Страница:
Лицо Иосифа утратило свою мрачность. Когда он видел Луцию на официальных приемах, она всегда казалась ему строгой, торжественной, настоящей Юноной, как на модели. Никогда не подумал бы он, что эта Юнона может держаться так непринужденно и любезно. Его досада исчезла. С подобными женщинами он чувствовал подъем и уверенность. Возможно, объяснил он ей, что в его книге кое-что звучит искусственно и малоубедительно. Но это оттого, что ему пришлось излагать свои мысли на чуждом ему языке. Теперь же, в новом издании, многое оказалось гораздо удачнее.
– Так как же, – прервал его Василии, – остановимся на барельефах?
Иосиф снова почувствовал досаду. Что из его прошлой жизни хочет воспроизвести этот навязчивый человек? Его подвиги во время Иудейской войны? Не очень-то они украсят его в глазах римлян. Может быть, его встречу с Веспасианом, эту двусмысленную, мучительную для него встречу, запятнавшую его в глазах евреев? Неужели ее следует высечь в камне?
Тем временем маленький юркий Василий, – «белочка», как назвала его Луция, – продолжал весело болтать.
– Обычно жизнь писателя дает мало материала для цоколя, – заявил он, – по у такого героя, как Иосиф, трудность, наоборот, в выборе.
Иосиф остановил его.
– Видеть свое поражение увековеченным мало радости, – сказал он. Он просит, чтобы колонна осталась гладкой, без рисунков и без барельефа. Может быть, это самомнение, но он полагает, что его собственное описание событий передает их достаточно наглядно.
– Хорошо, – согласился Василий. – Мне же будет меньше работы.
Луция слушала молча.
– А вы капризный, – улыбаясь, обратилась она к Иосифу. – Странно, после всего пережитого человек может быть еще таким щепетильным!
Затем они отправились смотреть статую-колосс. Луция пригласила Иосифа пойти с ними. Среди шума и пыли высилась гигантская Юнона, еще в значительной части своей скрытая камнем. Левая рука выступала, Василий взобрался на нее. Стоя на огромной каменной руке, он объяснял свою работу. Этакая Юнона – неблагодарная задача. Юнона остается пресной и торжественной, даже если моделью служит такая женщина, как Луция. Ему хотелось бы сделать настоящую Луцию, не официальную, не парадную.
– Какой же вы представляете себе настоящую Луцию? – спросила снизу принцесса, смеясь.
– Например, – ответил, прячась от нее, Василий, – в виде танцовщицы Фаиды[31], верхом на спине философа, в состоянии приятного опьянения. Вот это была бы интересная задача.
Рослая Луция встала на цыпочки, схватила его, стащила с руки статуи. Ей лично уважения не нужно, заявила она миролюбиво, но Малыш рассердился бы, если бы услышал столь непочтительные речи.
– Особенно теперь, – обратилась она к Иосифу, – когда здесь скоро будет ваша еврейка, ваша Береника, я должна быть тем безупречнее. Вы, евреи, причиняете нам очень много хлопот, – вздохнула она. – Впрочем, он принадлежит к приятному сорту евреев, не правда ли, белочка? – обратилась она к Василию.
Иосифа рассердило, что она говорит о нем, словно его здесь нет. Все же, когда она села в носилки, он спросил, настойчиво глядя на нее своими горячими глазами:
– Можно мне принести вам новую редакцию моей книги?
– Принесите, мой милый, – отозвалась она.
Эти слова тоже были сказаны вскользь. Но когда слуга хотел затянуть занавески, она жестом остановила его и из двинувшихся в путь носилок посмотрела на Иосифа, улыбаясь закрытым ртом, немножко насмешливо, очень призывно. Ее лоб под высокой прической, сложенной из множества локонов, был чистым и детским, выражение широко расставленных глаз над длинным крупным носом – бесстрашным и жадным. Иосиф же улыбался про себя и уже не сердился.
В неурочный час в доме Иосифа появился стеклодув Алексий, которого из всех римских евреев Иосиф считал своим лучшим другом. Когда-то, во время осады Иерусалима, Алексий остался в нем ради старика отца, не желавшего покидать родной город. Он пережил там незабываемые ужасы, вся его семья погибла жестокой смертью, его самого Иосиф в последнюю минуту вызволил из лагеря военнопленных, где содержались евреи, предназначенные для травли зверями и для военных игр. Этот многоопытный человек со своими передовыми методами производства сумел выдвинуться и в Риме. Правда, его статная полнота и свежий румянец исчезли навеки, черный блеск бороды поблек, и все, что он говорил и делал, было овеяно тихой и мудрой печалью. Иосиф чрезвычайно дорожил этим другом. Его жизнь служила примером того, как можно без особой внутренней борьбы быть одновременно и хорошим евреем, и хорошим римским подданным.
Сегодня этот обычно столь спокойный человек казался взволнованным, его тусклые, печальные глаза оживились. Два нежданных гостя появились в его доме: девушка из Иудеи, вернее, женщина, в сопровождении десятилетнего мальчика, причем обоих он раньше не знал. Это была первая жена Иосифа, Мара, со своим сыном Симоном.
Алексию женщина и мальчик очень понравились. Но Иосиф казался смущенным, недовольным. Почему эта женщина приехала именно к Алексию? – спросил он. Оттого, что она слышала уже в Иудее, будто он друг Иосифа. Зачем она оказалась в Риме, продолжал рассказывать Алексий, этого она ему не открыла, на все его вопросы она отвечала кроткой, таинственной и лукавой улыбкой. Она только попросила его пойти к доктору Иосифу бен Маттафию, священнику первой череды, другу императора, ее господину и бывшему супругу, чтобы он, хотя некогда и отверг ее, допустил пред лицо свое сына своего Симона, Яники, первенца.
В течение всех этих десяти лет Иосиф не видел ни первой жены, ни сына и мало о них думал. Он довольствовался тем, что высылал обещанную ренту. Мара жила сначала в деревне, в его имениях, затем перебралась в город, в приморский город Кесарию, чтобы маленький Симон мог поступить в школу. Мара охотнее отвезла бы его в Ямнию, этот центр иудейской учености. Но Иосиф опасался, что там его сын будет плохо принят, и поэтому пожелал, чтобы Мара жила с мальчиком в столице страны, в Кесарии, население которой состояло почти из одних греков и римлян. Евреям въезд туда был затруднен; требовались особые паспорта. Но управляющий Иосифа, Феодор бар Феодор, очень быстро добыл для Мары и для мальчика нужное разрешение. В этом городе она и прожила последние годы – тихо, покорно, не беспокоя его. Каждый год на праздник кущей она в смиренном письме сообщала ему, что они с сыном здоровы и благодарят его за доброту.
