелку; поскрипывали свежие вицы.
   — Рубли считаны!
   Разбуженные шумом кабальные ругались. Гремели кандалы. Дозорные, огрызаясь, поклали в коробы серебро и утащили в проход. Дубовая дверь захлопнулась за ними. Загремел замок.
   В запечье поднялся лохматый мужик:
   — Братцы, пошто сребро уволокли в неурочное время? Неладно будет!
   На башне куранты заиграли получасье…
   В эту пору дозорщик на башне глядел на высокие звезды, на ночную синь неба. Внизу у плотины с фонарем стояли грозный Бугай и кривоногий Щука. В хозяйских хоромах стояла тишина. На поселке пропели полунощники петухи; над прудом дымился легкий туман. Далеко на задворье лязгал цепью растревоженный болячками медведь.
   Дозорщик надвинул на глаза шапку: холодил гулевой ветер. Обойдя башню, холоп крикнул вниз:
   — Валяй!
   Щука толкнул Бугая в спину.
   Взъерошенный плотинный угрюмо перекрестился. Он положил мускулистые руки на бревно и поглядел на Щуку:
   — Жать?
   — Жми!
   Бугай грудью навалился на бревно, ухнул. Под плотиной зазвенела струйка.
   — Еще! Жми! — прохрипел Щука, поставив на землю фонарь, и стал рядом.
   Бугай расстегнул ворот рубахи; грудь волосата, на гайтане болтался крест. Низколобое мохнатое лицо плотинного натужилось.
   — Еще!
   Дубовый щит пополз вверх, вода у плотины ударилась в берег и с ревом ринулась в темный лаз…
   Дозорный на башне снял шапку, положил крест:
   — Господи, ревет-то как. Зверь!
   Куранты играли мелодию; она была нежна, тосклива.
   Офицер Урлих проснулся: приснился менуэт. Он долго слушал: где-то шумела вода, потом стало стихать; мелодия на башне смолкла. В узкое окно задумчиво глядело созвездие Стрельца.
   На перине тепло, мягко; офицер вздохнул, и снова дремота смежила очи…
   Туман над прудом стал гуще; звезды угасли; на поселке заскрипели ворота: бабы шли доить коров.
   Дозорный глянул вниз: ни Щуки, ни плотинного у шлюзов не было. Шлюзы вновь опущены; пруд поблескивал; тихо. В ушах у дозорного стоял звон. Он неторопливо, с раздумьем, стал спускаться с башни; сошел на этаж, где медленно двигался грузный вал, было много колес, тягачей… Где-то зашаркало, зазвенело: куранты собирались отбивать утренний час.
   Дозорный миновал вал, спустился ниже; ступени лестницы стали шире, грузней. Вот и конец лестницы… В каменной камере было тихо, пусто…
   — Господи, ох-х, — схватился рукой за сердце доглядчик.
   В полу, в решетчатом окошке, торчала застрявшая голова: глаза выпучены, бородища мокрая. К дозорному тянулась когтистая застывшая рука…
   — Что только робят Демидовы! — Он с оглядкой подошел к окошку, его сердце гулко колотилось.
   Не глядя, он с размаху ткнул сапогом в мохнатую голову. Булькнула вода, утопленник сорвался с решетки и исчез в глубине.
   Дозорный схватил крышку и торопливо прикрыл окно…
   Бугай вернулся с плотины в свою избенку на лесных вырубках до восхода солнца. Усталый, голодный, придя домой, снял рубаху; от его громадного косматого тела валил пар. Работный нацедил жбан квасу, взял хлеба и вышел на двор.
   Из-за гор блеснули первые лучи солнца; над порубками на лесное озеро со свистом пролетела запоздавшая утиная стайка. Бугай сидел на бревне, насыщался.
   Внезапно раздался выстрел. Бугай бросил недоеденный хлеб, вскочил. «Что такое?» — изумился он. У плетня таял пороховой дымок, и по вырубкам проворно убегал кривоногий человек. Грудь плотинного ожгло; он взглянул и увидел кровь — понял все…
   Богатырь схватил бревно, на котором сидел, и, вертя над лохматой головой, бросился за убийцей.
   Отбежав сотню шагов, Бугай запнулся за пень и упал мертвым.
 
 
   Государственный доверенный офицер Урлих проснулся рано, его отвели в баню, испарили. Гость телом был крепок, упруг и с наслаждением хлестался веником. В бане стоял непереносимый жар, потрескивала каменка: офицер покрякивал от приятного пара и просил: «А нельзя ли еще?»
