Страница:
— В котел прохвоста!
Возило остановили посреди двора. Демидов насторожил ухо: отовсюду неслись знакомые, налаженные звуки.
«Ну, слава те господи! — успокоился Никита. — Цепной пес Щука чисто обладил».
Хозяин повернул свое желтое лицо к гостю и сказал вслух:
— Сами видите, ходить я не мастер, искалечен болезнью. Вы, господин офицер, извольте сами оглядеть все, что надумается. Холопишко проводит ваше благородие.
Перед офицером как из-под земли появился Щука.
— Пожалуйте, ваше благородие.
Урлих в сопровождении приказчика обошел мастерские. Огромный, грузный молот падал на раскаленное железо; огненной метелью из-под молота сыпались искры. Кругом рвались белые струи пламени, по песчаным канавкам лился расплавленный металл; среди этого пекла бегали потные, грязные люди и, как демоны, подхватывали на лету белые куски железа; ковшами, как похлебку, разливали чугун. В дверь дуло, а у печей и молота от жары выжигало ресницы, и глаза наливались кровью. Люди были полуголы, по телу катился пот; на разгоряченных людей у печей прямо из ведра хлестали студеной водой.
Офицеру стало не по себе, он быстро пошел к выходу и был рад, когда вышел к пруду.
— Покажите башню! — попросил он Щуку.
Офицер вошел в башню и долго заглядывал вниз; стояла тишина; в решетке виднелась мутная вода.
— Жаль, что затопило, — со вздохом сказал Урлих и пронзительно посмотрел на Щуку. — Погиб народ?
— Никак нет, ваша милость. Народишку тут не доводилось бывать. Клети для меди были, да и те впусте стояли. — Щука стоял тихо, понурив голову.
— А ежели воду вычерпать? — поднял на приказчика глаза офицер.
— Эх, ваше благородие, да ее во сто годов не вычерпаешь.
Офицер выпрямился, стал строг:
— Я тогда пруд спущу!
Демидовский приказчик угрюмо откликнулся:
— Пруд-то не шутка спустить, да тогда завод станет и пушки не отлиты останутся. Вот ведь как! Может, на башню подниметесь?
— Нет.
Быстрым шагом Урлих пошел к себе в горницу и потребовал из конторы записи о литье железа.
Шла третья неделя; питербурхский гость никак не мог проверить конторские записи, все было запутано. В отчаянии офицер метался по горнице и не знал, что предпринять.
Утро и обед Урлих проводил с хозяином. Демидов сидел чинно, важно и все жаловался гостю: донимает доносами злой соседишка Татищев. Урлих отмалчивался.
Из головы не выходило: «Потопил народ Демидов, потопил».
За столом и в горнице по-прежнему прислуживала черноглазая служанка. Офицер только сейчас заметил, до чего у девки длинные да пушистые косы. Ресницы у нее густые и черные.
«Хороша девушка», — подумал он; было приятно глядеть в ее глаза; не стесняясь Демидова, офицер любовался холопкой. Хозяин словно и не замечал этого.
Однажды вечером усталый от работы господин Урлих шел по темному коридору; никого из холопов не было в этот поздний час. Только в хозяйской горнице дверь была приоткрыта, и косой солнечный луч падал на каменный пол коридора.
Офицер хотел прикрыть дверь, подошел и стал, как прикованный. В кресле сидел хозяин без парика, отчего он выглядел болезненнее; слуги за возилом не было. Перед хозяином стояла черноглазая служанка и кончиком фартука утирала глаза. По вздрагиванию плеч девушки Урлих догадался: она плачет. Хозяин меж тем протянул сухую руку и пытался ухватить служанку за подбородок.
— Целуй меня, дурочка. Ну!
— Не мо-о-гу-у… — сквозь слезы выдавила девка. — Не мо-гу-у…
— А ты моги, а ты моги! — Голос хозяина был слащав, он вертел острой головкой на длинной шее и мурлыкал.
Офицеру стало не по себе.
«Шелудивый кот», — брезгливо подумал он.
Надо было уйти от этого зрелища: не к лицу офицеру подсматривать, — но внезапная тоска навалилась на сердце и приковала Урлиха к порогу.
Демидов продолжал уговаривать девку:
— Ты поцелуй да уготовь мне постельку.
— Что вы, барин! — простонала девушка. — Не могу! Вы лучше меня потопите, как…
— Помолчи! — стукнул костылем хозяин и заметил приоткрытую дверь.
Офицер нырнул в тень.
— Закрой! — приказал девке Никита, но чернавка выбежала из горницы и прихлопнула дверь. Вслед ей в горнице истошно закричал паралитик:
— Вернись, дура-а!
Служанка темным коридором пробежала в горенку гостя и стала стелить постель. Урлих неслышным шагом вошел к себе. Девушка роняла слезы; плечи ее вздрагивали. Взбивая перину, она вдруг заплакала в голос и пожаловалась:
— Ох, не могу! Ох, не могу…
— Почему «не могу»? Что «не могу»? — спросил офицер.
— Ему подыхать пора, а он… — Она опустила глаза и зашептала: — А ты бойся их, бойся! Они со Щукой в подвалах потопили народ и рубли сами робили. И Бугая пристрелили они. Они и тебя убить могут.
Урлих еще неделю прожил в Невьянске, лазил на башню, подолгу глядел на горы, на бегущие облака, — но тревога его не проходила. Под башней в затопленных тайниках плавали трупы, но как доказать это? Взять с собой черноглазку, но что скажут дворяне да хозяин? Пристыдят: спутался-де офицер с холопкой. Да и будет ли вера холопке? Демидовское слово и слово холопки не в одной цене ходят.
Демидов притомился от чужого взгляда в его поместье, он беспокойно посматривал на офицера и недовольно думал: «Когда провалится к чертям незваный гость?»
Гость между тем собрался в обратный путь. В конторских книгах Урлих заметил фальшь: не вносил Демидов десятину железом государству. Подозрения эти подтверждала и черноглазка.
— Выкупите меня, господин Урлих, у вас холопкой быть приятнее; у Демидова страшно! — просила она.
В последний вечер девушка пришла стелить гостю постель и горько плакала.
— Убьет меня Демид! Ой, убьет! — пожаловалась она.
Он промолчал. Служанка степенно отошла к двери, почтительно поклонилась:
— Прощай, барин…
За дубовой дверью затихли ее шаги; Урлиху стало горько, он повалился лицом в пуховик и терзался всю ночь.
Для отъезда столичного офицера Демидов предоставил свою колымагу, обитую бархатом; два конных пристава охраняли Урлиха. Никита Никитич, важно одетый, сидел в кресле посреди двора, провожал гостя:
— Добрый путь господину офицеру. Кланяйтесь от меня царице-матушке, их неусыпными попечениями держатся наши заводишки.