Теперь, впервые с тех пор, как он знал ее, она приняла самостоятельное решение и приехала, не спросясь его, в Рим. Он с ней развелся, он подвергся публичному бичеванию, чтобы получить этот развод. Жена, созданная из ребра его, – это Дорион; первенец его сердца – это Павел. Зачем вдруг появилась Мара? Что взбрело ей на ум? Чего она хотела? Самое лучшее – отправить ее обратно в Иудею, не повидавшись, сделав ей строгое внушение.
Он пытался вновь представить себе, как она, после объятий Веспасиана, пришла к нему, униженная, похожая на раскрашенный труп. Как она расцвела потом, когда римлянин принудил его жениться на ней! Ей было тогда четырнадцать лет, у нее было чистое, овальное лицо, низкий, детский, сияющий лоб. Смиренно звучали слова, произносимые ее полногубым, выпуклым ртом, кротко и нежно скользила она вокруг Иосифа, предупреждая его малейшее желание. И он это принимал. Мара, из которой, правда, против ее воли, плен и связь с римлянином сделали шлюху, была некогда приятна его сердцу и его телу. Но недолго. Никогда от нее не исходил тот манящий соблазн, который исходил от Дорион.
И вот она теперь здесь. Как любовница она была из тех женщин, которых забывают через три недели, но она, наверное, хорошая мать. Он находился в Александрии, когда она родила ему сына, первенца, которого он никогда не видел. Иосиф отчетливо помнит, как она ему об этом сообщила. Письмо было написано писцом, но можно было сразу узнать ее интонации:
«О Иосиф, господин мой! Ягве увидел, что не угодила тебе служанка твоя, и он благословил мое чрево и удостоил меня родить тебе сына. Он родился в субботу и весит семь литр шестьдесят пять зузов, и его крик отдавался от стен. Я назвала его Симоном, что значит «сын услышания», ибо Ягве услышал меня, когда я была тебе неугодна. Иосиф, господин мой, приветствую тебя, стань великим в лучах императорской милости, и лик господень да светит тебе.
И не ешь пальмовой капусты, ибо от этого у тебя делается давление в груди».
Это письмо шло морем из Кесарии в Александрию, а одновременно шло письмо из Александрии в Кесарию, в котором он извещал ее о разводе.
Он не хочет возвращаться к прошлому. Он любит своего сына от брака с Дорион. О, как сильно он любит его, своего сына Павла! Но его Павел не принадлежит к общине верующих, он замыкается перед Иосифом, он любит Финея, коварного лицемера, пса. Павел – греческий мальчик, надменный, полный отчужденности и презрения к своему еврейскому отцу. И вот теперь здесь – его другой, еврейский сын. Но этот сын, будучи плодом брака между священником и военнопленной, незаконнорожденный, «мамзер».
Конечно, тяжело, что у него нет законного сына-еврея. Почетный бюст в храме Мира – большая честь, которой не удостоился еще ни один еврей. Доктор Лициний предложил ему основать синагогу. Было бы хорошо, если бы спасенные свитки торы из Иерусалимского храма находились в синагоге Иосифа, а его статуя стояла бы в храме Мира! Римские евреи только тогда признают Иосифову синагогу, если у него будет сын-еврей. Тогда он сможет спать спокойно, крепко и без тревог.
В сущности, «мамзер» издавна пользовался всеми правами еврейского гражданства. Теперь, после разрушения храма, было разрешено не так уж строго придерживаться закона о незаконнорожденных. Правда, они лишены права вступать в брак. Но это всегда можно обойти. Хорошо бы иметь здесь, в Риме, еврейского сына! Хорошо бы иметь синагогу Иосифа! С другой стороны, если он допустит Мару пред лицо свое, могут сразу возникнуть тысячи неприятностей и осложнений. Если он построит свою синагогу и его статуя будет стоять в храме Мира, тогда он может спать спокойно.
– Благодарю вас за ваше известие, дорогой Алексий, – заканчивает он ход своих мыслей. – Скажите Маре, что я завтра приду.
На другой день, идя к ней, он повторял себе, что главное – не попасться врасплох, не дать выманить у себя какое-либо обещание. Он просто взглянет на обоих вот и все. Никаких обязательств он на себя не возьмет.
Когда он вошел, Мара низко перед ним склонилась. На ней была простая одежда, которую носили женщины северной Иудеи: четырехугольная, из одного куска, темно-коричневая, с красными полосами. Он услышал знакомый запах, – она все еще любила душить свои сандалии.
– О господин мой, – произнесла она, – ты пожертвовал своей бородой, но лицо твое мужественно, прекрасно и лучезарно и без бороды.
Мара была смиренна, как всегда, но полна большой уверенности, которой он раньше в ней не замечал. Своей маленькой, крепкой рукой указала она на мальчика, обняла его за плечи, подвела к Иосифу. Он увидел, что мальчик широкоплеч и хорошо сложен; овал лица – как у Мары, но решительный рот, крупный нос, удлиненные живые глаза – как у Иосифа. Иосиф возложил руку на спутанные густые волосы сына и благословил его: да уподобит его бог Ефрему и Манассии!
Мальчик рассматривал чужого господина без смущения, но отвечал односложно. Они говорили по-арамейски. Мара предложила сыну говорить по-гречески.
– Он хорошо говорит по-гречески, – заявила она с гордостью.
Но Симон упрямился: он не понимал, зачем ему говорить по-гречески, раз этот господин говорит по-арамейски.
Когда Иосиф стал расспрашивать его о путешествии, он немного оттаял. «Виктория» – хороший корабль, правда, не очень большой. Едва они только что отошли от Александрии, начался шторм, почти все заболели морской болезнью, а он – нет. На корабле был также транспорт диких зверей – для арены. Во время шторма они ужасно ревели. На корабле было еще два орудия, из-за морских разбойников. Правда, морских разбойников уже нет, но закон о том, чтобы каждый корабль шел вооруженным, не отменен. Орудиями Симон особенно интересовался. Матросы объяснили ему подробно их устройство, он даже сам смастерил маленькую модель орудия. Мара настояла на том, чтобы он показал ее Иосифу. Его не пришлось упрашивать. Лицо мальчика посветлело, когда он рассказывал о своей модели, оно стало веселей, чем не раз омрачавшееся лицо Иосифа. По-видимому, он мастер на такие вещи.
– Вот такими вещами Симон интересуется, – заметила Мара, – тут он внимателен, тут он может говорить по-гречески. Но в школе он учится неважно.
Он слишком отвлекается от учения, не слушает ее увещаний, слишком много бегает по улицам Кесарии, где от «гойских» мальчиков научается только дурному. Но когда она жаловалась на своего Симона-Яники, ее низкий голос звучал мягко, она вместе с тем гордилась своим смышленым мальчиком, который проявлял такой интерес к окружающему.
Иосиф осторожно, все время говоря, как взрослый со взрослым, пытался вызнать у мальчика, чему он научился в школе. По-видимому – немногому. Все же Иосиф был взволнован до боли, когда услышал из уст своего сына еврейские слова, древние, знакомые звуки, интонации обитателей Израиля. Мальчик защищался против жалоб матери. Зачем ему учить наизусть все эти трудные правила храмовой службы и жертвоприношений, если храм, к сожалению, разрушен? Кесарийская гавань, корабли и зернохранилища интересуют его гораздо больше, он же в этом не виноват.
Мара боялась, что Иосиф будет сердиться на мальчика за его непочтительные речи. Но Иосиф не сердился. Сам он был усердным учеником и послушно отсиживал в школе уроки. Но затем он стал солдатом, вел бурную жизнь, и это солдатское начало, по-видимому, сидело в нем глубже, чем он думал. Теперь оно возродилось в сыне. Иосиф заговорил с ним об орудиях, объяснил ему конструкцию «Большой Деборы», знаменитого орудия иудеев, которое римлянам удалось захватить только после долгих усилий и которое они с особенной гордостью, хотя оно и было наполовину разбито, везли в триумфальном шествии. Мальчик слушал его с горящими глазами. Иосиф и сам увлекся. Он дал классическое описание этой машины в своей книге, невольно перешел на греческий язык, и оказалось, что Симон-Яники отлично его понимает. Мара, довольная, слушала, как отец и сын оживленно болтают друг с другом.
Затем мальчик стал расспрашивать отца о достопримечательностях Рима, о которых он много слышал.
– Ваш Рим очень большой, – сказал Симон задумчиво, – но наша Кесария тоже не маленькая, – добавил он сейчас же с гордостью. – У нас есть губернаторский дворец и огромные статуи в гавани, и большой ипподром, и четырнадцать храмов, и большой театр, и малый театр. Вообще – мы самый большой город провинции. Мать не позволяет мне ходить на бега, но я разговаривал с чемпионом Таллом, который взял тысячу триста тридцать четыре приза. Он заработал свыше трех миллионов и разрешил мне поездить верхом на своей первой призовой лошади, Сильване. Вы когда-нибудь ездили на первой призовой лошади?
Теперь мальчик опять заговорил по-арамейски, и Иосиф нашел, что он держится свободно и приятно. «Незаконнорожденный ученый выше невежественного священника», гласит изречение богословов. Правда, едва ли это можно было применить к Симону, тем не менее Иосифу нравился его сын. Мара была счастлива, что Иосиф не сердится на мальчика за его невежество. Ведь не ее вина, если в нем нет данных, чтобы стать ученым и знатным. Она сделала все от нее зависящее. Еще во время своей беременности ела она краснорыбицу, чтобы ребенок вышел удачный.
– В сущности, это тоже помогло, – заявила она с кроткой гордостью. – Он очень буйный, бегает по улицам, ругается нехорошими словами, и мне пришлось приехать сюда, в Рим, оттого что в Кесарии я уже но могла с ним справиться. Но он сметливый, и у него ловкие руки, и люди благоволят к нему. Нет, я могу сказать без преувеличения – и мы не обсевок в поле.
– А здесь тоже говорят «обсевок в поле»? – несколько пренебрежительно осведомился Симон. – У нас, в Кесарии, говорят: «Не ударим лицом в грязь». Мне это больше нравится. Но правильно говорят только матросы, я слышал на корабле. Они говорят: «И мы не зас…»
– И всегда у него на уме нехорошие слова, – пожаловалась Мара.
– А мне нравится: зас… – настаивал Симон.
– Если уж тебе не по вкусу «обсевок», мой мальчик, – посоветовал Иосиф, – тогда ты, может быть, предпочтешь говорить: «И мы не ходим под себя».
Симон с минуту подумал.
– Не очень хорошо, – решил он. – То – лучше. Но если мать непременно настаивает, я буду говорить: «под себя». – И он обменялся с Иосифом понимающим взглядом, словно взрослый, считающийся с капризами женщины.
Иосиф спросил сына, много ли у него в Кесарии друзей. Оказалось, что он дружил с несколькими греческими мальчиками. Когда они нахальничали, он с ними дрался. У него были приятели и среди полицейских, они защищали его от озорников-мальчишек. Сначала он, видимо, хотел употребить более энергичное слово, но из мужского снисхождения к матери удержался.
Мара через некоторое время отправила мальчика на улицу – он уже и тут успел обзавестись друзьями. Когда они остались одни, Иосиф принялся рассматривать Мару. Она была более зрелой, чем раньше, впрочем, чуть-чуть толстовата, в ней чувствовалась спокойная, твердая, скромная удовлетворенность. Он же оказался несостоятельным перед своим сыном Павлом. Он, жаждавший просветить весь мир духом иудаизма, не мог вдохнуть его даже в собственного сына. И вот перед ним сидит эта женщина, легкая довольная улыбка играет вокруг ее полногубого, выпуклого рта. Ее сын не был наделен способностями, чтобы стать знатоком Писания, он несколько вульгарен, многое в нем напоминает его деда, театрального служителя Лакиша. Но все же он был настоящим иудеем, развитым, смышленым.
Тем не менее уверенность этой женщины рассердила Иосифа. Более сурово, чем он собирался вначале, спросил он ее, что ей здесь нужно и что ей от него нужно.
