— Молодчага у тебя сынок, Никитушка. Такому бычку да на веревочке быть… Любая девка обрадуется.
   Кузнец сурово сдвигал черные косматые брови; по его большому лбу рябью ходили легкие морщинки.
   — Сам знаю. Рано женихаться ему! Работать надо, мастерству учиться. Во как!
 
 
   В Туле в брусяных хоромах купца Громова, обнесенных дубовым тыном, двадцатую неделю проживал дьяк Пушкарского приказа Утенков. Наехал он на ружейные заводы торопить с заказами и поставками. Дабы не скучать, навез с собой дьяк челядь, мясистую женку и дочку — румяную да смешливую девку с глазами что чернослив. Ее-то на богомолье заметил Акинфка и сразу решил:
   «Стащу у дьяка дочку!»
   Боязно было говорить с батей, грозный больно. В горнице притихали все, когда входил батя. Одного только Акинфку и жаловал кузнец.
   — Ну, что сопишь, аль опять неполадка в кузне? — как-то наморщил лоб Никита.
   Акинфка собрался с духом, поднял на батю серые глаза:
   — Жениться хочу!
   — Ишь ты! — улыбнулся Никита и запустил пятерню в смоляную бороду.
   Сын потупил глаза в землю.
   — Да-к, — крякнул кузнец. — Кого же приметил?
   — Дьяка Утенкова дочку.
   Кузнец схватился за-бока:
   — Ха-ха-ха… Мать, а мать, сын-то на дьякову дочь зарится. Слышишь, что ли, мать? А-ха-ха…
   Дородная женщина неторопливо вышла из-за пестрой занавески и обиженно поглядела на мужа:
   — А чем наш Акинфка не пара дьяковой дочке?
   Никита ухмыльнулся в бороду, сказал едко:
   — Губа не дура! Ин, к какому кусине тянется. Да-а… У дьяка вотчина, крепостные людишки, домишки да торговлишка на Москве, а дочка одна… Ловко!
   Женщина осмелела, подняла серые глаза с черной бровью, и тут Никита в который раз заметил, до чего сынок схож с ней.
   — Что же, что одна у дьяка дочка. Так и сынок у нас, Демидыч, не простофиля…
   — Ой-ох-х, ну вас к богу, — отмахнулся Никита. — Не поднимайте сором на посадье. Поди, засмеют шабры. Я тебе, брат, — тут батька снова сердито нахмурился, — я тебе сватом не буду. Хочешь дьякову дочку — сватай сам…
   Акинфка выпрямился, повел серыми глазами:
   — Что ж? Сосватаю и сам.
   — Ишь ты! — Тут батьке рассердиться бы, но упорство сынка пришлось по душе, он встал со скамьи. — Храбер бобер! А глазами весь в тебя, матка…
   Женка Демидова зарделась: «Ишь разошелся батян».
   Акинфка дел в долгий ящик не откладывал. Обрядился он в новину и пожаловал на купецкий двор. Дворовые холопы пристали с допросом: «Куда да зачем?»
   Твердый характером Акинфка осадил холопов:
   — Подите скажите дьяку: пожаловал к нему тульский кузнец Акинф Никитич, хочет о деле молвить…
   Дьяк с вечера перехватил через край настоек, медов, объелся солений, блинов, уложил балычка с пол-осетра, — изжога проклятая мучила, да гудело в башке, как из пушек кто палил. Все утро надрывался дьяк от непотребных площадных слов. Ругал купчишек, мастеров, подрядчиков.
   Тут о кузнеце доложили. Дьяк сам вышел на крыльцо. Купец Громов — богатей, по-боярски хоромы разделал. Крыльцо расписное, узорчатое, с резьбой: петухи, кресты, кружковины — все радовало глаз.
   На высоком крыльце, держась за пузатый резной столб, предстал дьяк Утенков; бороденка у него мочальная, морда лисья, хитрая. Стрельнул в Акинфку плутоватым глазом:
   — Ты зачем, кузнечишка, пожаловал?
   Акинфка шапки перед дьяком не сломил, сказал смело:
   — По большому делу, дьяк, явился я. При холопьях как будто и не к месту.
   Дьяк как индюк напыжился, налился краской: «Ишь ты, чертоплюй, шапки не ломает, не гнется. Не по чину нос держит».
   — Эй ты, худородье, выкладывай тут, за какой нуждой пожаловал? — закричал с крыльца дьяк. — Чать, не в сваты пришел?
   Акинфка насупился, поднялся на крыльцо:
   — А может, и свататься пришел, почем ты знаешь? Хошь бы и так! Я с царем Петром Ляксеичем на одной наковальне ковал…
   Дьяк глаза вылупил, от злости в горле заперхало. Повел рыжеватой бровью и закричал тонко, по-бабьи:
   — Ах ты, тульская твоя… пуповина, в сваты… Ах ты… Тьфу!
   Сочно плюнул под ноги. Акинфка-кузнец не сдался, схватил дьяка за полу кафтана, дернул:
   — Ты-то не плюй, може еще сгожусь. Молви: отдашь дочку?
   — Ух, — выдохнул дьяк. — Морок тебя возьми! Эй, холопы, гей!..
   Со двора набежали людишки, схватили Акинфку. Он отбрыкивался, отбивался; не одному холопу покрушил зубы, посворотил скулы, но осилили его. Подталкивая кузнеца кулаками, холопы приволокли его на широкий купеческий двор, обнесенный дубовым острокольем. Не успел моргнуть глазами Акинфка, как ворота закрылись и загремели запоры.
   Что это еще будет? Кузнец поглядел на островье тына и подумал: «Эх, перемахнуть бы через заплот».
   В эту минуту в углу двора, в яме, шевельнулось бревно и показалась медвежья лапа.
   — Ого! Вот оно што! — ахнул Акинфка. — На людей зверье спущать…
   Он разом оглядел двор. Пусто. В окне купецких хором мелькнуло обеспокоенное девичье лицо. «Уж не она ли?» — подумал Акинфка и кинулся к заплоту; там стоял кол. Кузнец схватил его.
   Медведь выбрался из ямы и пошел на Акинфку. Поднявшись на дыбы, зверь заревел, занес когтистые лапы, но Акинфка не зевал и дубовьем хватил зверя по голове. Кол разлетелся в щепы. Зверь рассвирепел, сгреб Акинфку, и оба покатились по земле. Кузнец изловчился, выхватил из-за голенища нож и всадил под медвежью лапу…
   Смертельно подколотый, истекающий кровью, зверь еле уполз в яму. Акинфка разбежался и перемахнул через тын, оставив на остроколье полштанины.
   Задами да огородами кузнец пробрался домой, умылся, переоделся в рабочее рядно и отправился в кузницу.
   В кузнице батя с веселой усмешкой оглядел ободранное лицо сына и озорно спросил:
   — Что, усватали?
   Акинфка промолчал и сильнее заколотил молотом по звонкой наковальне.
 
 
   Ружья слажены. Дула вытянули из доброго металла, отделали на совесть, ружейные ложа обладили из особой березы — умел ее подбирать Никита, — ложа те вырезаны искусно, плотно ложились в плечо, и оттого ружья били легко и метко. Мастерки работали у Никиты почитай за грош. Жадный и цепкий до работы, Никита выматывал силы людей без зазрения совести. Бились люди, как мухи в паучьих тенетах, день-деньской за один хлеб да квас.
   Зато и ружьишки, прикинул Никита, обошлись дешево.
   Снарядили обоз, погрузили ружья; приготовился кузнец Антуфьев в дорогу. Поклонился Акинфка батьке в пояс:
   — Возьми в Москву.
   Призадумался Никита, тряхнул бородой:
   — Нет, погоди, сынок, не вышла пора. В другой раз. Лицо Акинфки омрачилось: до смерти хотелось ему повидать царя Петра. Бродили в молодом туляке неистраченные силы, искали выхода. И-их, заграбастал бы он всю Тулу и повернул бы все по-своему! Ждал он от царя радости. Но что поделаешь, коли батя приглушает пыл? Сдерживая буйную страсть, Акинфка смирился.
   — Только ты, батюшка, — попросил сын, — поклонись царю Петру Ляксеичу от меня и замолви ему, что тесно нам. Кузница наша махонькая, добывать руду негде, уголь жечь не с чего…
   Никита сдержанно похвалил сына:
   — Думки у тебя умные. Что ж, замолвлю перед государем словечко. Ну, а ты, женка, что наказываешь? — повернулся он к супруге и пытливо посмотрел на нее.
   Женка подняла серые глаза и, встретясь с веселым взглядом мужа, озорно отозвалась:
   — Скажи, что поджидаю его в гости.
   — И-их, ведьма, — присвистнул Никита и оглядел женку. «Ничего бабенка, — довольно подумал он, — на такую и царь позарится… Ну, да царю можно… Эх-ма!»
   Распрощался Никита с домашними и уехал в Москву. Знал кузнец до той поры Тулу да Воронеж, а Белокаменную по наслуху представлял. Сказывали бывалые люди: «Москва — горбатая старушка», то бишь стоит город-городище на горах да на крутых холмах. И еще сказывали: «Москва стоит на болоте, ржи в ней не молотят, а больше деревенского едят»; а то еще баили: «Славна Москва калачами и колоколами», а потому просили «хлеба-соли откушать, красного звона послушать».
   «Какова-то она, Москва-матушка?» — думал Никита дорогой.
   Стояла зима крепкая, здоровая, по-русски сугробистая и сияющая зимним лучистым солнцем. Дорога шла накатанная, Никита мчался впереди обоза с кладью, из-под копыт коней сыпались снежные комья, запорашивало глаза, в ушах свистел ветер. Возчик покрикивал:
   — Гей, гей, вороные!
   Кони и без того несли птицей. Вначале навстречу бежали боры, пустопорожние места, потом засерели боярские усадьбы, деревни. На другой день кони проносились через перевеянное снегом громадное озеро, за ним маячило сельцо. По озеру бегали люди. Загляделся Никита. Бородатые и безбородые молодцы, побросав сермяги, черные азямы, работали кулаками. Шел кулачный бой. Ватаги рассеялись по озеру, бегали с места на место; уханье и гогот кружились над оснеженным полем. Бойцы наскакивали друг на друга, дарили-угащивали увесистыми кулаками. Ой, любо! У Никиты зачесались руки, он выскочил из саней, отряхнулся, скинул варежки и схватился огромной пятерней за густую бороду. От бороды пошел парок: стаял иней.
   — Ух-х! — крикнул кузнец, скинул на ходу дорожный тулуп и бросился к ватажке.
   На взгорьях красовались девки, топтались старики. Народ волновался:
   — Гляди, гляди… Ишь черномазый крушит! Откуда что взялось?
   Кузнец разминал кости, гонял застоявшуюся кровь. Под его ударами люди падали, раздавались стоны, крики, ругань.
   Отряхнулся Никита, повел черным глазом, а перед ним в легком шушуне стоит стройная чернявая девка, покрытая большим платком в роспуск.
   Опустил кулаки перед девкой:
   — Ты кто?
   — Крепостная я. Может, и слыхали, дьяка Утенкова.
   — Слыхал! — сказал Никита и предложил девке: — Садись, до деревни довезу!
   Какой-то парень из ватажки орлом налетел на кузнеца. Туляк остановился, скинул шапку, склонил крепкую голову.
   Быть бы тут крепкому бою, но девка оттащила кузнеца, вскочила в сани. И понеслись в сельцо.
   У чернобровой девки горело от мороза лицо, блестели глаза.
   Она смеялась хорошим смехом.
   — Ты не бойся, — сказал кузнец. — У меня сын есть. Женить хочу. Как тебя звать?
   — Дунька, — отозвалась девка. — А сын-то каков?
   — Сын в меня, — похвалился кузнец.
   — Ежели в тебя, пойду за него. Выкупай!
   — Выкуплю! — уверенно сказал Никита. — Не я буду — выкуплю! Э-ге-гей!
   Кони понесли от озера. Поднимая снежную пыль, разудало гремя бубенцами, тройка влетела в сельцо. Мимо замелькали избы из крепкого, кряжистого леса, хибары, кузница. Из ворот выбежали любопытные бабы:
   — Гляди, цыганище девку уволок.
   — Гони к старосте! — крикнул ямщику кузнец.
   Кони подкатили к просторному, приглядному дому, крытому шатром в четыре ската. Девка выпрыгнула из саней и убежала к родным, а кузнец поднялся на крыльцо, стукнул кованым железным кольцом.
   Дверь распахнулась, на пороге встретила сухопарая старуха с умным лицом. Завидя хорошо одетого Никиту, она поклонилась ему:
   — Милости просим, батюшка!
   Кузнец вошел в избу, зорким глазом обшарил горницу, перекрестился на красный угол и уселся к столу.
   — Ну, хозяйка, корми гостя. Изголодался в пути. Да не скупись, в обиде не будешь!
   Вскоре на сковороде шипела румяная свинина. От приятных запахов во рту у кузнеца скопилась обильная слюна. В глиняной темной миске поблескивали промасленные блины, рядом — горячий горшок с топленым молоком. Вокруг стола по скамейке и подоконникам ходил черный кот, отфыркивался от аппетитных запахов, умильно поглядывал то на поблескивающее молоко, то на кузнеца и мурлыкал нежно, вкрадчиво.
   — А ты не вертись, страхолютик! Брысь, — прикрикнула бабка на кота и ударила его ложкой.
   Кот обиженно фыркнул и нырнул под лавку.
   Кузнец неторопливо ел.
   За окошком на улице ходили мужики в рваных армячишках, в стоптанных лаптях; всклокоченные, отощавшие крепостные боязливо поглядывали на оконце.
   «Ишь как запуганы старостой», — подумал кузнец.
   Стоял февраль; до вешнего разводья оставались считанные дни. «Не успеть в Москву-матушку да обратно в Тулу до всполья — пиши пропало!» — беспокоился Никита.
   В избу ввалился краснорожий мужик, староста.
   — Продай девку! — попросил кузнец.
   Староста бирюком поглядел на проезжего. Подумал: «Ишь выискался купец-молодец!»
   — Дорога девка, не купишь, — отозвался он сумрачно.
   — Куплю. Сколько хошь?
   — Десять рублей.
   Кузнец почесал за ухом:
   — Дорого! Это ж баба, а не конь. Ух ты! Ну, куда ни шло, будь по-твоему!
   — Ты что ж, батюшка, когда ее возьмешь? — спросила старуха.
   — Поеду из Москвы и увезу! А пока поберегите девку! — наказал кузнец.
 
 
   Торопился Никита к царю. Скоро столица: оживленнее стали дороги, встречались ратные люди, скакали вершники, шли ополченцы, обгоняли боярские колымаги. В людных селах на въездах у царских кабаков шумно гомонил народ.
   Утром подкатили к Воробьевым горам, на них тихий зимний простор. По голубому зимнему небу легко и неторопливо плывут облака, по краям золотистые от солнца. Воздух колкий, хрустальный. Легковесны и стройны опушенные инеем березы. В их затаенной глуши — звонкий морозный треск; дятел долбит сухие лесины.
   На редколесье, на повороте, в дымках — Москва.
   Зубчатые белокирпичные стены дальнего монастыря. Черные прозоры бойниц, кое-где виднеются тупорылые пушки. За зубчатой стеной блеснули алебарды. Никита окинул простор, вздохнул: «Вот оно как!»
   За монастырем, за подернутой дымкой далью показались зубчатые стены Кремля. Вдоль них раскиданы зеленые шапки старинных башен, тайниц. Над ними — Иван Великий в позолоченной шапке. Церкви, церквушки, часовенки, зеленые черепичные перекрытия, красные, глазурные, с синеватым отливом; золото, серебро, слюда — все блестит и переливается на морозном воздухе.
   Москва! Москва!
   Никита Антуфьев снял шапку, перекрестился:
   «Вот она, матушка! Добраться бы к Петру Ляксеичу. Тут, чать, не Тула».
   Санки покатились под гору. Лицо кузнеца осыпали колкие снежинки. Он повеселел.
 
 
   Царь Петр просто и приветливо встретил тульского кузнеца. Жил государь не в Московском кремле, где все напоминало стрельцов и ненавистную сестрицу Софью, а в Преображенском. Все у царя как-то наспех, по-походному: глядишь, вот снимется и ускачет по неотложным делам на другой край России. А дел-то было — не перечесть! Всю дорогу от Москвы до Преображенского Никита встречал людей разного звания: торопились туда и оттуда. Покрикивали форейторы, скрипели полозьями грузные боярские возки, скакали курьеры, в открытых санках торопились немчишки в Преображенское. На обширном дворе перед скромным, небольшим царским дворцом стояло много саней парадных, обшитых персидскими коврами, с медвежьими полстями; были тут и простые сани; под навесом навалены тюки с пенькой; у тына стояли оседланные кони; густо толкался народ — русские и иноземные купцы, солдаты, мастеровые, матросы. У крытого возка, прижав к груди лохматую голову верзилы, выла толстенная боярыня.
   — С чего это она ревет? — стал пытать Никита форейтора.
   — Не вишь, что ли? Царь-батюшка в науку за море шлет боярское чадушко. Ось-ка, дуроломы. — Форейтор с опаской оглянулся на боярский возок.
   Доложили царю, что тульский кузнец Никита Антуфьев привез ружья, — живо в покой допустили. Около царя толпились знакомый Никите переводчик Посольского приказа Шафиров, немцы с Кукуй-слободы, иноземные мастера, дьяки Пушечного приказа. Шафиров издали приметил кузнеца.
   — А, туляк — черная борода, опять что надумал? — густым басом загудел он.
   Никита осклабился, почтительно поклонился толмачу:
   — Ружьишки приволок, своих рук работенка.
   — Ну, кузнец, чем порадуешь? — Царь запросто обнял Никиту. — Садись, рассказывай.
   Народ посторонился. Никита понял оказанное почтение, крякнул, неторопливо огладил цыганскую бороду.
   — Вашего величества приказ выполнил. Прослышал, что в ружьях вышла нужда, — свои, тульские наработал…
   У Петра усы шевельнулись, глаза засияли; хлопнул кузнеца по плечу:
   — Молодец, Демидыч! Тащи ружья!
   Иноземные мастера, презрительно поджав губы, недоверчиво разглядывали Никиту. Однако туляк нисколько не смутился; он проворно извлек из возка пару ружей и внес их в горницу. Немцы оживились и, даже не глядя на фузеи, посмеивались, заранее радовались неудаче русского кузнеца; но вышло по-иному. Генерал Лефорт, весьма чтимый царем за ум, внимательно осмотрел ружья и похвалил:
   — О, этот мастер — золотая рука! Фузеи сделаны отменно.
   Царь засиял весь и подхватил похвалу Лефорта:
   — Добры, добры ружья!
   Иноземные мастера позеленели от зависти.
   Тут Петр Алексеевич повернулся к Никите, схватил его за плечи:
   — А ну, сказывай, Демидыч, сколь за ружья хошь. Небось не хуже свеев аль аглицких купцов заломишь?
   Сердце Никиты затрепетало: вот этой-то благоприятной минуты он давно ждал; то-то ж сейчас подивит царя да иноземных мастеров! Потупился Никита, помолчал с минуту в глубоком раздумье; знал, как поднести задуманное. Петр спросил:
   — Что молчишь, Демидыч? — Сам думал: «Хошь и дороже иноземных станут, а все сподручнее. Свои; прикажу — наделают…»
   Поднял черные глаза кузнец.
   — Знаю, ваше величество, что за такие ружья Пушкарский приказ платит инш двенадцать рублев, инш пятнадцать.
   Никита глубоко перевел дух:
   — Грабят жимолоты Расеюшку. А те ружья, что нами в Туле сработаны, буду ставить я, ваше величество, по рублю восемь гривен.
   — Демидыч! — засиял царь и расцеловал крепко, простецки. — Жалую тебе опричь всего сто рублей награды. А ты постарайся, Демидыч, распространить дело, и я тебя не оставлю!
   — Я и то думаю, ваше величество, да вот руду негде копать, да с углем тесно, жечь бы самому, да кругом леса казенные…
   — Жалую, о чем просишь…
   Царь отпустил кузнеца до вечера, а к вечеру чтоб непременно пришел: дела есть.
   Целый день кузнец Никита расхаживал по Москве, ко всему приглядывался. Вблизи не было той красоты, которую Никита видел с Воробьевых гор. У Китай-города, в Кузнецкой слободе стояли закопченные бревенчатые кузницы под стать тульским; подальше, со стороны Неглинки, вдоль улицы вытянулись вязы, разубранные инеем, а еще далее были блинные ряды, за ними — скотная площадка. Речка Неглинка текла в самом городе в грязных, болотистых берегах, на них московские жители сваливали всякую заваль и помет. На Трубной площади Неглинка расплылась в топкое болото и мутью текла до самых кремлевских стен. «Ух ты! — вздохнул Никита. — Столица, а боярышки запустили город. Гляди!»
   Московские улицы были мощены бревнами, и, знать, в любую пору не сладко дорожному человеку трястись по этому накатнику. Только в Кремле да в Китай-городе были каменные мостовые. Тут и дома строились из камня и в линейном порядке. В других местах — гати, окопанные пруды, плотины. Церквей Никита и сосчитать не смог: тут и Рождество на Путинках, и Грузинской богоматери иконы, и Николы Мокрого, и Пречистенка, и на Ключах богоявление, — кузнец еле успевал скидывать шапку и класть крестное знамение.
   Город был деревянный. Неустройство и грязь лезли из всех щелей.
   Только бояре и жили широко да привольно, но бестолково и неряшливо. Не понравилась тульскому кузнецу Москва. На папертях у церквей стая обшарпанных, страшенных юродивых. Завидев Никиту, они стали выворачивать и пялить свои язвы и гнойные места. А хари-то, хари, не приведи бог, в жизни не видывал таких Никита! Косоротые, безносые, горбатые, зобатые — лаяли, стонали, кричали, выпрашивали.
   Демидов сплюнул.
   — Ух, и нечисти сколько развелось!
   Вечером в беседе кузнец пожаловался царю. Впопыхах осмелевший кузнец назвал царя попросту Петром Ляксеичем.
   — Не нравится мне, Петра Ляксеич, Москва-то, много в ней такого неприглядного…
   — И мне не нравится, — охотно согласился царь, — много юродства поразвели в ней бояре.
   Петр усадил кузнеца за стол рядом с собой и стал расспрашивать про домашних:
   — Как женка-то? Поклон-то привез мне?
   Никита взволновался, приглушил ревность. Ответил царю спокойно:
   — Здорова баба и низко кланяется… А сын-то, Акинфка, забыть тебя, Петра Ляксеич, не может. Просил насчет рудной землишки…
   — Будет, — обнадежил государь.
   Петр не забыл своего слова, пожаловал Никите грамоту на земли в Малиновой засеке[6] для копания железной руды и жжения угля.
 
 
   Акинфке разом выпали две радости: батя привез женку и жалованную грамоту на рудные земли. Молодой кузнец обошел вокруг девки, пригляделся. Статна, тугая, как ядреный колос, а глаза — словно вишенье. Рослая да румяная. Ух и девка! И Дунька обрадовалась парню: «Верно, не обманул кузнец…»
   Поженили молодых.
   Дунька оказалась на редкость послушной и крепкой бабой. Акинфка — в кузню, и Дунька — в кузню. Акинфка — за молот, и она — за молот. Силы в ней — прорва! Раз, играючи, схватилась бороться с Акинфкой. Вот баба!..
   Вскоре из Москвы от Писцового приказа наехали подьячий и писчик; по указу царя Петра Алексеевича отмежевали в Малиновой засеке рудные земли, а для жжения уголья во всю ширину Щегловки отвели лесную полосу. Копай, Никита Антуфьев, руду, руби вековые лесины, жги уголь и плавь железо! Но и это показалось кузнецу мало: надумал он пустить в ход водяные машины, а для этого решился на речке Тулице построить плотину. По приказу царя подьячий отмежевал, взамен затопляемых земель Ямской слободы, стрелецкие земли. Не забыл Петр Алексеевич стрелецкую смуту, ужимал стрельцов, где доводилось.
   Поднял Никита близлежащие волости; нанял вотчинников в поместьях и согнал на постройку плотины. Работа была каторжная; кормил тульский кузнец работников незавидно, народ надрывался и мер, как мухи под осень. Большие дела завертелись: ставили новые мастерские, копали руду, плавили ее, лили ядра для Пушкарского приказа и на плотину за старосту для досмотра поставили Дуньку. Молодайка попала под стать Антуфьевым: яростная к работе, все силушки из мужиков выматывала.
   В одно лето при лютой работе возвели мужики на реке Тулице плотину, и заводчики пустили в ход водяные машины. Вскоре и домна задымила.
   Работал завод Антуфьева не только фузеи и самопалы, но и пушки и ядра. Домна была вышиной в одиннадцать аршин, и раздувалась она мехами, а мехи приводились в движение водяными машинами. Домна давала до ста двадцати пудов чугуна в сутки. Для того чтобы этот чугун получить, требовалось двести пудов пережженной руды да триста пудов угля. Чугун и шел на отливку пушек и ядер. Перед домной был вкопан дубовый чан вышиною в три сажени, в который ставились пушечные формы.
   У плотины Никита соорудил амбары; в них сверлились, обтачивались и полировались пушки; ковались тут и доски для ружейных стволов, для чего были установлены кулачные молоты, переделывающие кричное железо в нужное поделье.
   Прибрал Никита бездомных бродяг. Копали они руду, отдавая последние силы. Жили в землянках, как кроты, кормились хуже дворовых собак. Углежоги в делянках жгли на уголь полномерные крепкие дубы, чудесный гибкий ясень и клены. Работа эта неприглядна и тяжела: валили лес, распиливали его, подвозили, складывали в поленницы, потом в кучи, дерновали и жгли. В студеную зиму ни зипунов, ни шуб, ни рукавиц, ни варежек не выдавалось; еда тощая — ложись и умирай. Каторга!
   Быстро полезли в гору Антуфьевы; богатели, как в сказке. Однако в чванство тульские кузнецы не ударились. Ходили они в простых кожанах, трудились наравне с работными людьми. Одно только и отличало: срыли Антуфьевы старую избу, выстроили просторный брусяной дом, обнесли его дубовым тыном да цепных кобелей завели.
   За военные снаряды, которые Никита поставлял в Пушкарский приказ, платили по двенадцать копеек за пуд. Царь Петр при всяком случае отмечал Антуфьевых:
   — Оборотистые люди, таких бы мне под руку десяток — горы ворочал бы.
 
 
   Акинфка за горячими делами забыл свой поход к дьяку Утенкову, а дьяк меж тем все еще проживал в Туле. Время подошло горячее, военное; объезжал дьяк казенные оружейные заводы, торопил с работой. Сунулся было Утенков на завод Антуфьевых, но Акинфка как будто и не признал дьяка.
   — Кто такой за человек? — поднял он серые глаза на Утенкова.
   Дьяк съязвил:
   — Аль не признал? Как будто твои портки на тыну остались?
   Акинфка потемнел, но обиду свою не выдал. Засмеялся весело, раскатисто:
   — Ничего, мои обноски тебе впору!
   Дьяк словно подавился. Позеленевший от злости, он жадно ловил воздух. За переборкой сидел батька Никита; услышав дерзкий ответ сына, улыбнулся:
   — Молодец! Ловко отчекрыжил крапивное семя!
   Потоптался, покрутился дьяк, сжал зубы, повернулся и уехал. Рад бы насолить Антуфьевым, но что теперь поделаешь с ними, если они стали самому царю известны?
   Долго бередил душу Утенков: «Столько годов отжил, всякого, кого надо и не надо, к ногтю поджимал, а тут — неужто не отблагодарю Антуфьевых?»
   — Погоди ж ты, — пригрозил он кузнецам. — Найду я на вас загогулину!
   Подлинно, понюхал-покрутился дьяк по засеке и высмотрел ту «загогулину», за которую зацепиться можно. Обдумал дьяк и настрочил царю грамоту.