Демидов посмотрел вслед колымаге и сказал сердито:
— Освободились от соглядатая…
На запрудье, на огородах, в синем сарафане стояла черноглазая служанка.
На дороге улеглась пыль; она вздохнула, и крупная слезинка покатилась по ее щеке…
После немалых трудностей добрался Урлих до Москвы. Дорогой донимали осенние дожди, проселки утопали в грязи, вздулись реки. Ломались колеса, рвались постромки, подолгу приходилось стоять у кузниц да в почтовых ямах. В Москве офицера поджидал приказ: Урлиху свыше давался совет пожить в Москве и не торопиться в Санкт-Питербурх. Урлих понял, что ослушание грозит опалой. Делать было нечего, офицер остановился в Замоскворечье у дальней родственницы. В Москве жизнь шла вяло, замоскворецкие улицы рано затихали; от разбойников и татей ворота и калитки запирались на крепкие запоры с заходом солнца. Родственница Урлиха была старая глухая дева; ей доходил восьмой десяток. От тоски господин Урлих неумеренно прикладывался к бутылям и жаловался старухе:
— В демидовском царстве народ живет по-каторжному. Демидов грозен: сам и пушки льет, и деньги чеканит, и расправу чинит. Когда захочет — губит народ. Я государыне о сем доложить жажду, а меня на Москве держат…
Старуха подслеповатыми глазами посмотрела на молодца и прошамкала:
— И, батюшка, не лезь лучше, не лезь, оно спокойнее. С богатым не судись, батюшка, с сильным не борись… Нажалуешься и сам не рад будешь. Молчи да живи! Лежачий камень и тот мохом обрастает, батюшка, вон оно как!
В Москве Урлих прожил до санного пути и возвратился в Санкт-Питербурх, когда указом государыни дело о злоупотреблениях Демидовых было прекращено.
Урлиху же предложили обратиться к исполнению обычных дел; этим все и окончилось…
5
6
Возило остановили посреди двора. Демидов насторожил ухо: отовсюду неслись знакомые, налаженные звуки.
«Ну, слава те господи! — успокоился Никита. — Цепной пес Щука чисто обладил».
Хозяин повернул свое желтое лицо к гостю и сказал вслух:
— Сами видите, ходить я не мастер, искалечен болезнью. Вы, господин офицер, извольте сами оглядеть все, что надумается. Холопишко проводит ваше благородие.
Перед офицером как из-под земли появился Щука.
— Пожалуйте, ваше благородие.
Урлих в сопровождении приказчика обошел мастерские. Огромный, грузный молот падал на раскаленное железо; огненной метелью из-под молота сыпались искры. Кругом рвались белые струи пламени, по песчаным канавкам лился расплавленный металл; среди этого пекла бегали потные, грязные люди и, как демоны, подхватывали на лету белые куски железа; ковшами, как похлебку, разливали чугун. В дверь дуло, а у печей и молота от жары выжигало ресницы, и глаза наливались кровью. Люди были полуголы, по телу катился пот; на разгоряченных людей у печей прямо из ведра хлестали студеной водой.
Офицеру стало не по себе, он быстро пошел к выходу и был рад, когда вышел к пруду.
— Покажите башню! — попросил он Щуку.
Офицер вошел в башню и долго заглядывал вниз; стояла тишина; в решетке виднелась мутная вода.
— Жаль, что затопило, — со вздохом сказал Урлих и пронзительно посмотрел на Щуку. — Погиб народ?
— Никак нет, ваша милость. Народишку тут не доводилось бывать. Клети для меди были, да и те впусте стояли. — Щука стоял тихо, понурив голову.
— А ежели воду вычерпать? — поднял на приказчика глаза офицер.
— Эх, ваше благородие, да ее во сто годов не вычерпаешь.
Офицер выпрямился, стал строг:
— Я тогда пруд спущу!
Демидовский приказчик угрюмо откликнулся:
— Пруд-то не шутка спустить, да тогда завод станет и пушки не отлиты останутся. Вот ведь как! Может, на башню подниметесь?
— Нет.
Быстрым шагом Урлих пошел к себе в горницу и потребовал из конторы записи о литье железа.
Шла третья неделя; питербурхский гость никак не мог проверить конторские записи, все было запутано. В отчаянии офицер метался по горнице и не знал, что предпринять.
Утро и обед Урлих проводил с хозяином. Демидов сидел чинно, важно и все жаловался гостю: донимает доносами злой соседишка Татищев. Урлих отмалчивался.
Из головы не выходило: «Потопил народ Демидов, потопил».
За столом и в горнице по-прежнему прислуживала черноглазая служанка. Офицер только сейчас заметил, до чего у девки длинные да пушистые косы. Ресницы у нее густые и черные.
«Хороша девушка», — подумал он; было приятно глядеть в ее глаза; не стесняясь Демидова, офицер любовался холопкой. Хозяин словно и не замечал этого.
Однажды вечером усталый от работы господин Урлих шел по темному коридору; никого из холопов не было в этот поздний час. Только в хозяйской горнице дверь была приоткрыта, и косой солнечный луч падал на каменный пол коридора.
Офицер хотел прикрыть дверь, подошел и стал, как прикованный. В кресле сидел хозяин без парика, отчего он выглядел болезненнее; слуги за возилом не было. Перед хозяином стояла черноглазая служанка и кончиком фартука утирала глаза. По вздрагиванию плеч девушки Урлих догадался: она плачет. Хозяин меж тем протянул сухую руку и пытался ухватить служанку за подбородок.
— Целуй меня, дурочка. Ну!
— Не мо-о-гу-у… — сквозь слезы выдавила девка. — Не мо-гу-у…
— А ты моги, а ты моги! — Голос хозяина был слащав, он вертел острой головкой на длинной шее и мурлыкал.
Офицеру стало не по себе.
«Шелудивый кот», — брезгливо подумал он.
Надо было уйти от этого зрелища: не к лицу офицеру подсматривать, — но внезапная тоска навалилась на сердце и приковала Урлиха к порогу.
Демидов продолжал уговаривать девку:
— Ты поцелуй да уготовь мне постельку.
— Что вы, барин! — простонала девушка. — Не могу! Вы лучше меня потопите, как…
— Помолчи! — стукнул костылем хозяин и заметил приоткрытую дверь.
Офицер нырнул в тень.
— Закрой! — приказал девке Никита, но чернавка выбежала из горницы и прихлопнула дверь. Вслед ей в горнице истошно закричал паралитик:
— Вернись, дура-а!
Служанка темным коридором пробежала в горенку гостя и стала стелить постель. Урлих неслышным шагом вошел к себе. Девушка роняла слезы; плечи ее вздрагивали. Взбивая перину, она вдруг заплакала в голос и пожаловалась:
— Ох, не могу! Ох, не могу…
— Почему «не могу»? Что «не могу»? — спросил офицер.
— Ему подыхать пора, а он… — Она опустила глаза и зашептала: — А ты бойся их, бойся! Они со Щукой в подвалах потопили народ и рубли сами робили. И Бугая пристрелили они. Они и тебя убить могут.
Урлих еще неделю прожил в Невьянске, лазил на башню, подолгу глядел на горы, на бегущие облака, — но тревога его не проходила. Под башней в затопленных тайниках плавали трупы, но как доказать это? Взять с собой черноглазку, но что скажут дворяне да хозяин? Пристыдят: спутался-де офицер с холопкой. Да и будет ли вера холопке? Демидовское слово и слово холопки не в одной цене ходят.
Демидов притомился от чужого взгляда в его поместье, он беспокойно посматривал на офицера и недовольно думал: «Когда провалится к чертям незваный гость?»
Гость между тем собрался в обратный путь. В конторских книгах Урлих заметил фальшь: не вносил Демидов десятину железом государству. Подозрения эти подтверждала и черноглазка.
— Выкупите меня, господин Урлих, у вас холопкой быть приятнее; у Демидова страшно! — просила она.
В последний вечер девушка пришла стелить гостю постель и горько плакала.
— Убьет меня Демид! Ой, убьет! — пожаловалась она.
Он промолчал. Служанка степенно отошла к двери, почтительно поклонилась:
— Прощай, барин…
За дубовой дверью затихли ее шаги; Урлиху стало горько, он повалился лицом в пуховик и терзался всю ночь.
Для отъезда столичного офицера Демидов предоставил свою колымагу, обитую бархатом; два конных пристава охраняли Урлиха. Никита Никитич, важно одетый, сидел в кресле посреди двора, провожал гостя:
— Добрый путь господину офицеру. Кланяйтесь от меня царице-матушке, их неусыпными попечениями держатся наши заводишки.
Демидов посмотрел вслед колымаге и сказал сердито:
— Освободились от соглядатая…
На запрудье, на огородах, в синем сарафане стояла черноглазая служанка.
На дороге улеглась пыль; она вздохнула, и крупная слезинка покатилась по ее щеке…
После немалых трудностей добрался Урлих до Москвы. Дорогой донимали осенние дожди, проселки утопали в грязи, вздулись реки. Ломались колеса, рвались постромки, подолгу приходилось стоять у кузниц да в почтовых ямах. В Москве офицера поджидал приказ: Урлиху свыше давался совет пожить в Москве и не торопиться в Санкт-Питербурх. Урлих понял, что ослушание грозит опалой. Делать было нечего, офицер остановился в Замоскворечье у дальней родственницы. В Москве жизнь шла вяло, замоскворецкие улицы рано затихали; от разбойников и татей ворота и калитки запирались на крепкие запоры с заходом солнца. Родственница Урлиха была старая глухая дева; ей доходил восьмой десяток. От тоски господин Урлих неумеренно прикладывался к бутылям и жаловался старухе:
— В демидовском царстве народ живет по-каторжному. Демидов грозен: сам и пушки льет, и деньги чеканит, и расправу чинит. Когда захочет — губит народ. Я государыне о сем доложить жажду, а меня на Москве держат…
Старуха подслеповатыми глазами посмотрела на молодца и прошамкала:
— И, батюшка, не лезь лучше, не лезь, оно спокойнее. С богатым не судись, батюшка, с сильным не борись… Нажалуешься и сам не рад будешь. Молчи да живи! Лежачий камень и тот мохом обрастает, батюшка, вон оно как!
В Москве Урлих прожил до санного пути и возвратился в Санкт-Питербурх, когда указом государыни дело о злоупотреблениях Демидовых было прекращено.
Урлиху же предложили обратиться к исполнению обычных дел; этим все и окончилось…
5
Девка-чернавка сбежала от Демидовых к отцу, доменщику Гордею. Никита Никитич был зол, грозил:
— Никуда от Демидовых не сбежишь. От нас ни одна козявка не бегала.
Параличный хозяин приказал Щуке:
— Приведи!
Вечером приказчик пришел к литейщику. В пасти высоченной домны пылал жадный огонь; черные, закопченные сажей стропила и крыша озарялись багровым отсветом. Потные голые рабочие с потемневшими лицами суетились возле печи.
Перед домницей стоял доменщик Гордей и, насторожив ухо, слушал клокотанье в ней. Расплавленная лава ослепляюще светилась. Литейщик был широкоплеч, мускулист, с подпаленной густой бородой и черными глазами. Увидев Щуку, работный угрюмо отвернулся и, как будто не замечая его, уставился в жадный зев домны.
Палила невыносимая жара. Щука покосился на багровое пламя и, ероша бороду, крикнул:
— Небось тепло?
Гордей отмалчивался.
— Вот что! — хлопнул по голенищу плетью приказчик. — Пошто твоя дочь от хозяина сбегла? Гони немедля! Понял?
Доменщик сердито поглядел на демидовского холуя и снова перевел глаза на огненную пасть чудища.
— Ну, — прохрипел Щука. — Гони!
— Чего «ну»?
А про себя подумал: «Момент, и золы от пса не останется».
— Заберем, ежели по добру не хочешь! — крикнул Щука и повернулся к выходу.
Доменщик, опустив плечи, молчал; только сжимались и разжимались кулаки…
К вечеру демидовские холопы пригнали сбежавшую девушку в покои к хозяину. Потупив глаза, она стояла перед Никитой Никитичем. Демидов прищурил глаза, спросил слащаво:
— Почему сбежала, красавица?
Девушка молчала, хозяин ударил рукой по столу.
— Ты вот что, — приказал он строго служанке, — иди, постелю мне готовь.
Она опустила голову, зарделась.
— Ну, не мешкай, проворь!
Прислужница нежданно выпрямилась, глянула, словно ножом полоснула; затопала ногой:
— Без закону не пойду на грех. Не пойду!
— Экось крапива какая. Погоди ж ты! — прикрикнул Никита.
Он пригрозил ей:
— А ежели засеку?
— Ну и секи!
Демидов позеленел, схватил прислужницу за платье, рванул; девушка стояла на своем:
— Не пойду!
— Не баба, а черт! Ишь ты! — Никите вдруг понравилось такое упорство, но отступать было поздно; хоть служанка и крепко по нраву пришлась, а высечь надо за упрямство.
На грозный хозяйский зов прибежали послушные холуи и стащили непокорную в допросную. На скамье под розгой девка не сдалась, кричала:
— Секи, пес! Без закону не пойду.
Горемычную отстегали крепко. Пересиливая боль, она еле поднялась. Никита улыбнулся:
— Кобылка с волком тягалась, только хвост да грива у ней осталась!
Избитая глянула на хозяина с ненавистью. Демидов закусил губы, заложил руки за спину и покачал головой:
— Ишь ты упрямица.
До полуночи в хозяйских хоромах светились яркие огни. Демидов погнал нарочного за попом.
Барские посланцы выволокли седенького худущего попика из постели и в одной исподней рубахе и в портках представили хозяину.
— Ты вот что, поп, — повел злым взглядом Никита. — Приготовься разом венчать и отпевать. Ризы!
Попика облачили и повели в большую горницу. Шел он ни жив ни мертв…
Днем на шахте в мокрой дудке обвалом придавило безродного рудокопщика. Бездыханное тело извлекли из-под каменных глыб и бросили под навес, прикрыв из жалости соломой. По указу хозяина мертвеца доставили в хоромы, усадили в кресло. Мертвец почернел; нос заострился; сладковатый тошнотворный душок мертвечины наполнял горницу.
Ввели служанку; она увидела мертвеца и задрожала вся. Демидов без парика сидел посреди горницы.
— Ну, поп, венчай девку с горщиком.
— Батюшка! — Поповская бородка задрожала, глаза заюлили; поп брякнулся в ноги Демидову.
Злые глаза Никиты потемнели, пригрозил:
— Венчай, поп, девку с горщиком — сто целковых. Откажешься — в плети! Ну-кось!
Голос у попа от страха дрожал. Девицу поставили рядом с креслом. Щука затеплил восковые свечи: одну сунул в распухшую руку покойника, другую — девке.
— Как звать-то? — спросил попик, не глядя на служанку.
Она молчала.
— Ты что же? — толкнул ее в спину Щука. — Зовут ее Аксинья, а этого, — ткнул в спину покойника, — Роман! Запомни, батя…
Над девкой и мертвецом холопы держали венцы, а у самих от страха дрожали поджилки…
За окном занимался синий рассвет, служанку повенчали с мертвецом.
— Погоди, еще не все! — Щука сгреб мертвеца за шиворот, оттащил в угол. — Теперь отпевай. Экое горе, от радости молодожен в одночасье отошел!
Поп стал снимать епитрахиль.
— Отпевай, слышь, что ли, батя?
Демидов насупился, глянул на попа. Седенький попик засуетился, снова надел епитрахиль и задребезжал и а пуган но:
— Упокой, господи, душу раба твоего…
Покойника наскоро отпели и унесли в подклеть.
— Ну вот и все! В контору заходи, батя. Вот ты, Аксинья, и мужняя жена.
Рассвело. По улице загомонил народ. Никита Никитич глянул в окно, на сизый свет, поежился.
— Поди-ка теперь стели постель, — приказал он Аксинье…
Солнце шло к полудню, когда Щука тихонько подошел к хозяйской горнице и стал прислушиваться. За дверью стояла тишина. Никита густо покашливал.
Довольный Щука подумал: «Сошло все по-доброму… Кхи, кхи», — холоп, прикрывая волосатой ладошкой рот, заперхал.
— Ну, кто там? Какой леший? — злым голосом спросил из-за двери Никита Никитич.
По голосу холоп догадался, что хозяин не в себе. Щука распахнул дверь. В кресле одиноко сидел Демидов; приказчик повел носом: «Как там девка? Чать, прохлаждается, холопка, на барской постельке».
У холопа от изумления раскрылся рот; ему не хватало воздуха. Горница была пуста, посреди пола валялся хозяйский парик. Только тут заметил приказчик: обрюзглое лицо хозяина исцарапано, под глазом синеет добрая метина. Горный ветер барабанил рамами раскрытого окна. Щука со страхом смотрел в глаза хозяину.
Демидов сердито засопел, молча отвернулся, чтобы не видеть лица своего заплечного.
— Сбежала, подлюга! — вскипел Щука и сжал кулаки.
В тот же вечер по указу Никиты Никитича холоп Щука пошел к домне. Гордей, увидя варнака, потемнел, насупил брови. Домна жарко пылала ровным пламенем, освещая закоптелый навес.
Щука подошел вплотную к Гордею, тронул за плечо:
— Где Аксинья? Айда со мной!
Работный сгреб с плеча холопскую руку, отбросил:
— Уйди, сейчас буду пускать лаву!
Он сумрачно повернулся и пошел наверх к жерлу. Щука не отставал и шел следом:
— Слышь, что ли?
Из пасти домны летели искры. Печь тяжко, прерывисто клокотала.
— Ну что? Аль не видишь, голова? Чего лезешь?
Гордей, расставив ноги, угрюмо смотрел в жерло домны. Щука опять тронул его за плечо, скрипнул зубами:
— Идем!
— Уходи подале от греха, уходи! — быстро блеснул глазами Гордей.
Щука глянул в лицо работного и ужаснулся: оно было неузнаваемо. С глазами, наполненными ненавистью, доменщик, как завороженный, медленно надвигался на Щуку. Подпаленная борода Гордея багровела в отсветах пламени. Сухими, потрескавшимися губами он шептал что-то…
Щука понял все и стал пятиться:
— Ты что же это, а? Ты что ж это?
— Уйди, Христа ради! — доменщик взмахнул руками, схватил Щуку.
— Люди-и-и…
Щука вцепился в горло противнику и заорал.
— Ты так? — Гордей с хрустом оторвал холопскую руку от горла, схватил Щуку поперек и поднял над собой.
В секунду Щука увидел широкое клокочущее жерло домны, бегущих рабочих; надрывая глотку, крикнул:
— Пусти, слышь, пусти! Озолочу!
— Молчи, гад…
Доменщик уверенно подошел и сбросил Щуку в клокочущее жерло.
Над домницей взметнулся и рассеялся легкий парок. Рабочие онемели. Гордей поспешно сошел вниз; не оглядываясь он пригрозил:
— Не трожь меня! Загублю!
Доменщик Гордей и его дочка с той поры как в воду канули.
— Никуда от Демидовых не сбежишь. От нас ни одна козявка не бегала.
Параличный хозяин приказал Щуке:
— Приведи!
Вечером приказчик пришел к литейщику. В пасти высоченной домны пылал жадный огонь; черные, закопченные сажей стропила и крыша озарялись багровым отсветом. Потные голые рабочие с потемневшими лицами суетились возле печи.
Перед домницей стоял доменщик Гордей и, насторожив ухо, слушал клокотанье в ней. Расплавленная лава ослепляюще светилась. Литейщик был широкоплеч, мускулист, с подпаленной густой бородой и черными глазами. Увидев Щуку, работный угрюмо отвернулся и, как будто не замечая его, уставился в жадный зев домны.
Палила невыносимая жара. Щука покосился на багровое пламя и, ероша бороду, крикнул:
— Небось тепло?
Гордей отмалчивался.
— Вот что! — хлопнул по голенищу плетью приказчик. — Пошто твоя дочь от хозяина сбегла? Гони немедля! Понял?
Доменщик сердито поглядел на демидовского холуя и снова перевел глаза на огненную пасть чудища.
— Ну, — прохрипел Щука. — Гони!
— Чего «ну»?
А про себя подумал: «Момент, и золы от пса не останется».
— Заберем, ежели по добру не хочешь! — крикнул Щука и повернулся к выходу.
Доменщик, опустив плечи, молчал; только сжимались и разжимались кулаки…
К вечеру демидовские холопы пригнали сбежавшую девушку в покои к хозяину. Потупив глаза, она стояла перед Никитой Никитичем. Демидов прищурил глаза, спросил слащаво:
— Почему сбежала, красавица?
Девушка молчала, хозяин ударил рукой по столу.
— Ты вот что, — приказал он строго служанке, — иди, постелю мне готовь.
Она опустила голову, зарделась.
— Ну, не мешкай, проворь!
Прислужница нежданно выпрямилась, глянула, словно ножом полоснула; затопала ногой:
— Без закону не пойду на грех. Не пойду!
— Экось крапива какая. Погоди ж ты! — прикрикнул Никита.
Он пригрозил ей:
— А ежели засеку?
— Ну и секи!
Демидов позеленел, схватил прислужницу за платье, рванул; девушка стояла на своем:
— Не пойду!
— Не баба, а черт! Ишь ты! — Никите вдруг понравилось такое упорство, но отступать было поздно; хоть служанка и крепко по нраву пришлась, а высечь надо за упрямство.
На грозный хозяйский зов прибежали послушные холуи и стащили непокорную в допросную. На скамье под розгой девка не сдалась, кричала:
— Секи, пес! Без закону не пойду.
Горемычную отстегали крепко. Пересиливая боль, она еле поднялась. Никита улыбнулся:
— Кобылка с волком тягалась, только хвост да грива у ней осталась!
Избитая глянула на хозяина с ненавистью. Демидов закусил губы, заложил руки за спину и покачал головой:
— Ишь ты упрямица.
До полуночи в хозяйских хоромах светились яркие огни. Демидов погнал нарочного за попом.
Барские посланцы выволокли седенького худущего попика из постели и в одной исподней рубахе и в портках представили хозяину.
— Ты вот что, поп, — повел злым взглядом Никита. — Приготовься разом венчать и отпевать. Ризы!
Попика облачили и повели в большую горницу. Шел он ни жив ни мертв…
Днем на шахте в мокрой дудке обвалом придавило безродного рудокопщика. Бездыханное тело извлекли из-под каменных глыб и бросили под навес, прикрыв из жалости соломой. По указу хозяина мертвеца доставили в хоромы, усадили в кресло. Мертвец почернел; нос заострился; сладковатый тошнотворный душок мертвечины наполнял горницу.
Ввели служанку; она увидела мертвеца и задрожала вся. Демидов без парика сидел посреди горницы.
— Ну, поп, венчай девку с горщиком.
— Батюшка! — Поповская бородка задрожала, глаза заюлили; поп брякнулся в ноги Демидову.
Злые глаза Никиты потемнели, пригрозил:
— Венчай, поп, девку с горщиком — сто целковых. Откажешься — в плети! Ну-кось!
Голос у попа от страха дрожал. Девицу поставили рядом с креслом. Щука затеплил восковые свечи: одну сунул в распухшую руку покойника, другую — девке.
— Как звать-то? — спросил попик, не глядя на служанку.
Она молчала.
— Ты что же? — толкнул ее в спину Щука. — Зовут ее Аксинья, а этого, — ткнул в спину покойника, — Роман! Запомни, батя…
Над девкой и мертвецом холопы держали венцы, а у самих от страха дрожали поджилки…
За окном занимался синий рассвет, служанку повенчали с мертвецом.
— Погоди, еще не все! — Щука сгреб мертвеца за шиворот, оттащил в угол. — Теперь отпевай. Экое горе, от радости молодожен в одночасье отошел!
Поп стал снимать епитрахиль.
— Отпевай, слышь, что ли, батя?
Демидов насупился, глянул на попа. Седенький попик засуетился, снова надел епитрахиль и задребезжал и а пуган но:
— Упокой, господи, душу раба твоего…
Покойника наскоро отпели и унесли в подклеть.
— Ну вот и все! В контору заходи, батя. Вот ты, Аксинья, и мужняя жена.
Рассвело. По улице загомонил народ. Никита Никитич глянул в окно, на сизый свет, поежился.
— Поди-ка теперь стели постель, — приказал он Аксинье…
Солнце шло к полудню, когда Щука тихонько подошел к хозяйской горнице и стал прислушиваться. За дверью стояла тишина. Никита густо покашливал.
Довольный Щука подумал: «Сошло все по-доброму… Кхи, кхи», — холоп, прикрывая волосатой ладошкой рот, заперхал.
— Ну, кто там? Какой леший? — злым голосом спросил из-за двери Никита Никитич.
По голосу холоп догадался, что хозяин не в себе. Щука распахнул дверь. В кресле одиноко сидел Демидов; приказчик повел носом: «Как там девка? Чать, прохлаждается, холопка, на барской постельке».
У холопа от изумления раскрылся рот; ему не хватало воздуха. Горница была пуста, посреди пола валялся хозяйский парик. Только тут заметил приказчик: обрюзглое лицо хозяина исцарапано, под глазом синеет добрая метина. Горный ветер барабанил рамами раскрытого окна. Щука со страхом смотрел в глаза хозяину.
Демидов сердито засопел, молча отвернулся, чтобы не видеть лица своего заплечного.
— Сбежала, подлюга! — вскипел Щука и сжал кулаки.
В тот же вечер по указу Никиты Никитича холоп Щука пошел к домне. Гордей, увидя варнака, потемнел, насупил брови. Домна жарко пылала ровным пламенем, освещая закоптелый навес.
Щука подошел вплотную к Гордею, тронул за плечо:
— Где Аксинья? Айда со мной!
Работный сгреб с плеча холопскую руку, отбросил:
— Уйди, сейчас буду пускать лаву!
Он сумрачно повернулся и пошел наверх к жерлу. Щука не отставал и шел следом:
— Слышь, что ли?
Из пасти домны летели искры. Печь тяжко, прерывисто клокотала.
— Ну что? Аль не видишь, голова? Чего лезешь?
Гордей, расставив ноги, угрюмо смотрел в жерло домны. Щука опять тронул его за плечо, скрипнул зубами:
— Идем!
— Уходи подале от греха, уходи! — быстро блеснул глазами Гордей.
Щука глянул в лицо работного и ужаснулся: оно было неузнаваемо. С глазами, наполненными ненавистью, доменщик, как завороженный, медленно надвигался на Щуку. Подпаленная борода Гордея багровела в отсветах пламени. Сухими, потрескавшимися губами он шептал что-то…
Щука понял все и стал пятиться:
— Ты что же это, а? Ты что ж это?
— Уйди, Христа ради! — доменщик взмахнул руками, схватил Щуку.
— Люди-и-и…
Щука вцепился в горло противнику и заорал.
— Ты так? — Гордей с хрустом оторвал холопскую руку от горла, схватил Щуку поперек и поднял над собой.
В секунду Щука увидел широкое клокочущее жерло домны, бегущих рабочих; надрывая глотку, крикнул:
— Пусти, слышь, пусти! Озолочу!
— Молчи, гад…
Доменщик уверенно подошел и сбросил Щуку в клокочущее жерло.
Над домницей взметнулся и рассеялся легкий парок. Рабочие онемели. Гордей поспешно сошел вниз; не оглядываясь он пригрозил:
— Не трожь меня! Загублю!
Доменщик Гордей и его дочка с той поры как в воду канули.
6
Акинфий Демидов все еще пребывал в Санкт-Питербурхе и дивился тому, какая большая перемена произошла в нравах и делах с той поры, как скончался царь Петр Алексеевич. При нем люди жили сурово, умеренно и помышляли о делах. Санкт-Питербурх вырастал среди вересковых болот, на топях: в такой работе человек жесточал; в новую гавань приходило много иноземных кораблей; жили торговые люди торопливо, суетно, как на великом торжище. На петровских ассамблеях за должное почиталась простота в обращении и в нарядах. В только что отстроенном городе дома не отличались обширностью; жили просто. Часто в той горнице, в которой только что отобедали, убирали столы, подметали полы веником, несмотря на стужу, — ассамблеи происходили только зимой, — раскрывали окна и проветривали; тут и танцевали. Царь жил просто, не любил роскоши.
При царице Анне Иоанновне все изменилось. Знать в Санкт-Питербурхе жила шумно, изысканно. При дворе праздник сменялся праздником, балы шли за машкерадами; все блистали на них неслыханной роскошью, дорогим платьем. Анна Иоанновна не пропускала ни одного пустячного случая для развлечения. Царицу окружали иностранцы, большею частью курляндские немцы. Курляндец Бирон, пожалованный в обер-камергеры, украшенный лентами и орденами, неотлучно находился при ней; все это сильно оскорбляло русское достоинство.
Демидов разъезжал по влиятельным лицам, ко всему приглядывался, прислушивался. Празднества и машкерады истребляли много денег, а их было мало: все вельможи с вожделением глядели на Демидова как на тугой денежный мешок. Однако Акинфий Никитич раскошеливался неохотно: размышлял и приценивал людей, — которые из них поустойчивее; все гнутся перед тобой, а завтра ты червь и кандальник, увозимый в Пелым или в другое отдаленное, гиблое место, и все отвернутся от тебя. Так было со сподвижниками царя Петра Алексеевича — сиятельным князем Меншиковым и другими.
«Однако ж, — думал Демидов, — с волками жить — по-волчьи выть».
Рудные земли и казенные заводы на Каменном Поясе расхватывались вельможами, и эта раздача шла при участии всемогущего фаворита Бирона. Главным начальником горного ведомства в Санкт-Питербурхе он назначил неизвестного проходимца, своего соотечественника Курта фон Шемберга, который фактически являлся лишь подставным лицом и помогал ему беззастенчиво грабить казну. Знаменитую на Каменном Поясе гору Благодать, богатую лучшими рудами, Бирон пожаловал Шембергу, иначе говоря — себе. У Акинфия Демидова дух заняло:
— Вот так кусок отхватил!
Он завидовал немцам, но в то же время старался угодить им. Акинфий хитрил и обхаживал придворных. За короткий срок он сдружился с младшим братом фаворита Густавом Бироном.
Жил тот в пожалованном царицей особняке на Васильевском острове; дом стоял, окруженный ельником, и напоминал замок. Высокий рыжий Густав Бирон увлекался конями и псами, часто охотился в приневских лесах и на полесованье всегда бывал пьян и жесток.
Встречал курляндец Демидова отменно; вдвоем они гоняли по полю коней. В волосатых руках курляндца — в них чуялась сила — кони смирели и были покорны. Дарил Акинфий Демидов Густаву Бирону добрых псов, кровных коней и сибирскую рухлядь.
Стоял февраль; на улицах столицы была гололедица, изморозь делала город неуютным и постылым; сальные фонари зажигали с четырех часов пополудни: они смотрели в сумрак слепо и беспризорно, пуще навевали тоску и одиночество. При дворе восьмой день шел машкерад, все до забвения увеселялись, часто меняя машкерадное платье и поражая друг друга расточительностью. Вечером, в десятом часу, при дворе и в саду, где ветер с моря раскачивал черные голые ветки, зажигали фейерверк. В Санкт-Питербурх король польский прислал своих придворных итальянских комедиантов, и они ставили комедии.
По неприветливым улицам проехал Акинфий Демидов на Васильевский остров. Над ветхой церковью Исаакия, что неподалеку от Адмиралтейства, кружило воронье. На углу гулко хлопал рукавицами будочник. На Адмиралтейском шпиле гасла вечерняя заря.
Демидов застал Густава Бирона пьяным, с помутневшим взором; курляндец лежал на софе и ругался: утром подохла лучшая гончая. Завидев друга, он обрадовался, приподнялся и обнял заводчика; парик у Демидова съехал набок.
— Моя друг, собак подох, и я печален. Ты доставишь мне лютший?
Демидов оправил парик, сел рядом, обнял царедворца за талию.
— Доставлю, Густавушка, ей-богу доставлю. — Акинфий вздохнул. — Весь Урал перерою, а достану пса. Ух, и пса!
— Вот я говориль это. Обожаю тебя. — Бирон полез целоваться к Демидову; заводчик уловил подходящий момент и попросил:
— Я, Густавушка, за делом приехал. Тоска зашибла, хочу зреть царицу-матушку, нашу заботницу.
— Будет, эти день будет, — пообещал хозяин.
— Ой ли! — Демидов схватил царедворца за руку. — Забудешь, поди?
— Мой память крепко. Помни! — Бирон, пошатываясь, поднялся с софы, повторил: — Помни!
— Я тебе подарочек приготовил. — Акинфий умильно смотрел на курляндца. — Вот поди сам полюбуйся.
Бирон неторопливо — у него изрядно заплетались ноги — пошел в столовую; за ним, ухмыляясь, шествовал Акинфий. На круглом столе стоял ларец. Бирон жадно открыл его, запустил руку; в ларце зазвенели серебряные рубли…
В эту самую минуту за окном заскрипели полозья; гулко щелкнули бичом. Над ельником с криком поднялось вспугнутое воронье. Курляндец хлопнул крышкой ларца и подошел кокну. Сквозь заиндевелое окно видна была темная карета, кучер в ливрейной накидке важно восседал на козлах; с запяток спрыгнули два рослых гайдука и услужливо открыли дверцы кареты.
— Иоганн приехал. Вот черт, не ко времени, куда это девать? — Курляндец, пошатываясь; пошел к гостиной.
Дверь распахнулась, вошел Иоганн Бирон. Могущественный фаворит государыни Анны Иоанновны во многом походил на брата, только был чуть ниже, плотнее.
На фаворите был надет бархатный камзол темно-вишневого цвета с кружевным жабо. Нежной белизны чулки плотно обтягивали крепкие икры. На груди, на бархатном поле, сверкала бриллиантовая звезда. Демидов молча поклонился Бирону.
Сверлящим взглядом фаворит окинул горницу и, не здороваясь, спросил Акинфия:
— С Урал приехаль?
Не ожидая ответа, он сосредоточенно сдвинул рыжеватые брови и жадно протянул руки к ларцу.
— Что это? — Он проворно вырвал его из рук брата и откинул крышку.
В шандалах с треском горели свечи — в их трепетном свете засверкали новенькие серебряные рубли. Бирон запустил в ларец руку, сгреб горсть рублевиков и пропустил их сквозь пальцы. Монеты тонко зазвенели; в серых глазах вельможи блеснул жадный огонек.
— О, хорош рубли! Ваш? — Он хлопнул крышкой ларца и поставил рядом с собой.
Брат потянулся было к ларцу, но, встретив жесткий взгляд Иоганна, отодвинулся и опустил голову. Демидов прокашлялся, покосился на Густава Бирона.
— Иоганн, — сказал брат, — Никитич любит государыню, хочет целовать ее руку.
— Я всегда говориль, что вы верны слуг своей государыни. — Бирон величественно наклонил голову.
Акинфий прижал руку к сердцу:
— Ваше сиятельство, мы столь облагодетельствованы государями нашими; как сие забыть? Вашим попечением процветаем…
Бирон встал с кресла, прошелся, охорашиваясь, по горнице.
— Хотите ехать к государыне? Можно.
— Ваше сиятельство… — Демидов поклонился.
— Мы будем играть в карты. Государыня любит веселиться! — перебил его Бирон.
За окном шумел ветер, каркало воронье. На камине часы с розовощекими амурами отзвонили восемь. В шандалах потрескивали свечи. Бирон взял шкатулку, передал лакею. Вышколенный старик дворецкий бережно принял ларец, исчез за дверью. Фаворит величественно подошел к Акинфию, протянул два пальца:
— Вы хороший заводчик, об том говориль, мне известно. Государыне приятно будет вас видеть. Приезжайте… Да, весьма кстати! — приостановился в задумчивости Бирон и озабоченно сказал Демидову: — Вы, конечно, знаешь главный начальник горных заводов фон Шемберг. Он не имеет соответственно своей персоне хорома! — подняв палец, весело засмеялся вдруг вельможа, довольный тем, что вспомнил это русское слово. — Нельзя ли ему помогать, милый?
— Мои хоромы, ваше сиятельство, к услугам вашего соотечественника! — низко и угодливо поклонился Акинфий.
— О, сие весьма хорошо! Мы не забудем вашей услуги! — с важностью сказал фаворит. Демидов и брат Бирона проводили его до прихожей.
Гайдуки укутали дородное тело вельможи в лисью шубу, под руки отвели в карету и усадили. В заиндевелом окне мелькнули огни фонарей удаляющейся кареты.
— Ух, — вздохнул Густав. — Мой брат ошень неравнодушна к деньгам. Что я теперь буду делать?
— Не беспокойся! — спокойно отозвался Акинфий. — Я еще ларец с такой укладкой доставлю… А ты, Густавушка, поворожи мне с братцем о рудной землице…
Он взял курляндца под руку, наклонился к уху и стал о чем-то упрашивать.
Акинфия Демидова допустили во дворец. К этому дню уральский заводчик готовился отменно. За день до поездки он послал Бирону сибирских соболей, чем последний остался очень доволен. Царицыным шутихам тоже отосланы были дары.
«Шуты, — рассуждал Акинфий Никитич, — а нужные людишки. Ко времени, глядишь, ввернет словцо, и ты в барыше…»
При царице Анне Иоанновне все изменилось. Знать в Санкт-Питербурхе жила шумно, изысканно. При дворе праздник сменялся праздником, балы шли за машкерадами; все блистали на них неслыханной роскошью, дорогим платьем. Анна Иоанновна не пропускала ни одного пустячного случая для развлечения. Царицу окружали иностранцы, большею частью курляндские немцы. Курляндец Бирон, пожалованный в обер-камергеры, украшенный лентами и орденами, неотлучно находился при ней; все это сильно оскорбляло русское достоинство.
Демидов разъезжал по влиятельным лицам, ко всему приглядывался, прислушивался. Празднества и машкерады истребляли много денег, а их было мало: все вельможи с вожделением глядели на Демидова как на тугой денежный мешок. Однако Акинфий Никитич раскошеливался неохотно: размышлял и приценивал людей, — которые из них поустойчивее; все гнутся перед тобой, а завтра ты червь и кандальник, увозимый в Пелым или в другое отдаленное, гиблое место, и все отвернутся от тебя. Так было со сподвижниками царя Петра Алексеевича — сиятельным князем Меншиковым и другими.
«Однако ж, — думал Демидов, — с волками жить — по-волчьи выть».
Рудные земли и казенные заводы на Каменном Поясе расхватывались вельможами, и эта раздача шла при участии всемогущего фаворита Бирона. Главным начальником горного ведомства в Санкт-Питербурхе он назначил неизвестного проходимца, своего соотечественника Курта фон Шемберга, который фактически являлся лишь подставным лицом и помогал ему беззастенчиво грабить казну. Знаменитую на Каменном Поясе гору Благодать, богатую лучшими рудами, Бирон пожаловал Шембергу, иначе говоря — себе. У Акинфия Демидова дух заняло:
— Вот так кусок отхватил!
Он завидовал немцам, но в то же время старался угодить им. Акинфий хитрил и обхаживал придворных. За короткий срок он сдружился с младшим братом фаворита Густавом Бироном.
Жил тот в пожалованном царицей особняке на Васильевском острове; дом стоял, окруженный ельником, и напоминал замок. Высокий рыжий Густав Бирон увлекался конями и псами, часто охотился в приневских лесах и на полесованье всегда бывал пьян и жесток.
Встречал курляндец Демидова отменно; вдвоем они гоняли по полю коней. В волосатых руках курляндца — в них чуялась сила — кони смирели и были покорны. Дарил Акинфий Демидов Густаву Бирону добрых псов, кровных коней и сибирскую рухлядь.
Стоял февраль; на улицах столицы была гололедица, изморозь делала город неуютным и постылым; сальные фонари зажигали с четырех часов пополудни: они смотрели в сумрак слепо и беспризорно, пуще навевали тоску и одиночество. При дворе восьмой день шел машкерад, все до забвения увеселялись, часто меняя машкерадное платье и поражая друг друга расточительностью. Вечером, в десятом часу, при дворе и в саду, где ветер с моря раскачивал черные голые ветки, зажигали фейерверк. В Санкт-Питербурх король польский прислал своих придворных итальянских комедиантов, и они ставили комедии.
По неприветливым улицам проехал Акинфий Демидов на Васильевский остров. Над ветхой церковью Исаакия, что неподалеку от Адмиралтейства, кружило воронье. На углу гулко хлопал рукавицами будочник. На Адмиралтейском шпиле гасла вечерняя заря.
Демидов застал Густава Бирона пьяным, с помутневшим взором; курляндец лежал на софе и ругался: утром подохла лучшая гончая. Завидев друга, он обрадовался, приподнялся и обнял заводчика; парик у Демидова съехал набок.
— Моя друг, собак подох, и я печален. Ты доставишь мне лютший?
Демидов оправил парик, сел рядом, обнял царедворца за талию.
— Доставлю, Густавушка, ей-богу доставлю. — Акинфий вздохнул. — Весь Урал перерою, а достану пса. Ух, и пса!
— Вот я говориль это. Обожаю тебя. — Бирон полез целоваться к Демидову; заводчик уловил подходящий момент и попросил:
— Я, Густавушка, за делом приехал. Тоска зашибла, хочу зреть царицу-матушку, нашу заботницу.
— Будет, эти день будет, — пообещал хозяин.
— Ой ли! — Демидов схватил царедворца за руку. — Забудешь, поди?
— Мой память крепко. Помни! — Бирон, пошатываясь, поднялся с софы, повторил: — Помни!
— Я тебе подарочек приготовил. — Акинфий умильно смотрел на курляндца. — Вот поди сам полюбуйся.
Бирон неторопливо — у него изрядно заплетались ноги — пошел в столовую; за ним, ухмыляясь, шествовал Акинфий. На круглом столе стоял ларец. Бирон жадно открыл его, запустил руку; в ларце зазвенели серебряные рубли…
В эту самую минуту за окном заскрипели полозья; гулко щелкнули бичом. Над ельником с криком поднялось вспугнутое воронье. Курляндец хлопнул крышкой ларца и подошел кокну. Сквозь заиндевелое окно видна была темная карета, кучер в ливрейной накидке важно восседал на козлах; с запяток спрыгнули два рослых гайдука и услужливо открыли дверцы кареты.
— Иоганн приехал. Вот черт, не ко времени, куда это девать? — Курляндец, пошатываясь; пошел к гостиной.
Дверь распахнулась, вошел Иоганн Бирон. Могущественный фаворит государыни Анны Иоанновны во многом походил на брата, только был чуть ниже, плотнее.
На фаворите был надет бархатный камзол темно-вишневого цвета с кружевным жабо. Нежной белизны чулки плотно обтягивали крепкие икры. На груди, на бархатном поле, сверкала бриллиантовая звезда. Демидов молча поклонился Бирону.
Сверлящим взглядом фаворит окинул горницу и, не здороваясь, спросил Акинфия:
— С Урал приехаль?
Не ожидая ответа, он сосредоточенно сдвинул рыжеватые брови и жадно протянул руки к ларцу.
— Что это? — Он проворно вырвал его из рук брата и откинул крышку.
В шандалах с треском горели свечи — в их трепетном свете засверкали новенькие серебряные рубли. Бирон запустил в ларец руку, сгреб горсть рублевиков и пропустил их сквозь пальцы. Монеты тонко зазвенели; в серых глазах вельможи блеснул жадный огонек.
— О, хорош рубли! Ваш? — Он хлопнул крышкой ларца и поставил рядом с собой.
Брат потянулся было к ларцу, но, встретив жесткий взгляд Иоганна, отодвинулся и опустил голову. Демидов прокашлялся, покосился на Густава Бирона.
— Иоганн, — сказал брат, — Никитич любит государыню, хочет целовать ее руку.
— Я всегда говориль, что вы верны слуг своей государыни. — Бирон величественно наклонил голову.
Акинфий прижал руку к сердцу:
— Ваше сиятельство, мы столь облагодетельствованы государями нашими; как сие забыть? Вашим попечением процветаем…
Бирон встал с кресла, прошелся, охорашиваясь, по горнице.
— Хотите ехать к государыне? Можно.
— Ваше сиятельство… — Демидов поклонился.
— Мы будем играть в карты. Государыня любит веселиться! — перебил его Бирон.
За окном шумел ветер, каркало воронье. На камине часы с розовощекими амурами отзвонили восемь. В шандалах потрескивали свечи. Бирон взял шкатулку, передал лакею. Вышколенный старик дворецкий бережно принял ларец, исчез за дверью. Фаворит величественно подошел к Акинфию, протянул два пальца:
— Вы хороший заводчик, об том говориль, мне известно. Государыне приятно будет вас видеть. Приезжайте… Да, весьма кстати! — приостановился в задумчивости Бирон и озабоченно сказал Демидову: — Вы, конечно, знаешь главный начальник горных заводов фон Шемберг. Он не имеет соответственно своей персоне хорома! — подняв палец, весело засмеялся вдруг вельможа, довольный тем, что вспомнил это русское слово. — Нельзя ли ему помогать, милый?
— Мои хоромы, ваше сиятельство, к услугам вашего соотечественника! — низко и угодливо поклонился Акинфий.
— О, сие весьма хорошо! Мы не забудем вашей услуги! — с важностью сказал фаворит. Демидов и брат Бирона проводили его до прихожей.
Гайдуки укутали дородное тело вельможи в лисью шубу, под руки отвели в карету и усадили. В заиндевелом окне мелькнули огни фонарей удаляющейся кареты.
— Ух, — вздохнул Густав. — Мой брат ошень неравнодушна к деньгам. Что я теперь буду делать?
— Не беспокойся! — спокойно отозвался Акинфий. — Я еще ларец с такой укладкой доставлю… А ты, Густавушка, поворожи мне с братцем о рудной землице…
Он взял курляндца под руку, наклонился к уху и стал о чем-то упрашивать.
Акинфия Демидова допустили во дворец. К этому дню уральский заводчик готовился отменно. За день до поездки он послал Бирону сибирских соболей, чем последний остался очень доволен. Царицыным шутихам тоже отосланы были дары.
«Шуты, — рассуждал Акинфий Никитич, — а нужные людишки. Ко времени, глядишь, ввернет словцо, и ты в барыше…»