   Демидовский слуга сам обомлел, ахал: «Из господ, а хлещется, как холоп. Ишь сердце какое!»
   Распаренный офицер соскочил с полка, рванул дверь, выбежал на воздух и помчался к пруду. С разбегу он нырнул головой в самую глубь. Холоп развел руками: «Вот ирод, что творит!» Офицер остудил в пруду разгоряченное тело, отпил квасу, оделся…
   Гостя пригласили к демидовскому столу. Черноглазая служанка проводила его в столовую горницу. Молодка шла впереди, беспокойно оглядываясь. Офицер не утерпел, тронул ее за локоть. Она приостановилась.
   — Ты, барин, не очень-то всему верь! — нахмурив брови, прошептала она.
   — То есть чему? — затаил дыхание Урлих.
   Служанка промолчала, повела круглыми плечами и пошла вперед. Офицер подумал: «Совсем приятная девушка…»
   Никита Никитич, одетый в малиновый бархатный кафтан и жабо, в свежем, пышно завитом парике, давно поджидал гостя.
   — Как спалось господину офицеру? — поднимая выпученные глаза на гостя, спросил Демидов.
   Урлих поклонился и сел за стол против хозяина. За спиной Демидова, держась за возило, стоял дядька в красной рубахе. Насколько был могуч и крепок холоп, настолько жалким и тщедушным выглядел хозяин. Никита Никитич кивнул прислужнице, и она налила в чары вина. Но, глядя на бархатный кафтан и пудреный парик хозяина, гость заметил, что за всем этим внешним лоском скрывались невежество и худые манеры. За желтыми, давно не подрезанными ногтями Никиты Никитича чернела грязь; за едой хозяин чавкал и брызгал слюной; гость еле сдерживал брезгливость. Пил хозяин много и этим еще больше удивлял офицера.
   «Паралитик, а пьет за семерых здоровых», — подумал он.
   Однако Демидов не хмелел: он хищно поглядывал то на бутыли, то на гостя…
   На башне часы заиграли приятную мелодию. Урлих вздрогнул и поднял на хозяина глаза:
   — Отколь сии музыкальные куранты взялись у вас?
   Демидов шевельнул перстами, на них блеснули драгоценные камни; он скупо ответил:
   — Братец наш Акинфий Никитич добыл в иноземщине сии куранты. Из Голландской земли купчишки по наказу привезли…
   Гость вспомнил ночную музыку, загадочный шум и внезапно спросил хозяина:
   — Ночью почудилось мне, большая вода была; что могло сие означать?
   Служанка опустила глаза, теребила краешки передника. Лицо Никиты Никитича побагровело; хозяин надулся индюком и хрипло выдавил:
   — Пошто холопы не сказывали мне? Може, беда какая приключилась? Кличьте Щуку!
   Слуга-хожалый протопал к двери, с грохотом распахнул ее и рявкнул:
   — Щука, черт, хозяин зовет!
   Холоп стал на свое место, служанка отошла к двери, притихла. В горницу торопливо вошел кривоногий Щука, сапоги и плисовые штаны его были забрызганы грязью.
   Щука по-уставному, как раскольник, поклонился Демидову:
   — Беда стряслась, хозяин. Плотину прорвало, да и подвалишки под башней затопли…
   — Как так? — Никита Никитич схватился за костыль и застучал зло. — Разор! А еще что?
   Щука дышал тяжело и часто, глаза воровски избегали глядеть на офицера; он еще раз поклонился Демидову:
   — А еще, хозяин, беглые варнаки убили плотинного. На перелесье нашли тело…
   Паралитик вытянул длинную жилистую шею, пучеглазие испугало офицера. Хозяин сипло, как гусак, зашипел:
   — Сами видите, господин офицер, как в наших краях опасно живется. Каторжные и варнаки из Сибири бегут, а Каменный Пояс на перепутье, оттого часты беды… Вот оно, насолили Демидовым, разорили плотину… Уйди, холоп, уйди, не могу о бедах слышать!
   Щука, пятясь, вышел за дверь.
   Демидов залпом осушил чару, закричал:
   — Везите на заводишко; и господин офицер, я чаю, заждался к делу приступить…
   Хозяина вывезли на обширный двор, озолоченный утренним солнцем. Все блестело: и серебристый пруд, и шпиль башни, и зелень. В корпусах стучали молоты, черным дымом дышали домны. У крыльца бродили куры; хохлатый петух задорно посмотрел на Демидова и прокукарекал. Хозяин ткнул перстом в петуха: