Страница:
Рассказывая мне все это, Кошинский тонким слоем насыпал на блюдце сахарный песок, тщательно его разровнял и кончиком зубочистки начертил на полученной поверхности несколько линий. Закончив, он осторожно повернул блюдце ко мне, и я увидел размашисто нарисованную букву S, пронзенную стрелой, направленной снизу вверх. Некоторое время я рассматривал рисунок, а потом недоуменно пожал плечами.
— Вы говорите по-французски? — спросил Кошинский.
— Да, довольно неплохо.
— Как вы переведете: «S, пронзенное стрелой»?
— Un S percé d'un trait? — предложил я.
Из-за соседнего стола поднялась группа посетителей. Снятые со спинок стульев пиджаки, хруст гравия под ногами. Личико ребенка, спящего на плече отца, который молча покачал головой, когда его жена попыталась набросить на него пиджак.
Кошинский посмотрел на спящего мальчика, помолчал, а потом снова заговорил:
— Рисунок — типичный ребус. Решая его, отвлекаются от абстрактного смысла символов и воспроизводят исходное звучание букв или содержания рисунка. Поэтому дети очень легко решают ребусы.
Он отодвинул в сторону коробки, возле которых нашел кусочек холста. Все они были помечены синим крестом и, очевидно, предназначались для разрезающей машины. Поэтому Кошинский, не испытывая угрызений совести, решительно их вскрыл. Вероятно, это были остатки списанного фонда какой-то библиотеки, неведомо какими путями попавшие в подвал издательства. Скорее всего там когда-то прорвало водопроводную трубу — все бумаги были покрыты водяными разводами.
Кошинский принялся без разбора просматривать содержимое коробок. В нос ударил запах старой бумаги. Он бесцельно пролистал какие-то папки и черновики, но не нашел ничего, имеющего хотя бы самое отдаленное отношение к странному рисунку. Несмотря на это, он упрямо продолжал поиск, удивляясь, как могла такая старая ткань ни с того ни с сего попасть в подвал издательского архива.
В первых пяти или шести коробках оказались подшивки газет начала века, не представлявших, впрочем, никакого интереса для библиофила. Понятно, что издатели решили пустить под нож журналы о лесах и лугах, так же как и содержавшуюся в следующей коробке деловую корреспонденцию. Находчивый филателист, вероятно, нашел бы здесь пару-тройку интересных марок, но Кошинский был к ним равнодушен в такой же степени, как к астрономическим новостям из неизведанного уголка Млечного Пути.
Но вдруг у него в руках оказался пакет — темно-коричневый конверт из вощеной бумаги. На оборотной стороне были четыре кожаные кнопки. Бело-красная крученая нить в виде восьмерок связывала попарно эти кнопки, как бы запечатывая конверт. Края его были надорваны, открывая сложенные в стопку листы бумаги.
Мой друг перевернул одну из пустых коробок и положил пакет на этот импровизированный столик. Кошинскому удалось легко снять нитки, так как за долгие годы они утратили прочность. Когда он начал развязывать узлы, они расслоились в его пальцах, как покинутое осиное гнездо. Он осторожно открыл вощеный пакет и взглянул на первый, представший его взгляду лист бумаги. Да, сомнений быть не могло. Лист был пуст, но в его середине отчетливо виднелся след какого-то вдавления. Кошинский взял найденный кусочек ткани с рисунком и наложил на этот след. Отпечаток и кусок холста полностью совпали. Коричневатая окраска материи оказалась точно такой же, как цвет прожилок водяных разводов на старом пергаменте.
— И это те самые бумаги, которые сейчас лежат перед вами?
Он кивнул.
— Здесь только протокол допроса. Рисунок и остальные тексты у меня в номере.
— Протокол допроса?
— Да. Вот, например, — он протянул мне лист бумаги, — допрос гражданина Парижа, датированный двенадцатым апреля 1599 года. Речь идет о пожаре на улице Двух Ворот, который частично разрушил один из парижских домов в ночь предположительно с десятого на одиннадцатое апреля 1599 года. В подвале нашли труп. По моему мнению — если оно вас интересует, — чистой воды вымысел, но, надо сказать, неплохо исполненный.
Я взял один из листов. «Свидетеля зовут Гастон Бартоломе. Ему тридцать семь лет. Род занятий — торговец лесом. Проживает в Париже на улице Двух Ворот». Почерк размашистый, но довольно разборчивый. Лист исписан с обеих сторон. В верхнем левом углу каждой страницы красовался номер.
— Вымысел?
— Да. Уголовное дело представляет собой смесь исторических фактов и очевидной фантазии. В стопке приблизительно две сотни плотно исписанных листов, и это, несомненно, результат многолетней работы. Можно думать, что это чистовик некоторых глав какого-то романа или чего-то в этом роде. Не видно ни зачеркиваний, ни поправок. Отдельные части сюжетно никак между собой не связаны. Позже, когда я основательно ознакомился с историей, мне постепенно стало ясно, из какого целого она возникла. Но первое впечатление таково, что я столкнулся с его осколками, хотя, быть может, лучше было бы сказать — с набросками.
Я вернул ему листы.
— Но почему никто не захотел сохранить эти документы? Так просто подобные вещи не выбрасывают.
— Я тоже об этом думал. Забрав бумаги из подвала, я показал их двоюродному брату. Он был удивлен тем, что я сумел отыскать, но не выказал по этому поводу особого интереса. Я спросил, известно ли ему о попытках кого-нибудь из его умерших родственников писать, но он ответил лишь, что у каждого из людей их цеха что-нибудь, да завалялось в письменном столе. Кузен бросил беглый взгляд на кипу бумаг, взял кончиками пальцев кусочек полотна и посмотрел его на свет. В этот момент в комнату вошли упаковщики, волоча за собой громадный пластиковый рулон, в который, как я понял, они намеревались завернуть копировальную машину. Этим мое дело было для кузена исчерпано. Он сдвинул бумаги на мой край стола и сказал, что в случае если я найду в них что-то интересное, то смогу ему об этом сообщить. Я покинул невообразимое столпотворение, вышел на кухню и перелистал найденные страницы. Мне хотелось убедиться, стоит ли брать эти документы с собой в Штутгарт. Тут мой взгляд натолкнулся на одно имя, и я внезапно понял, что означал кроссворд на отвалившемся от титульного листа куске материи.
Кошинский еще раз задумчиво разглядел линии, нанесенные им на тонком слое сахарного песка.
Потом он посмотрел на меня, словно ожидая реакции на свой странный вывод, но на моем лице отразилось лишь полное недоумение.
— Вы не понимаете? — спросил он. Я пожал плечами.
— Не понимаю что?
Он таинственно усмехнулся.
— Без вас и имени в рукописи я бы тоже ничего не понял.
— Без меня?
— Да. Взгляните на ребус. Un S percé d'un trait.
— И что?
— Отбросьте все избыточное. Существенными элементами здесь являются S и стрела.
С этими словами он встряхнул блюдце, разровнял слой сахара и зубочисткой написал ESS.
— А дальше?
— Надо дописать вторую часть. — Он быстро что-то черкнул зубочисткой и повернул ко мне блюдце.
— ESS… trait?
Он ободряюще подмигнул мне, как учитель школьнику, который вот-вот сделает великое математическое открытие.
При всем желании я все же не мог понять, чего он от меня хочет.
— Estrait… — неуверенно произнес я.
Теперь он смотрел на меня как на человека, которому приходится объяснять, что Земля круглая. И вдруг меня осенило.
— Вы хотите сказать… Глаза его радостно блеснули.
— Да, именно. Герцогиня де Бофор. Возлюбленная Генриха IV. Самая загадочная смерть шестнадцатого века. Ваша дама в ванне. Габриэль. Габриэль д'Эстре.
В главном корпусе позвонили к ужину.
ДВА
ТРИ
— Вы говорите по-французски? — спросил Кошинский.
— Да, довольно неплохо.
— Как вы переведете: «S, пронзенное стрелой»?
— Un S percé d'un trait? — предложил я.
Из-за соседнего стола поднялась группа посетителей. Снятые со спинок стульев пиджаки, хруст гравия под ногами. Личико ребенка, спящего на плече отца, который молча покачал головой, когда его жена попыталась набросить на него пиджак.
Кошинский посмотрел на спящего мальчика, помолчал, а потом снова заговорил:
— Рисунок — типичный ребус. Решая его, отвлекаются от абстрактного смысла символов и воспроизводят исходное звучание букв или содержания рисунка. Поэтому дети очень легко решают ребусы.
Он отодвинул в сторону коробки, возле которых нашел кусочек холста. Все они были помечены синим крестом и, очевидно, предназначались для разрезающей машины. Поэтому Кошинский, не испытывая угрызений совести, решительно их вскрыл. Вероятно, это были остатки списанного фонда какой-то библиотеки, неведомо какими путями попавшие в подвал издательства. Скорее всего там когда-то прорвало водопроводную трубу — все бумаги были покрыты водяными разводами.
Кошинский принялся без разбора просматривать содержимое коробок. В нос ударил запах старой бумаги. Он бесцельно пролистал какие-то папки и черновики, но не нашел ничего, имеющего хотя бы самое отдаленное отношение к странному рисунку. Несмотря на это, он упрямо продолжал поиск, удивляясь, как могла такая старая ткань ни с того ни с сего попасть в подвал издательского архива.
В первых пяти или шести коробках оказались подшивки газет начала века, не представлявших, впрочем, никакого интереса для библиофила. Понятно, что издатели решили пустить под нож журналы о лесах и лугах, так же как и содержавшуюся в следующей коробке деловую корреспонденцию. Находчивый филателист, вероятно, нашел бы здесь пару-тройку интересных марок, но Кошинский был к ним равнодушен в такой же степени, как к астрономическим новостям из неизведанного уголка Млечного Пути.
Но вдруг у него в руках оказался пакет — темно-коричневый конверт из вощеной бумаги. На оборотной стороне были четыре кожаные кнопки. Бело-красная крученая нить в виде восьмерок связывала попарно эти кнопки, как бы запечатывая конверт. Края его были надорваны, открывая сложенные в стопку листы бумаги.
Мой друг перевернул одну из пустых коробок и положил пакет на этот импровизированный столик. Кошинскому удалось легко снять нитки, так как за долгие годы они утратили прочность. Когда он начал развязывать узлы, они расслоились в его пальцах, как покинутое осиное гнездо. Он осторожно открыл вощеный пакет и взглянул на первый, представший его взгляду лист бумаги. Да, сомнений быть не могло. Лист был пуст, но в его середине отчетливо виднелся след какого-то вдавления. Кошинский взял найденный кусочек ткани с рисунком и наложил на этот след. Отпечаток и кусок холста полностью совпали. Коричневатая окраска материи оказалась точно такой же, как цвет прожилок водяных разводов на старом пергаменте.
— И это те самые бумаги, которые сейчас лежат перед вами?
Он кивнул.
— Здесь только протокол допроса. Рисунок и остальные тексты у меня в номере.
— Протокол допроса?
— Да. Вот, например, — он протянул мне лист бумаги, — допрос гражданина Парижа, датированный двенадцатым апреля 1599 года. Речь идет о пожаре на улице Двух Ворот, который частично разрушил один из парижских домов в ночь предположительно с десятого на одиннадцатое апреля 1599 года. В подвале нашли труп. По моему мнению — если оно вас интересует, — чистой воды вымысел, но, надо сказать, неплохо исполненный.
Я взял один из листов. «Свидетеля зовут Гастон Бартоломе. Ему тридцать семь лет. Род занятий — торговец лесом. Проживает в Париже на улице Двух Ворот». Почерк размашистый, но довольно разборчивый. Лист исписан с обеих сторон. В верхнем левом углу каждой страницы красовался номер.
— Вымысел?
— Да. Уголовное дело представляет собой смесь исторических фактов и очевидной фантазии. В стопке приблизительно две сотни плотно исписанных листов, и это, несомненно, результат многолетней работы. Можно думать, что это чистовик некоторых глав какого-то романа или чего-то в этом роде. Не видно ни зачеркиваний, ни поправок. Отдельные части сюжетно никак между собой не связаны. Позже, когда я основательно ознакомился с историей, мне постепенно стало ясно, из какого целого она возникла. Но первое впечатление таково, что я столкнулся с его осколками, хотя, быть может, лучше было бы сказать — с набросками.
Я вернул ему листы.
— Но почему никто не захотел сохранить эти документы? Так просто подобные вещи не выбрасывают.
— Я тоже об этом думал. Забрав бумаги из подвала, я показал их двоюродному брату. Он был удивлен тем, что я сумел отыскать, но не выказал по этому поводу особого интереса. Я спросил, известно ли ему о попытках кого-нибудь из его умерших родственников писать, но он ответил лишь, что у каждого из людей их цеха что-нибудь, да завалялось в письменном столе. Кузен бросил беглый взгляд на кипу бумаг, взял кончиками пальцев кусочек полотна и посмотрел его на свет. В этот момент в комнату вошли упаковщики, волоча за собой громадный пластиковый рулон, в который, как я понял, они намеревались завернуть копировальную машину. Этим мое дело было для кузена исчерпано. Он сдвинул бумаги на мой край стола и сказал, что в случае если я найду в них что-то интересное, то смогу ему об этом сообщить. Я покинул невообразимое столпотворение, вышел на кухню и перелистал найденные страницы. Мне хотелось убедиться, стоит ли брать эти документы с собой в Штутгарт. Тут мой взгляд натолкнулся на одно имя, и я внезапно понял, что означал кроссворд на отвалившемся от титульного листа куске материи.
Кошинский еще раз задумчиво разглядел линии, нанесенные им на тонком слое сахарного песка.
Потом он посмотрел на меня, словно ожидая реакции на свой странный вывод, но на моем лице отразилось лишь полное недоумение.
— Вы не понимаете? — спросил он. Я пожал плечами.
— Не понимаю что?
Он таинственно усмехнулся.
— Без вас и имени в рукописи я бы тоже ничего не понял.
— Без меня?
— Да. Взгляните на ребус. Un S percé d'un trait.
— И что?
— Отбросьте все избыточное. Существенными элементами здесь являются S и стрела.
С этими словами он встряхнул блюдце, разровнял слой сахара и зубочисткой написал ESS.
— А дальше?
— Надо дописать вторую часть. — Он быстро что-то черкнул зубочисткой и повернул ко мне блюдце.
— ESS… trait?
Он ободряюще подмигнул мне, как учитель школьнику, который вот-вот сделает великое математическое открытие.
При всем желании я все же не мог понять, чего он от меня хочет.
— Estrait… — неуверенно произнес я.
Теперь он смотрел на меня как на человека, которому приходится объяснять, что Земля круглая. И вдруг меня осенило.
— Вы хотите сказать… Глаза его радостно блеснули.
— Да, именно. Герцогиня де Бофор. Возлюбленная Генриха IV. Самая загадочная смерть шестнадцатого века. Ваша дама в ванне. Габриэль. Габриэль д'Эстре.
В главном корпусе позвонили к ужину.
ДВА
На следующее утро мы встретились в парке у источника. За ночь небо заволокло облаками, и немногочисленные отдыхающие прогуливались по дорожкам, вооружившись зонтиками и перекинутыми через руку летними плащами. Кошинский в отличие от прочих курортников, видимо, знал какой-то тайный прогноз погоды, так как был одет так же легко, как и в предыдущий день.
Направившись к воротам, мы вышли на шоссе, а потом свернули на узкую тропинку, ведущую — если верить указателям — в горный лес.
— Нам повезло. Пара облачков удержала отдыхающих от дальних прогулок. Но через два часа проглянет солнце, и мы насладимся прекрасным видом.
Это была идея Кошинского — он высказал ее за вчерашним ужином — прогуляться утром по лесу. Я, естественно, загорелся, мне не терпелось узнать продолжение истории о документах и странном рисунке на куске холста, которые мой друг показал во время разговора на террасе. Но врачи предписали Кошинскому рано ложиться спать. Кроме того, на мои настойчивые вопросы и просьбы он отвечал, что история эта перегружена подробностями и очень сложна, поэтому он продолжит рассказ завтра и изложит всю историю целиком. Немного подождав, я, чтобы сразу направить разговор в нужное русло, заговорил:
— Ваш вчерашний рассказ о Габриэль д'Эстре возбудил мое любопытство. После ужина я пошел в читальный зал и заглянул в энциклопедический словарь.
— И что вы там нашли?
— Эстрагон и Эстремадуру.
Он покачал головой.
— Лучше вообще ничего не говорить, если не можешь докопаться до корней.
Он достал из внутреннего кармана пиджака маленькую коробочку и извлек оттуда кусок полотна, о котором рассказывал в предыдущий день. Для лучшей сохранности материя была умело заключена между двумя стеклянными дисками, склеенными по краям окантовкой из черной газовой полоски.
— Посмотрите ткань на свет, и вы увидите ее неправильную структуру. Я показал этот кусок одному моему приятелю, реставратору. По его мнению, эту материю соткали приблизительно около 1800 года. Для более точной оценки надо провести химический анализ ткани. Но это целое дело, к тому же весьма дорогостоящее. Как бы то ни было, картинка на холсте явно старше, чем автор найденных мною текстов. Либо он где-то нашел этот ребус, который действительно был составлен в конце восемнадцатого или в начале девятнадцатого века, либо съездил в замок Фонтенбло и срисовал эту эмблему, воспользовавшись в качестве полотна куском старинной ткани. Вам знаком замок Фонтенбло?
Я ответил, что нет.
— Ребус был нарисован на деревянной облицовке стен королевского кабинета. Сейчас это «Салон Людовика XIII». В середине рисунка находится большая буква М, обрамленная лилиями. Справа и слева от буквы расположены пронзенные стрелой буквы S, каждая из которых сверху и снизу переходит в орнамент из лилий, что вы и видите на рисунке. Белое знамя Бурбонов всегда украшали лилиями. Буква М, по всей видимости, означает Его Величество король Франции, который и придумал этот орнамент.
Я внимательно рассмотрел рисунок. Буква S была изображена крупно, с серповидными закруглениями. Стрела, пронзавшая букву, придавала картинке отдаленное сходство с символом американского доллара. Лилии были нарисованы грубо, но верно схвачены, и их нельзя было ни с чем спутать.
— А рукопись? — спросил я. — Боюсь, я не понимаю связи между нею и рисунком.
Кошинский взял у меня орнамент и бережно уложил его в коробочку.
— Да. Связь. Она настолько своеобразна, что ее, очевидно, до сих пор никто не замечал. Портрет дам в ванне, конечно, странен сам по себе. Но не менее таинственна судьба героини картины, этой самой Габриэль д'Эстре. Ее внезапная смерть за несколько дней до венчания с Генрихом IV так и не нашла вразумительного объяснения. Хотя, надо думать, что историки и искусствоведы занимались этой проблемой. Мне и самому никогда не приходило в голову искать какую-то связь между историей жизни Габриэль д'Эстре и этой картиной. Когда читаешь о том давнем событии, вся история представляется в высшей степени загадочной и таинственной. Видите ли, пресловутая картина произвела на одного моего дальнего родственника такое же сильное впечатление, как и на вас, и он оставил по ее поводу несколько заметок, и я хорошо понимаю, почему старик не мог оторваться от этой темы. Но также хорошо я понимаю, что свою работу он не закончил.
— Старик?
Кошинский виновато покачал головой.
— Вы правы. Мне следует рассказывать историю по порядку, она и без того достаточно запутанна. Перечитав рукопись дома, я позвонил в Кель и спросил, известно ли, кто ее составил. Естественно, я умолчал о том, что находка показалась мне весьма ценной. Из страха лишиться выгодной вещи кузен мог потребовать документы назад, отправить бумаги в новый архив и забыть о них за сотней неотложных дел. Я также солгал, что речь идет о своего рода эссе о религиозных войнах во Франции, что, если разобраться, было почти правдой. Возможно, кто-то собирался писать исторический роман, но, по понятным причинам, остановился на полпути. Мой телефонный собеседник предположил, что речь, вероятно, идет о набросках лекций, которые его блаженной памяти прадедушка читал в Базеле. Прадедушку звали Ионафан Морштадт. О нем мало что известно. Морштадт умер в 1912 году. Две мировые войны не только разметали по свету его потомков, но и превратили старый родовой дом в обугленные развалины, под которыми оказались погребены все семейные документы и фотографии. После воздушных налетов уцелела лишь пара коробок.
Кузен вспомнил, что в конце пятидесятых годов по почте пришел запрос от одного базельского докторанта. Ученый писал диссертацию об обществах историков и хотел знать, не осталось ли у наследников Ионафана Морштадта каких-либо материалов о нем, и если да, то не мог бы он взглянуть на них. Докторанту с сожалением ответили, что все наследство уничтожено и что, напротив, наследники будут очень благодарны, если он найдет возможность что-либо сообщить им о дорогом родственнике. В ответ пришло не менее прочувствованное письмо, в котором докторант сообщал, что о Морштадте не известно ничего, кроме того факта, что его имя упоминается в протоколах заседаний общества «Друзей истории протестантизма». В конце письма докторант выразил вежливую благодарность, и больше о нем никто не слышал. В том числе и мой двоюродный брат.
Мы углубились в лес, и Кошинский снова погрузился в молчание. Я ждал, скрывая нетерпение.
— Таким образом, из этого разговора я не смог извлечь ничего особенно интересного, — наконец продолжил мой друг, — но, во всяком случае, мне удалось узнать имя предполагаемого автора рукописи. Насколько я знаю, она никогда не публиковалась. После недолгих поисков мне удалось найти несколько ежегодных сборников упомянутого базельского общества историков, которое с 1889-го по 1906 год занималось историей протестантизма, пока из-за недостатка средств — а может быть, потому, что все его члены один за другим умерли, — не прекратило свое существование. В найденных сборниках мне, однако, не удалось отыскать ни одной статьи или заметки, написанной нашим дальним родственником. Правда, мне было незачем рыться в библиотеках. Ведь на моем столе лежала интереснейшая находка — собрание неопубликованных сочинений Ионафана Морштадта, бывшего издателя из Келя-на-Рейне и самодеятельного историка французского протестантизма. Однако чем глубже я вникал в рукопись, тем сильнее становилось впечатление, что в первую очередь я имею дело отнюдь не с историком. Кипа исписанных листов представляла собой беловики частей незаконченной книги, и у меня, естественно, возникло желание восстановить задуманный автором порядок следования глав. Я предположил, что сам старик Морштадт не вполне ясно представлял себе, какие лакуны ему предстоит заполнить и каким образом будут скомпонованы отдельные главы. Нумерация страниц подтверждала такое предположение, потому что касалась только отдельных частей. Страницы каждой следующей части нумеровались заново. После первого чтения я составил оглавление и по возможности снабдил каждую часть названием, поскольку в исходном тексте их не было. Морштадт использовал четыре типа текстов. Во-первых, это протоколы дознаний или допросов, один из экземпляров которых вы вчера видели. Кроме того, в рукописи имеются выдержки из писем, часть которых взята из Архива Медичи во Флоренции. Эти письма могут оказаться подлинными. Во всяком случае, на каждом стоит архивный номер, а источник обозначен как Mediceo Filza. Некоторые главы написаны с точки зрения всезнающего рассказчика. И наконец, рукопись содержит отрывки дневника художника, который приехал в Париж в 1598 году, чтобы стать придворным живописцем.
— Стало быть, если я вас правильно понял, речь идет о многих историях?
— Да, если угодно. Но одна из них обставлена такими фактами, как об этом во многих местах говорит и сам автор, что слово «история» в данном случае вряд ли уместно. Как бы то ни было, должен вам сказать, что после всего, что я читал об упомянутых в рукописи событиях, я все же не могу достоверно утверждать, что в ней соответствует исторической правде, а что вымышлено. Одно небо знает, какая драма разыгрывалась в Париже весной 1599 года! Тот, кто долго занимается этим случаем, по зрелом размышлении приходит к выводу, что часть так называемых исторических документов суть не что иное, как подделки. Стоит для примера привести мемуары маркиза де Рони, будущего герцога де Сюлли, в которых цитируются письма, являющиеся вымышленными с вероятностью, граничащей с уверенностью. Случай этой Эстре неясен до сего дня, и я сомневаюсь, что на истину вообще когда-либо будет пролит свет. Дело выглядит так, словно художник своей странной картиной указывает нам верный след. Однако я снова забегаю вперед, хотя и взялся рассказывать все по порядку.
Кошинский снова замолчал, правда, лишь на мгновение, только для того, чтобы привести в порядок мысли. Я приготовился к короткому изложению сути, но вместо этого он развернул передо мной целое историческое полотно.
Направившись к воротам, мы вышли на шоссе, а потом свернули на узкую тропинку, ведущую — если верить указателям — в горный лес.
— Нам повезло. Пара облачков удержала отдыхающих от дальних прогулок. Но через два часа проглянет солнце, и мы насладимся прекрасным видом.
Это была идея Кошинского — он высказал ее за вчерашним ужином — прогуляться утром по лесу. Я, естественно, загорелся, мне не терпелось узнать продолжение истории о документах и странном рисунке на куске холста, которые мой друг показал во время разговора на террасе. Но врачи предписали Кошинскому рано ложиться спать. Кроме того, на мои настойчивые вопросы и просьбы он отвечал, что история эта перегружена подробностями и очень сложна, поэтому он продолжит рассказ завтра и изложит всю историю целиком. Немного подождав, я, чтобы сразу направить разговор в нужное русло, заговорил:
— Ваш вчерашний рассказ о Габриэль д'Эстре возбудил мое любопытство. После ужина я пошел в читальный зал и заглянул в энциклопедический словарь.
— И что вы там нашли?
— Эстрагон и Эстремадуру.
Он покачал головой.
— Лучше вообще ничего не говорить, если не можешь докопаться до корней.
Он достал из внутреннего кармана пиджака маленькую коробочку и извлек оттуда кусок полотна, о котором рассказывал в предыдущий день. Для лучшей сохранности материя была умело заключена между двумя стеклянными дисками, склеенными по краям окантовкой из черной газовой полоски.
— Посмотрите ткань на свет, и вы увидите ее неправильную структуру. Я показал этот кусок одному моему приятелю, реставратору. По его мнению, эту материю соткали приблизительно около 1800 года. Для более точной оценки надо провести химический анализ ткани. Но это целое дело, к тому же весьма дорогостоящее. Как бы то ни было, картинка на холсте явно старше, чем автор найденных мною текстов. Либо он где-то нашел этот ребус, который действительно был составлен в конце восемнадцатого или в начале девятнадцатого века, либо съездил в замок Фонтенбло и срисовал эту эмблему, воспользовавшись в качестве полотна куском старинной ткани. Вам знаком замок Фонтенбло?
Я ответил, что нет.
— Ребус был нарисован на деревянной облицовке стен королевского кабинета. Сейчас это «Салон Людовика XIII». В середине рисунка находится большая буква М, обрамленная лилиями. Справа и слева от буквы расположены пронзенные стрелой буквы S, каждая из которых сверху и снизу переходит в орнамент из лилий, что вы и видите на рисунке. Белое знамя Бурбонов всегда украшали лилиями. Буква М, по всей видимости, означает Его Величество король Франции, который и придумал этот орнамент.
Я внимательно рассмотрел рисунок. Буква S была изображена крупно, с серповидными закруглениями. Стрела, пронзавшая букву, придавала картинке отдаленное сходство с символом американского доллара. Лилии были нарисованы грубо, но верно схвачены, и их нельзя было ни с чем спутать.
— А рукопись? — спросил я. — Боюсь, я не понимаю связи между нею и рисунком.
Кошинский взял у меня орнамент и бережно уложил его в коробочку.
— Да. Связь. Она настолько своеобразна, что ее, очевидно, до сих пор никто не замечал. Портрет дам в ванне, конечно, странен сам по себе. Но не менее таинственна судьба героини картины, этой самой Габриэль д'Эстре. Ее внезапная смерть за несколько дней до венчания с Генрихом IV так и не нашла вразумительного объяснения. Хотя, надо думать, что историки и искусствоведы занимались этой проблемой. Мне и самому никогда не приходило в голову искать какую-то связь между историей жизни Габриэль д'Эстре и этой картиной. Когда читаешь о том давнем событии, вся история представляется в высшей степени загадочной и таинственной. Видите ли, пресловутая картина произвела на одного моего дальнего родственника такое же сильное впечатление, как и на вас, и он оставил по ее поводу несколько заметок, и я хорошо понимаю, почему старик не мог оторваться от этой темы. Но также хорошо я понимаю, что свою работу он не закончил.
— Старик?
Кошинский виновато покачал головой.
— Вы правы. Мне следует рассказывать историю по порядку, она и без того достаточно запутанна. Перечитав рукопись дома, я позвонил в Кель и спросил, известно ли, кто ее составил. Естественно, я умолчал о том, что находка показалась мне весьма ценной. Из страха лишиться выгодной вещи кузен мог потребовать документы назад, отправить бумаги в новый архив и забыть о них за сотней неотложных дел. Я также солгал, что речь идет о своего рода эссе о религиозных войнах во Франции, что, если разобраться, было почти правдой. Возможно, кто-то собирался писать исторический роман, но, по понятным причинам, остановился на полпути. Мой телефонный собеседник предположил, что речь, вероятно, идет о набросках лекций, которые его блаженной памяти прадедушка читал в Базеле. Прадедушку звали Ионафан Морштадт. О нем мало что известно. Морштадт умер в 1912 году. Две мировые войны не только разметали по свету его потомков, но и превратили старый родовой дом в обугленные развалины, под которыми оказались погребены все семейные документы и фотографии. После воздушных налетов уцелела лишь пара коробок.
Кузен вспомнил, что в конце пятидесятых годов по почте пришел запрос от одного базельского докторанта. Ученый писал диссертацию об обществах историков и хотел знать, не осталось ли у наследников Ионафана Морштадта каких-либо материалов о нем, и если да, то не мог бы он взглянуть на них. Докторанту с сожалением ответили, что все наследство уничтожено и что, напротив, наследники будут очень благодарны, если он найдет возможность что-либо сообщить им о дорогом родственнике. В ответ пришло не менее прочувствованное письмо, в котором докторант сообщал, что о Морштадте не известно ничего, кроме того факта, что его имя упоминается в протоколах заседаний общества «Друзей истории протестантизма». В конце письма докторант выразил вежливую благодарность, и больше о нем никто не слышал. В том числе и мой двоюродный брат.
Мы углубились в лес, и Кошинский снова погрузился в молчание. Я ждал, скрывая нетерпение.
— Таким образом, из этого разговора я не смог извлечь ничего особенно интересного, — наконец продолжил мой друг, — но, во всяком случае, мне удалось узнать имя предполагаемого автора рукописи. Насколько я знаю, она никогда не публиковалась. После недолгих поисков мне удалось найти несколько ежегодных сборников упомянутого базельского общества историков, которое с 1889-го по 1906 год занималось историей протестантизма, пока из-за недостатка средств — а может быть, потому, что все его члены один за другим умерли, — не прекратило свое существование. В найденных сборниках мне, однако, не удалось отыскать ни одной статьи или заметки, написанной нашим дальним родственником. Правда, мне было незачем рыться в библиотеках. Ведь на моем столе лежала интереснейшая находка — собрание неопубликованных сочинений Ионафана Морштадта, бывшего издателя из Келя-на-Рейне и самодеятельного историка французского протестантизма. Однако чем глубже я вникал в рукопись, тем сильнее становилось впечатление, что в первую очередь я имею дело отнюдь не с историком. Кипа исписанных листов представляла собой беловики частей незаконченной книги, и у меня, естественно, возникло желание восстановить задуманный автором порядок следования глав. Я предположил, что сам старик Морштадт не вполне ясно представлял себе, какие лакуны ему предстоит заполнить и каким образом будут скомпонованы отдельные главы. Нумерация страниц подтверждала такое предположение, потому что касалась только отдельных частей. Страницы каждой следующей части нумеровались заново. После первого чтения я составил оглавление и по возможности снабдил каждую часть названием, поскольку в исходном тексте их не было. Морштадт использовал четыре типа текстов. Во-первых, это протоколы дознаний или допросов, один из экземпляров которых вы вчера видели. Кроме того, в рукописи имеются выдержки из писем, часть которых взята из Архива Медичи во Флоренции. Эти письма могут оказаться подлинными. Во всяком случае, на каждом стоит архивный номер, а источник обозначен как Mediceo Filza. Некоторые главы написаны с точки зрения всезнающего рассказчика. И наконец, рукопись содержит отрывки дневника художника, который приехал в Париж в 1598 году, чтобы стать придворным живописцем.
— Стало быть, если я вас правильно понял, речь идет о многих историях?
— Да, если угодно. Но одна из них обставлена такими фактами, как об этом во многих местах говорит и сам автор, что слово «история» в данном случае вряд ли уместно. Как бы то ни было, должен вам сказать, что после всего, что я читал об упомянутых в рукописи событиях, я все же не могу достоверно утверждать, что в ней соответствует исторической правде, а что вымышлено. Одно небо знает, какая драма разыгрывалась в Париже весной 1599 года! Тот, кто долго занимается этим случаем, по зрелом размышлении приходит к выводу, что часть так называемых исторических документов суть не что иное, как подделки. Стоит для примера привести мемуары маркиза де Рони, будущего герцога де Сюлли, в которых цитируются письма, являющиеся вымышленными с вероятностью, граничащей с уверенностью. Случай этой Эстре неясен до сего дня, и я сомневаюсь, что на истину вообще когда-либо будет пролит свет. Дело выглядит так, словно художник своей странной картиной указывает нам верный след. Однако я снова забегаю вперед, хотя и взялся рассказывать все по порядку.
Кошинский снова замолчал, правда, лишь на мгновение, только для того, чтобы привести в порядок мысли. Я приготовился к короткому изложению сути, но вместо этого он развернул передо мной целое историческое полотно.
ТРИ
И так, 1590 год. Франция почти полностью опустошена тридцатилетней религиозной войной. Генрих IV Наваррский уже год король Франции. Но что это за король — в его столице хозяйничают испанцы и Католическая лига, для которых Наварра не более чем протестантский еретик, ухитрившийся, как это ни прискорбно, пережить Варфоломеевскую ночь. Не проходит и дня, чтобы в том или ином городе королевства его не сжигали in effigie[1]. По всей стране бушует гражданская война, разжигаемая вмешательством других европейских держав. Перевес католичества удручает. На востоке Лотаринги с ненавистными Гизами, вождями Католической лиги, окопавшимися в Париже, призывают на трон Карла де Бурбона, который в том же году умирает. На северо-востоке Нидерланды, оккупированные испанцами. И наконец, сама Испания — центр Контрреформации — нависла над южной границей королевства. Филипп II Испанский использует любую возможность, чтобы с помощью военных операций углубить раскол Франции. Генрих, вернувшийся в лоно протестантства, отлучен от церкви и потерял юридическое право быть королем. В течение своей жизни он пять раз меняет вероисповедание. Очень трудно, практически невозможно отделить религию от политики. Монтень пишет, как однажды, стоя рядом с Наваррой на берегу моря, он любовался закатом солнца. На вопрос, какая религия истинна, король ответил не сразу. Он долго смотрел на море, уставив на горизонт неподвижный взгляд, а потом обернулся и произнес знаменитые слова: «Что я знаю?» Генрих был скептиком, как и большинство умных людей.
Девятого ноября 1590 года королевская армия становится лагерем в Суассоне. Генриху Наваррскому тридцать семь лет, он одет в простую рубаху и штаны, у него нет нижнего белья, но есть королевство, на которое ополчилось полмира. De jure[2] он состоит в браке с женщиной, много раз посылавшей против него войска и которую он в конце концов сажает под домашний арест в Юссоне, близ современного Клермон-Феррана. Вы, несомненно, знаете эту даму. Маргарита, дочь Екатерины Медичи. La Reine Margot[3], как называют ее французы. Нелегкая задача — создавать реалистичные портреты людей того времени. Иногда это вообще кажется невозможным, как в случае с Маргаритой, которая — с головой засыпанная приписываемыми ей скандалами — предстает перед нами самой ненасытной хищницей в мировой истории.
Париж остается неприступным. Во время последней осады от голода умерли пятнадцать тысяч человек, но город устоял. Как только Майенн, командовавший войсками Лиги, получил помощь от герцога Пармского, Генрих вынужденно снимает осаду, отводит армию к Суассону и остается там на зиму.
В свите Генриха находится двадцатисемилетний Роже де Сен-Ларри, герцог де Бельгард, самый пылкий дамский угодник из аристократов того времени. Во время охоты он начинает увлеченно рассказывать королю о своей новой победе. Генриха охватывает любопытство. Король желает лично посмотреть на красавицу, и они с герцогом скачут пятнадцать километров до замка Кевр.
Кевр, думает король, значит, это Эстре. Дитя семи смертных грехов. Чудная семейка. Владелец замка носит ветвистые, как у матерого оленя, рога, которыми наградила его супруга, много лет назад сбежавшая в Иссуар с маркизом д'Аллегром. Правда, сам рогоносец Антуан д'Эстре тоже отсутствует в замке, когда к нему подъезжают Генрих и Бельгард. Издали видны влажно поблескивающие шиферные крыши башен. Герцог продолжает радостно превозносить достоинства своей прекрасной возлюбленной, пока они с королем проезжают по подъемному мосту и, делая энергичные знаки слугам, минуют ворота замка. Челядь едва не ломает себе спины в поклонах, разрываясь между подобострастием и любопытством хотя бы краем глаза взглянуть на короля. Бельгард оставляет его в зале и вскоре возвращается с Дианой, старшей из сестер д'Эстре. Габриэль пока но видно, а больше в замке никого нет. Диана кланяется умело и низко, но без намека на угодливость. Снизу король видит блеск ее узких красивых глаз, во взгляде которых читается понимание — это не коленопреклонение, а расчетливая благодарность очарованной публике. Генрих предоставляет Диане наслаждаться триумфом и вознаграждает себя долгим взглядом на пресловутое богатство семейства, которое она воплощает в своем желтом с глубоким вырезом платье.
В следующий миг внимание короля отвлечено — наверху, на площадке лестницы появляется еще один образ. Бедный Бельгард. Не надо смотреть на Генриха дважды, чтобы понять, что герцог совершил непростительную ошибку. Король выглядит так, словно увидел привидение. Диана, мгновенно превратившаяся в золушку, понимающе улыбается и взбегает вверх по лестнице, чтобы взять сестру под руку.
Мой Бог, думает король, начиная подыскивать слова для писем, которые будет писать. На ум, однако, приходят пустые, ничего не значащие слова, избитые сравнения с мрамором, лилиями, розами и пурпуром. Король отходит в сторону и уступает место Бельгарду. Пока тот приветствует Габриэль, Генрих выходит во внутренний двор замка и окидывает его взглядом. Влюбленные шепчутся за спиной короля, который с трудом сохраняет внешнее хладнокровие. Вдобавок его мысли уже унеслись в невообразимую даль. В поле зрения Генриха появляются другие фигуры, которые тоже следует иметь в виду. Во-первых, отец, Антуан д'Эстре. Этот из тех, кто многого хочет, но ничего не может. Затем тетка, госпожа де Сурди, сестра прожженной матери. Ее муж, господин де Сурди, был раньше правителем Шартра, который сейчас в руках Лиги. Постель эта дама делит с отставным канцлером господином де Шиверни. Настоящие оборванцы, бездонные бочки. Генрих представляет себе строгое бледное лицо своего казначея Рони, который посчитает, во что обойдется эта любовная история. Ну и что? Он король. Разве нет? Точка и никаких возражений.
Он круто поворачивается, подходит к парочке и велит Бельгарду прогуляться. Поклон Габриэль не столь искусен, как у ее сестры. К тому же от нее веет искренностью, почти наивностью. Она пока не знает, что стоящий перед ней и пылающий жаркой страстью человек не даст ей покоя, пока не назовет своей. Она учтиво принимает сдержанные похвалы и как подобает отвечает на них. Кролик болтает с удавом о погоде, как это забавно, думает сестра, с удовольствием представляя себе лицо, которое сделает тетка, когда узнает, что произошло.
Тем временем король, вглядевшись в красавицу, испытывает легкий озноб, осознав совершенную красоту своей Габриэль. Она будет принадлежать ему, это решено, и пока вежливые слова отвлекают внимание короля, его взгляд, словно ловкий вор, шарит по облику девушки, умыкнув здесь улыбку, там — отсвет снежно-белой кожи, а тут — нежный силуэт мягко очерченных губ.
Это, вероятно, был единственный момент, когда они встретились открыто. Оба были сущим ничто. Она — семнадцатилетняя красавица из семьи с безумными и несбыточными притязаниями. Он — преданный папской анафеме король без королевства и столицы. Если бы за эти годы хотя бы один из направленных в него кинжалов поразил цель, то мы вряд ли помнили бы его имя. Что касается Габриэль, то ее скорее всего задушил бы ревнивый муж, не дав дожить до двадцати лет. Этот король с плохими зубами и немытой шеей выглядит не слишком внушительно по сравнению с изящным любовником, который уже в третий раз обходит колодец, изредка поглядывая на короля и Габриэль. Если бы она сразу приняла решение, игра бы уже закончилась. Однако когда король уходит, она, словно сквозь туман, слышит: «Я вернусь».
Девятого ноября 1590 года королевская армия становится лагерем в Суассоне. Генриху Наваррскому тридцать семь лет, он одет в простую рубаху и штаны, у него нет нижнего белья, но есть королевство, на которое ополчилось полмира. De jure[2] он состоит в браке с женщиной, много раз посылавшей против него войска и которую он в конце концов сажает под домашний арест в Юссоне, близ современного Клермон-Феррана. Вы, несомненно, знаете эту даму. Маргарита, дочь Екатерины Медичи. La Reine Margot[3], как называют ее французы. Нелегкая задача — создавать реалистичные портреты людей того времени. Иногда это вообще кажется невозможным, как в случае с Маргаритой, которая — с головой засыпанная приписываемыми ей скандалами — предстает перед нами самой ненасытной хищницей в мировой истории.
Париж остается неприступным. Во время последней осады от голода умерли пятнадцать тысяч человек, но город устоял. Как только Майенн, командовавший войсками Лиги, получил помощь от герцога Пармского, Генрих вынужденно снимает осаду, отводит армию к Суассону и остается там на зиму.
В свите Генриха находится двадцатисемилетний Роже де Сен-Ларри, герцог де Бельгард, самый пылкий дамский угодник из аристократов того времени. Во время охоты он начинает увлеченно рассказывать королю о своей новой победе. Генриха охватывает любопытство. Король желает лично посмотреть на красавицу, и они с герцогом скачут пятнадцать километров до замка Кевр.
Кевр, думает король, значит, это Эстре. Дитя семи смертных грехов. Чудная семейка. Владелец замка носит ветвистые, как у матерого оленя, рога, которыми наградила его супруга, много лет назад сбежавшая в Иссуар с маркизом д'Аллегром. Правда, сам рогоносец Антуан д'Эстре тоже отсутствует в замке, когда к нему подъезжают Генрих и Бельгард. Издали видны влажно поблескивающие шиферные крыши башен. Герцог продолжает радостно превозносить достоинства своей прекрасной возлюбленной, пока они с королем проезжают по подъемному мосту и, делая энергичные знаки слугам, минуют ворота замка. Челядь едва не ломает себе спины в поклонах, разрываясь между подобострастием и любопытством хотя бы краем глаза взглянуть на короля. Бельгард оставляет его в зале и вскоре возвращается с Дианой, старшей из сестер д'Эстре. Габриэль пока но видно, а больше в замке никого нет. Диана кланяется умело и низко, но без намека на угодливость. Снизу король видит блеск ее узких красивых глаз, во взгляде которых читается понимание — это не коленопреклонение, а расчетливая благодарность очарованной публике. Генрих предоставляет Диане наслаждаться триумфом и вознаграждает себя долгим взглядом на пресловутое богатство семейства, которое она воплощает в своем желтом с глубоким вырезом платье.
В следующий миг внимание короля отвлечено — наверху, на площадке лестницы появляется еще один образ. Бедный Бельгард. Не надо смотреть на Генриха дважды, чтобы понять, что герцог совершил непростительную ошибку. Король выглядит так, словно увидел привидение. Диана, мгновенно превратившаяся в золушку, понимающе улыбается и взбегает вверх по лестнице, чтобы взять сестру под руку.
Мой Бог, думает король, начиная подыскивать слова для писем, которые будет писать. На ум, однако, приходят пустые, ничего не значащие слова, избитые сравнения с мрамором, лилиями, розами и пурпуром. Король отходит в сторону и уступает место Бельгарду. Пока тот приветствует Габриэль, Генрих выходит во внутренний двор замка и окидывает его взглядом. Влюбленные шепчутся за спиной короля, который с трудом сохраняет внешнее хладнокровие. Вдобавок его мысли уже унеслись в невообразимую даль. В поле зрения Генриха появляются другие фигуры, которые тоже следует иметь в виду. Во-первых, отец, Антуан д'Эстре. Этот из тех, кто многого хочет, но ничего не может. Затем тетка, госпожа де Сурди, сестра прожженной матери. Ее муж, господин де Сурди, был раньше правителем Шартра, который сейчас в руках Лиги. Постель эта дама делит с отставным канцлером господином де Шиверни. Настоящие оборванцы, бездонные бочки. Генрих представляет себе строгое бледное лицо своего казначея Рони, который посчитает, во что обойдется эта любовная история. Ну и что? Он король. Разве нет? Точка и никаких возражений.
Он круто поворачивается, подходит к парочке и велит Бельгарду прогуляться. Поклон Габриэль не столь искусен, как у ее сестры. К тому же от нее веет искренностью, почти наивностью. Она пока не знает, что стоящий перед ней и пылающий жаркой страстью человек не даст ей покоя, пока не назовет своей. Она учтиво принимает сдержанные похвалы и как подобает отвечает на них. Кролик болтает с удавом о погоде, как это забавно, думает сестра, с удовольствием представляя себе лицо, которое сделает тетка, когда узнает, что произошло.
Тем временем король, вглядевшись в красавицу, испытывает легкий озноб, осознав совершенную красоту своей Габриэль. Она будет принадлежать ему, это решено, и пока вежливые слова отвлекают внимание короля, его взгляд, словно ловкий вор, шарит по облику девушки, умыкнув здесь улыбку, там — отсвет снежно-белой кожи, а тут — нежный силуэт мягко очерченных губ.
Это, вероятно, был единственный момент, когда они встретились открыто. Оба были сущим ничто. Она — семнадцатилетняя красавица из семьи с безумными и несбыточными притязаниями. Он — преданный папской анафеме король без королевства и столицы. Если бы за эти годы хотя бы один из направленных в него кинжалов поразил цель, то мы вряд ли помнили бы его имя. Что касается Габриэль, то ее скорее всего задушил бы ревнивый муж, не дав дожить до двадцати лет. Этот король с плохими зубами и немытой шеей выглядит не слишком внушительно по сравнению с изящным любовником, который уже в третий раз обходит колодец, изредка поглядывая на короля и Габриэль. Если бы она сразу приняла решение, игра бы уже закончилась. Однако когда король уходит, она, словно сквозь туман, слышит: «Я вернусь».