Его гнев не испугал ее. Она считала, ответила Мара, что Симон-Яники немного распущен. Кесария, где он гонял с греческими мальчишками, может быть, не вполне подходящее место для него, в Ямнии он был бы под лучшим присмотром. Она надеется здесь, в Риме, найти достаточно твердого воспитателя, чтобы обуздать его. Иосиф смотрел прямо перед собой, не отвечая. Но не это одно, продолжала Мара: у нее были и более серьезные основания. То, что Иосиф, ее господин, не пожелал воспитывать своего сына в Ямнии, лежало тяжелым камнем у нее на сердце все эти годы, ибо ей кажется, что она, несмотря на свою глупость, угадала истинную причину его нежелания. И вот она отправилась в Ямнию одна, взяв с собой посох странника, мех с водой и роговой сосуд для пищи, как ходили некогда паломники в Иерусалим, и, придя, стала расспрашивать ученых Ямнийского университета, нет ли какого-нибудь способа освободить ее сына Симона-Яники, который вышел таким удачным, от лежащего на нем проклятия; ведь пока он всего только «мамзер», незаконнорожденный. Она добралась до самого мудрого из всех людей, впрочем, перед самой его кончиной, до верховного богослова Иоханана бен Заккаи, да будет благословенна память о праведном. Он говорил с ней кротко и взвесил ее слова, точно они исходили не от нее, глупой телки, и посоветовал ей отправиться в Рим и сказать Иосифу, что ее прислал Иоханан бен Заккаи. Тут она принялась откладывать из тех денег, которые Иосиф по своей доброте давал ей, и как раз в тот момент, когда нужная сумма была собрана, для иудеев забрезжила заря новой жизни, ибо в Риме будет императрицей иудейская женщина. И вот Мара приехала и надеется, что Иосиф, ее господин, не гневается. Все это она сообщила кротко, непритязательно, с той же легкой, тихой, немного лукавой улыбкой.
Иосиф, услышав имя Иоханана бен Заккаи из уст этой женщины, был потрясен. Он полагал, что она приехала по собственному почину, из любопытства, желая что-то пронюхать, навязаться. А теперь оказывалось, что ее послал Иоханан бен Заккаи, его высокочтимый учитель, этот хитрец, который с благословенным сверхчеловеческим упорством трудился в своем Ямнийском университете над тем, чтобы заменить разрушенное иудейское государство учением Моисея и обрядами, установленными богословами. Этот человек верил в Иосифа до конца, когда другие давно его оплевали. И вот он, в заботе об Иосифе, находясь уже на краю могилы, послал ему эту женщину и мальчика, и они приехали именно сейчас, когда Иосиф в таком смятении из-за своей статуи.
Женщина продолжала говорить. Ее заботила тысяча вещей: следят ли за его питанием, дают ли ему достаточно редьки и листьев сладкого стручка, не кормят ли слишком острым соусом из каперсов. Это ему всегда шло во вред. Она привезла ему немного исопа и майорана, а также хорошей соли из Мертвого моря: говорят, римская соль очень плоха.
Она извлекла на свет свои скромные дары, счастливая, что может дышать одним воздухом с этим человеком, рассказывать ему о своем, об их ребенке, об этом умнейшем и храбрейшем из всех сыновей, Симоне-Яники. Иосиф слушал ее тихие речи, видел ее узкий сияющий лоб, думал о великом старце Иоханане бен Заккаи, о его трудной вере и борьбе за нее, которую он вел окольными путями. Бог не умалится, говорил он ому, если верующие придут к нему даже по запутанным тропинкам. Великим подарком было для Иосифа, что Иоханан бен Заккаи послал ему женщину и мальчика.
Мара придвинулась к нему.
– Ты гневаешься на меня, господин мой, что я приехала? – спросила она, так как он продолжал молчать.
– Ты должна была написать мне и спросить моего согласия, – возразил он. Но сейчас же милостиво добавил: – Но если уж ты здесь, пусть так и будет.
Скульптор Василий показал Иосифу тот кусок металла, из которого собирался отлить его голову. Это была коринфская бронза, тот особенно благородный металл, который образовался вот уже двести двадцать шесть лет назад, когда при разрушении города Коринфа художественные произведения из золота, серебра и меди расплавились и их потоки слились воедино, в не поддающийся повторению сплав чудесной красоты. Скульптор возлагал большие надежды на то бледное, странное сияние, которое будет исходить от головы Иосифа, сделанной из такого металла.
Закончив восковую модель, Василий работал теперь над моделью из глины. Иосиф сидел на возвышении в просторной мастерской и слушал, как этот человек говорил об очень чуждых ему вещах. Например, о бесчисленных подделках, которые пытаются навязать в Риме коллекционерам. А почему бы, в конце концов, и не надуть богатых людей, придающих больше значения древности произведения и именам полузабытых сомнительных художников, чем художественной ценности самой вещи?
– На днях, – рассказывал он, – я обедал у коллекционера Туллия. Собралось большое общество, все друзья Туллия. На столе стояло свыше трехсот серебряных кубков и другой столовой утвари, одна вещь драгоценнее и древнее другой, с почти стертой резьбой. И уверяю вас, Иосиф Флавий, что в этих художественных произведениях было так же мало подлинного, как и в друзьях. Там была, например, ваза: лев, разрывающий антилопу, а под ним – древними письменами едва различимое имя великого Мирона. Мирон умер больше пятисот лет тому назад, но если вы спросите моего доброго Крития, то он расскажет вам подробно, с какой ноги встал сегодня этот самый Мирон.
Юркий человечек болтал, а Иосиф смотрел с удивлением и тайным страхом, как под руками скульптора рождается его лицо.
К его великой досаде, оказалось, что этот неприятный человек хвалился не зря: то, что рождалось сейчас для мира, – это была поистине голова Иосифа, не менее живая, чем голова из крови и плоти, и в будущем будет трудно, даже для самого Иосифа, не видеть эту голову именно такой. Его губы, его ноздри, его лоб. И все же это была чужая и жуткая голова. Он сделал над собой усилие, он хотел ясности. Неужели эти губы отдали когда-то приказ снять с креста Юста, его друга-врага, который теперь пишет «Иудейскую войну», бессовестный? Неужели эти ноздри вдыхали гарь и вонь рушившихся стен Иерусалима и храма? Неужели за этим лбом жила твердая решимость продержаться в крепости Иотапата семижды семь дней? Да, это было его лицо и все же не его, как и те деяния были его и не его, ибо теперь он бы не совершил их или совершил бы иначе. Он смотрел на себя, живой Иосиф, – на глиняного. Многое, что тот человек, обладавший его лицом, совершил, нравилось ему, многое не нравилось, большая часть оставалась непонятной. Какой Иосиф настоящий: глиняный или живой? Какой Иосиф настоящий: совершавший те деяния или этот, сидящий здесь? И что определяет человека: то, что он есть теперь, или то, что он когда-то совершил?
Его мысль напряженно работала. И он пришел к выводу: человек, по имени Иосиф Флавий, проживавший в городе Риме в 832 году после основания города, в 3839 году после сотворения мира, не имеет ничего общего с человеком по имени Иосиф бен Маттафий, бывшим некогда генералом в Галилее. Писатель Иосиф Флавий рассматривал с чисто литературным, научным интересом то, что некогда совершил доктор Иосиф бен Маттафий, священник первой череды. Он живописал историю Иосифа бен Маттафия с тем же холодным любопытством, с каким описал бы историю царя Ирода, полную превратностей жизнь чужого, исчезнувшего человека. И когда он пришел к этому выводу, Иосиф Флавий почувствовал свое превосходство над прежним Иосифом, тем умершим, отжившим человеком!
– Так как же, – прервал его Василии, – остановимся на барельефах?
Иосиф снова почувствовал досаду. Что из его прошлой жизни хочет воспроизвести этот навязчивый человек? Его подвиги во время Иудейской войны? Не очень-то они украсят его в глазах римлян. Может быть, его встречу с Веспасианом, эту двусмысленную, мучительную для него встречу, запятнавшую его в глазах евреев? Неужели ее следует высечь в камне?
Тем временем маленький юркий Василий, – «белочка», как назвала его Луция, – продолжал весело болтать.
– Обычно жизнь писателя дает мало материала для цоколя, – заявил он, – по у такого героя, как Иосиф, трудность, наоборот, в выборе.
Иосиф остановил его.
– Видеть свое поражение увековеченным мало радости, – сказал он. Он просит, чтобы колонна осталась гладкой, без рисунков и без барельефа. Может быть, это самомнение, но он полагает, что его собственное описание событий передает их достаточно наглядно.
– Хорошо, – согласился Василий. – Мне же будет меньше работы.
Луция слушала молча.
– А вы капризный, – улыбаясь, обратилась она к Иосифу. – Странно, после всего пережитого человек может быть еще таким щепетильным!
Затем они отправились смотреть статую-колосс. Луция пригласила Иосифа пойти с ними. Среди шума и пыли высилась гигантская Юнона, еще в значительной части своей скрытая камнем. Левая рука выступала, Василий взобрался на нее. Стоя на огромной каменной руке, он объяснял свою работу. Этакая Юнона – неблагодарная задача. Юнона остается пресной и торжественной, даже если моделью служит такая женщина, как Луция. Ему хотелось бы сделать настоящую Луцию, не официальную, не парадную.
– Какой же вы представляете себе настоящую Луцию? – спросила снизу принцесса, смеясь.
– Например, – ответил, прячась от нее, Василий, – в виде танцовщицы Фаиды[31], верхом на спине философа, в состоянии приятного опьянения. Вот это была бы интересная задача.
Рослая Луция встала на цыпочки, схватила его, стащила с руки статуи. Ей лично уважения не нужно, заявила она миролюбиво, но Малыш рассердился бы, если бы услышал столь непочтительные речи.
– Особенно теперь, – обратилась она к Иосифу, – когда здесь скоро будет ваша еврейка, ваша Береника, я должна быть тем безупречнее. Вы, евреи, причиняете нам очень много хлопот, – вздохнула она. – Впрочем, он принадлежит к приятному сорту евреев, не правда ли, белочка? – обратилась она к Василию.
Иосифа рассердило, что она говорит о нем, словно его здесь нет. Все же, когда она села в носилки, он спросил, настойчиво глядя на нее своими горячими глазами:
– Можно мне принести вам новую редакцию моей книги?
– Принесите, мой милый, – отозвалась она.
Эти слова тоже были сказаны вскользь. Но когда слуга хотел затянуть занавески, она жестом остановила его и из двинувшихся в путь носилок посмотрела на Иосифа, улыбаясь закрытым ртом, немножко насмешливо, очень призывно. Ее лоб под высокой прической, сложенной из множества локонов, был чистым и детским, выражение широко расставленных глаз над длинным крупным носом – бесстрашным и жадным. Иосиф же улыбался про себя и уже не сердился.
В неурочный час в доме Иосифа появился стеклодув Алексий, которого из всех римских евреев Иосиф считал своим лучшим другом. Когда-то, во время осады Иерусалима, Алексий остался в нем ради старика отца, не желавшего покидать родной город. Он пережил там незабываемые ужасы, вся его семья погибла жестокой смертью, его самого Иосиф в последнюю минуту вызволил из лагеря военнопленных, где содержались евреи, предназначенные для травли зверями и для военных игр. Этот многоопытный человек со своими передовыми методами производства сумел выдвинуться и в Риме. Правда, его статная полнота и свежий румянец исчезли навеки, черный блеск бороды поблек, и все, что он говорил и делал, было овеяно тихой и мудрой печалью. Иосиф чрезвычайно дорожил этим другом. Его жизнь служила примером того, как можно без особой внутренней борьбы быть одновременно и хорошим евреем, и хорошим римским подданным.
Сегодня этот обычно столь спокойный человек казался взволнованным, его тусклые, печальные глаза оживились. Два нежданных гостя появились в его доме: девушка из Иудеи, вернее, женщина, в сопровождении десятилетнего мальчика, причем обоих он раньше не знал. Это была первая жена Иосифа, Мара, со своим сыном Симоном.
Алексию женщина и мальчик очень понравились. Но Иосиф казался смущенным, недовольным. Почему эта женщина приехала именно к Алексию? – спросил он. Оттого, что она слышала уже в Иудее, будто он друг Иосифа. Зачем она оказалась в Риме, продолжал рассказывать Алексий, этого она ему не открыла, на все его вопросы она отвечала кроткой, таинственной и лукавой улыбкой. Она только попросила его пойти к доктору Иосифу бен Маттафию, священнику первой череды, другу императора, ее господину и бывшему супругу, чтобы он, хотя некогда и отверг ее, допустил пред лицо свое сына своего Симона, Яники, первенца.
В течение всех этих десяти лет Иосиф не видел ни первой жены, ни сына и мало о них думал. Он довольствовался тем, что высылал обещанную ренту. Мара жила сначала в деревне, в его имениях, затем перебралась в город, в приморский город Кесарию, чтобы маленький Симон мог поступить в школу. Мара охотнее отвезла бы его в Ямнию, этот центр иудейской учености. Но Иосиф опасался, что там его сын будет плохо принят, и поэтому пожелал, чтобы Мара жила с мальчиком в столице страны, в Кесарии, население которой состояло почти из одних греков и римлян. Евреям въезд туда был затруднен; требовались особые паспорта. Но управляющий Иосифа, Феодор бар Феодор, очень быстро добыл для Мары и для мальчика нужное разрешение. В этом городе она и прожила последние годы – тихо, покорно, не беспокоя его. Каждый год на праздник кущей она в смиренном письме сообщала ему, что они с сыном здоровы и благодарят его за доброту.
Теперь, впервые с тех пор, как он знал ее, она приняла самостоятельное решение и приехала, не спросясь его, в Рим. Он с ней развелся, он подвергся публичному бичеванию, чтобы получить этот развод. Жена, созданная из ребра его, – это Дорион; первенец его сердца – это Павел. Зачем вдруг появилась Мара? Что взбрело ей на ум? Чего она хотела? Самое лучшее – отправить ее обратно в Иудею, не повидавшись, сделав ей строгое внушение.
Он пытался вновь представить себе, как она, после объятий Веспасиана, пришла к нему, униженная, похожая на раскрашенный труп. Как она расцвела потом, когда римлянин принудил его жениться на ней! Ей было тогда четырнадцать лет, у нее было чистое, овальное лицо, низкий, детский, сияющий лоб. Смиренно звучали слова, произносимые ее полногубым, выпуклым ртом, кротко и нежно скользила она вокруг Иосифа, предупреждая его малейшее желание. И он это принимал. Мара, из которой, правда, против ее воли, плен и связь с римлянином сделали шлюху, была некогда приятна его сердцу и его телу. Но недолго. Никогда от нее не исходил тот манящий соблазн, который исходил от Дорион.
И вот она теперь здесь. Как любовница она была из тех женщин, которых забывают через три недели, но она, наверное, хорошая мать. Он находился в Александрии, когда она родила ему сына, первенца, которого он никогда не видел. Иосиф отчетливо помнит, как она ему об этом сообщила. Письмо было написано писцом, но можно было сразу узнать ее интонации:
«О Иосиф, господин мой! Ягве увидел, что не угодила тебе служанка твоя, и он благословил мое чрево и удостоил меня родить тебе сына. Он родился в субботу и весит семь литр шестьдесят пять зузов, и его крик отдавался от стен. Я назвала его Симоном, что значит «сын услышания», ибо Ягве услышал меня, когда я была тебе неугодна. Иосиф, господин мой, приветствую тебя, стань великим в лучах императорской милости, и лик господень да светит тебе.
И не ешь пальмовой капусты, ибо от этого у тебя делается давление в груди».
Это письмо шло морем из Кесарии в Александрию, а одновременно шло письмо из Александрии в Кесарию, в котором он извещал ее о разводе.
Он не хочет возвращаться к прошлому. Он любит своего сына от брака с Дорион. О, как сильно он любит его, своего сына Павла! Но его Павел не принадлежит к общине верующих, он замыкается перед Иосифом, он любит Финея, коварного лицемера, пса. Павел – греческий мальчик, надменный, полный отчужденности и презрения к своему еврейскому отцу. И вот теперь здесь – его другой, еврейский сын. Но этот сын, будучи плодом брака между священником и военнопленной, незаконнорожденный, «мамзер».
Конечно, тяжело, что у него нет законного сына-еврея. Почетный бюст в храме Мира – большая честь, которой не удостоился еще ни один еврей. Доктор Лициний предложил ему основать синагогу. Было бы хорошо, если бы спасенные свитки торы из Иерусалимского храма находились в синагоге Иосифа, а его статуя стояла бы в храме Мира! Римские евреи только тогда признают Иосифову синагогу, если у него будет сын-еврей. Тогда он сможет спать спокойно, крепко и без тревог.
В сущности, «мамзер» издавна пользовался всеми правами еврейского гражданства. Теперь, после разрушения храма, было разрешено не так уж строго придерживаться закона о незаконнорожденных. Правда, они лишены права вступать в брак. Но это всегда можно обойти. Хорошо бы иметь здесь, в Риме, еврейского сына! Хорошо бы иметь синагогу Иосифа! С другой стороны, если он допустит Мару пред лицо свое, могут сразу возникнуть тысячи неприятностей и осложнений. Если он построит свою синагогу и его статуя будет стоять в храме Мира, тогда он может спать спокойно.
– Благодарю вас за ваше известие, дорогой Алексий, – заканчивает он ход своих мыслей. – Скажите Маре, что я завтра приду.
На другой день, идя к ней, он повторял себе, что главное – не попасться врасплох, не дать выманить у себя какое-либо обещание. Он просто взглянет на обоих вот и все. Никаких обязательств он на себя не возьмет.
Когда он вошел, Мара низко перед ним склонилась. На ней была простая одежда, которую носили женщины северной Иудеи: четырехугольная, из одного куска, темно-коричневая, с красными полосами. Он услышал знакомый запах, – она все еще любила душить свои сандалии.
– О господин мой, – произнесла она, – ты пожертвовал своей бородой, но лицо твое мужественно, прекрасно и лучезарно и без бороды.
Мара была смиренна, как всегда, но полна большой уверенности, которой он раньше в ней не замечал. Своей маленькой, крепкой рукой указала она на мальчика, обняла его за плечи, подвела к Иосифу. Он увидел, что мальчик широкоплеч и хорошо сложен; овал лица – как у Мары, но решительный рот, крупный нос, удлиненные живые глаза – как у Иосифа. Иосиф возложил руку на спутанные густые волосы сына и благословил его: да уподобит его бог Ефрему и Манассии!
Мальчик рассматривал чужого господина без смущения, но отвечал односложно. Они говорили по-арамейски. Мара предложила сыну говорить по-гречески.
– Он хорошо говорит по-гречески, – заявила она с гордостью.
Но Симон упрямился: он не понимал, зачем ему говорить по-гречески, раз этот господин говорит по-арамейски.
Когда Иосиф стал расспрашивать его о путешествии, он немного оттаял. «Виктория» – хороший корабль, правда, не очень большой. Едва они только что отошли от Александрии, начался шторм, почти все заболели морской болезнью, а он – нет. На корабле был также транспорт диких зверей – для арены. Во время шторма они ужасно ревели. На корабле было еще два орудия, из-за морских разбойников. Правда, морских разбойников уже нет, но закон о том, чтобы каждый корабль шел вооруженным, не отменен. Орудиями Симон особенно интересовался. Матросы объяснили ему подробно их устройство, он даже сам смастерил маленькую модель орудия. Мара настояла на том, чтобы он показал ее Иосифу. Его не пришлось упрашивать. Лицо мальчика посветлело, когда он рассказывал о своей модели, оно стало веселей, чем не раз омрачавшееся лицо Иосифа. По-видимому, он мастер на такие вещи.
– Вот такими вещами Симон интересуется, – заметила Мара, – тут он внимателен, тут он может говорить по-гречески. Но в школе он учится неважно.
Он слишком отвлекается от учения, не слушает ее увещаний, слишком много бегает по улицам Кесарии, где от «гойских» мальчиков научается только дурному. Но когда она жаловалась на своего Симона-Яники, ее низкий голос звучал мягко, она вместе с тем гордилась своим смышленым мальчиком, который проявлял такой интерес к окружающему.
Иосиф осторожно, все время говоря, как взрослый со взрослым, пытался вызнать у мальчика, чему он научился в школе. По-видимому – немногому. Все же Иосиф был взволнован до боли, когда услышал из уст своего сына еврейские слова, древние, знакомые звуки, интонации обитателей Израиля. Мальчик защищался против жалоб матери. Зачем ему учить наизусть все эти трудные правила храмовой службы и жертвоприношений, если храм, к сожалению, разрушен? Кесарийская гавань, корабли и зернохранилища интересуют его гораздо больше, он же в этом не виноват.
Мара боялась, что Иосиф будет сердиться на мальчика за его непочтительные речи. Но Иосиф не сердился. Сам он был усердным учеником и послушно отсиживал в школе уроки. Но затем он стал солдатом, вел бурную жизнь, и это солдатское начало, по-видимому, сидело в нем глубже, чем он думал. Теперь оно возродилось в сыне. Иосиф заговорил с ним об орудиях, объяснил ему конструкцию «Большой Деборы», знаменитого орудия иудеев, которое римлянам удалось захватить только после долгих усилий и которое они с особенной гордостью, хотя оно и было наполовину разбито, везли в триумфальном шествии. Мальчик слушал его с горящими глазами. Иосиф и сам увлекся. Он дал классическое описание этой машины в своей книге, невольно перешел на греческий язык, и оказалось, что Симон-Яники отлично его понимает. Мара, довольная, слушала, как отец и сын оживленно болтают друг с другом.
Затем мальчик стал расспрашивать отца о достопримечательностях Рима, о которых он много слышал.
– Ваш Рим очень большой, – сказал Симон задумчиво, – но наша Кесария тоже не маленькая, – добавил он сейчас же с гордостью. – У нас есть губернаторский дворец и огромные статуи в гавани, и большой ипподром, и четырнадцать храмов, и большой театр, и малый театр. Вообще – мы самый большой город провинции. Мать не позволяет мне ходить на бега, но я разговаривал с чемпионом Таллом, который взял тысячу триста тридцать четыре приза. Он заработал свыше трех миллионов и разрешил мне поездить верхом на своей первой призовой лошади, Сильване. Вы когда-нибудь ездили на первой призовой лошади?
Теперь мальчик опять заговорил по-арамейски, и Иосиф нашел, что он держится свободно и приятно. «Незаконнорожденный ученый выше невежественного священника», гласит изречение богословов. Правда, едва ли это можно было применить к Симону, тем не менее Иосифу нравился его сын. Мара была счастлива, что Иосиф не сердится на мальчика за его невежество. Ведь не ее вина, если в нем нет данных, чтобы стать ученым и знатным. Она сделала все от нее зависящее. Еще во время своей беременности ела она краснорыбицу, чтобы ребенок вышел удачный.
– В сущности, это тоже помогло, – заявила она с кроткой гордостью. – Он очень буйный, бегает по улицам, ругается нехорошими словами, и мне пришлось приехать сюда, в Рим, оттого что в Кесарии я уже но могла с ним справиться. Но он сметливый, и у него ловкие руки, и люди благоволят к нему. Нет, я могу сказать без преувеличения – и мы не обсевок в поле.
– А здесь тоже говорят «обсевок в поле»? – несколько пренебрежительно осведомился Симон. – У нас, в Кесарии, говорят: «Не ударим лицом в грязь». Мне это больше нравится. Но правильно говорят только матросы, я слышал на корабле. Они говорят: «И мы не зас…»
– И всегда у него на уме нехорошие слова, – пожаловалась Мара.
– А мне нравится: зас… – настаивал Симон.
– Если уж тебе не по вкусу «обсевок», мой мальчик, – посоветовал Иосиф, – тогда ты, может быть, предпочтешь говорить: «И мы не ходим под себя».
Симон с минуту подумал.
– Не очень хорошо, – решил он. – То – лучше. Но если мать непременно настаивает, я буду говорить: «под себя». – И он обменялся с Иосифом понимающим взглядом, словно взрослый, считающийся с капризами женщины.
Иосиф спросил сына, много ли у него в Кесарии друзей. Оказалось, что он дружил с несколькими греческими мальчиками. Когда они нахальничали, он с ними дрался. У него были приятели и среди полицейских, они защищали его от озорников-мальчишек. Сначала он, видимо, хотел употребить более энергичное слово, но из мужского снисхождения к матери удержался.
Мара через некоторое время отправила мальчика на улицу – он уже и тут успел обзавестись друзьями. Когда они остались одни, Иосиф принялся рассматривать Мару. Она была более зрелой, чем раньше, впрочем, чуть-чуть толстовата, в ней чувствовалась спокойная, твердая, скромная удовлетворенность. Он же оказался несостоятельным перед своим сыном Павлом. Он, жаждавший просветить весь мир духом иудаизма, не мог вдохнуть его даже в собственного сына. И вот перед ним сидит эта женщина, легкая довольная улыбка играет вокруг ее полногубого, выпуклого рта. Ее сын не был наделен способностями, чтобы стать знатоком Писания, он несколько вульгарен, многое в нем напоминает его деда, театрального служителя Лакиша. Но все же он был настоящим иудеем, развитым, смышленым.
Тем не менее уверенность этой женщины рассердила Иосифа. Более сурово, чем он собирался вначале, спросил он ее, что ей здесь нужно и что ей от него нужно.
Его гнев не испугал ее. Она считала, ответила Мара, что Симон-Яники немного распущен. Кесария, где он гонял с греческими мальчишками, может быть, не вполне подходящее место для него, в Ямнии он был бы под лучшим присмотром. Она надеется здесь, в Риме, найти достаточно твердого воспитателя, чтобы обуздать его. Иосиф смотрел прямо перед собой, не отвечая. Но не это одно, продолжала Мара: у нее были и более серьезные основания. То, что Иосиф, ее господин, не пожелал воспитывать своего сына в Ямнии, лежало тяжелым камнем у нее на сердце все эти годы, ибо ей кажется, что она, несмотря на свою глупость, угадала истинную причину его нежелания. И вот она отправилась в Ямнию одна, взяв с собой посох странника, мех с водой и роговой сосуд для пищи, как ходили некогда паломники в Иерусалим, и, придя, стала расспрашивать ученых Ямнийского университета, нет ли какого-нибудь способа освободить ее сына Симона-Яники, который вышел таким удачным, от лежащего на нем проклятия; ведь пока он всего только «мамзер», незаконнорожденный. Она добралась до самого мудрого из всех людей, впрочем, перед самой его кончиной, до верховного богослова Иоханана бен Заккаи, да будет благословенна память о праведном. Он говорил с ней кротко и взвесил ее слова, точно они исходили не от нее, глупой телки, и посоветовал ей отправиться в Рим и сказать Иосифу, что ее прислал Иоханан бен Заккаи. Тут она принялась откладывать из тех денег, которые Иосиф по своей доброте давал ей, и как раз в тот момент, когда нужная сумма была собрана, для иудеев забрезжила заря новой жизни, ибо в Риме будет императрицей иудейская женщина. И вот Мара приехала и надеется, что Иосиф, ее господин, не гневается. Все это она сообщила кротко, непритязательно, с той же легкой, тихой, немного лукавой улыбкой.
Иосиф, услышав имя Иоханана бен Заккаи из уст этой женщины, был потрясен. Он полагал, что она приехала по собственному почину, из любопытства, желая что-то пронюхать, навязаться. А теперь оказывалось, что ее послал Иоханан бен Заккаи, его высокочтимый учитель, этот хитрец, который с благословенным сверхчеловеческим упорством трудился в своем Ямнийском университете над тем, чтобы заменить разрушенное иудейское государство учением Моисея и обрядами, установленными богословами. Этот человек верил в Иосифа до конца, когда другие давно его оплевали. И вот он, в заботе об Иосифе, находясь уже на краю могилы, послал ему эту женщину и мальчика, и они приехали именно сейчас, когда Иосиф в таком смятении из-за своей статуи.
Женщина продолжала говорить. Ее заботила тысяча вещей: следят ли за его питанием, дают ли ему достаточно редьки и листьев сладкого стручка, не кормят ли слишком острым соусом из каперсов. Это ему всегда шло во вред. Она привезла ему немного исопа и майорана, а также хорошей соли из Мертвого моря: говорят, римская соль очень плоха.
Она извлекла на свет свои скромные дары, счастливая, что может дышать одним воздухом с этим человеком, рассказывать ему о своем, об их ребенке, об этом умнейшем и храбрейшем из всех сыновей, Симоне-Яники. Иосиф слушал ее тихие речи, видел ее узкий сияющий лоб, думал о великом старце Иоханане бен Заккаи, о его трудной вере и борьбе за нее, которую он вел окольными путями. Бог не умалится, говорил он ому, если верующие придут к нему даже по запутанным тропинкам. Великим подарком было для Иосифа, что Иоханан бен Заккаи послал ему женщину и мальчика.
Мара придвинулась к нему.
– Ты гневаешься на меня, господин мой, что я приехала? – спросила она, так как он продолжал молчать.
– Ты должна была написать мне и спросить моего согласия, – возразил он. Но сейчас же милостиво добавил: – Но если уж ты здесь, пусть так и будет.
Скульптор Василий показал Иосифу тот кусок металла, из которого собирался отлить его голову. Это была коринфская бронза, тот особенно благородный металл, который образовался вот уже двести двадцать шесть лет назад, когда при разрушении города Коринфа художественные произведения из золота, серебра и меди расплавились и их потоки слились воедино, в не поддающийся повторению сплав чудесной красоты. Скульптор возлагал большие надежды на то бледное, странное сияние, которое будет исходить от головы Иосифа, сделанной из такого металла.
Закончив восковую модель, Василий работал теперь над моделью из глины. Иосиф сидел на возвышении в просторной мастерской и слушал, как этот человек говорил об очень чуждых ему вещах. Например, о бесчисленных подделках, которые пытаются навязать в Риме коллекционерам. А почему бы, в конце концов, и не надуть богатых людей, придающих больше значения древности произведения и именам полузабытых сомнительных художников, чем художественной ценности самой вещи?
– На днях, – рассказывал он, – я обедал у коллекционера Туллия. Собралось большое общество, все друзья Туллия. На столе стояло свыше трехсот серебряных кубков и другой столовой утвари, одна вещь драгоценнее и древнее другой, с почти стертой резьбой. И уверяю вас, Иосиф Флавий, что в этих художественных произведениях было так же мало подлинного, как и в друзьях. Там была, например, ваза: лев, разрывающий антилопу, а под ним – древними письменами едва различимое имя великого Мирона. Мирон умер больше пятисот лет тому назад, но если вы спросите моего доброго Крития, то он расскажет вам подробно, с какой ноги встал сегодня этот самый Мирон.
Юркий человечек болтал, а Иосиф смотрел с удивлением и тайным страхом, как под руками скульптора рождается его лицо.
К его великой досаде, оказалось, что этот неприятный человек хвалился не зря: то, что рождалось сейчас для мира, – это была поистине голова Иосифа, не менее живая, чем голова из крови и плоти, и в будущем будет трудно, даже для самого Иосифа, не видеть эту голову именно такой. Его губы, его ноздри, его лоб. И все же это была чужая и жуткая голова. Он сделал над собой усилие, он хотел ясности. Неужели эти губы отдали когда-то приказ снять с креста Юста, его друга-врага, который теперь пишет «Иудейскую войну», бессовестный? Неужели эти ноздри вдыхали гарь и вонь рушившихся стен Иерусалима и храма? Неужели за этим лбом жила твердая решимость продержаться в крепости Иотапата семижды семь дней? Да, это было его лицо и все же не его, как и те деяния были его и не его, ибо теперь он бы не совершил их или совершил бы иначе. Он смотрел на себя, живой Иосиф, – на глиняного. Многое, что тот человек, обладавший его лицом, совершил, нравилось ему, многое не нравилось, большая часть оставалась непонятной. Какой Иосиф настоящий: глиняный или живой? Какой Иосиф настоящий: совершавший те деяния или этот, сидящий здесь? И что определяет человека: то, что он есть теперь, или то, что он когда-то совершил?
Его мысль напряженно работала. И он пришел к выводу: человек, по имени Иосиф Флавий, проживавший в городе Риме в 832 году после основания города, в 3839 году после сотворения мира, не имеет ничего общего с человеком по имени Иосиф бен Маттафий, бывшим некогда генералом в Галилее. Писатель Иосиф Флавий рассматривал с чисто литературным, научным интересом то, что некогда совершил доктор Иосиф бен Маттафий, священник первой череды. Он живописал историю Иосифа бен Маттафия с тем же холодным любопытством, с каким описал бы историю царя Ирода, полную превратностей жизнь чужого, исчезнувшего человека. И когда он пришел к этому выводу, Иосиф Флавий почувствовал свое превосходство над прежним Иосифом, тем умершим, отжившим человеком!