— Картину нашли лишь в 1948 году и сразу же вернули во Флоренцию. Луврская картина вообще впервые упоминается в анекдоте первой половины девятнадцатого века. Картина, судя по описаниям, идентичная луврскому полотну, долгое время висела в здании полицейской префектуры на улице Иерусалим. Говорили, что Луи-Филипп, инспектируя префектуру, увидел картину и, выразив недовольство ее непристойным содержанием, велел закрыть ее занавеской. Когда несколько лет спустя занавеску открыли, обнаружилось, что портрет исчез. Полстолетия спустя он снова нашелся. Точнее сказать, это произошло 29 марта 1897 года в Париже во время распродажи коллекции знаменитого барона Жерома Пишона. Мне думается, что автор рукописи в первый раз увидел картину именно на этом аукционе. Если верить каталогу, полотно досталось некой мадам Гибер де Гестр. Во всяком случае, именно она в 1937 году продала его Лувру, который с тех пор и является владельцем картины.
   — Так вы полагаете, что ваш покойный родственник, этот Морштадт, увидел картину и решил написать о ней книгу?
   — Я не знаю, хотел он написать книгу или научное исследование. Записи, которые я нашел, представляют собой пеструю смесь текстов. Однако после того, как я увидел картины воочию, до меня постепенно дошло, что в них очаровало старика Морштадта. Я стал изучать рукопись более целенаправленно. Правда, то, что я открыл, привело меня в еще большее замешательство. Я обнаружил другие версии картины. Оказалось, что многие художники того времени и следующих столетий пробовали свои кисти на этом сюжете. Сцена в ванне настолько же окрыляла фантазию живописцев, насколько жалкими оставались наши знания о происхождении и смысле исходного полотна. Я обратился к аукционным каталогам. В 1917 году состоялась распродажа следующей части собрания Пишона. В каталоге этого аукциона я наткнулся на репродукцию еще одной картины, которая к и без того многочисленным загадкам обеих первых картин добавила новые.
   На переднем плане, как обычно, были изображены две дамы в ванне. Слева сестра, справа герцогиня, на шее которой теперь красовалось жемчужное ожерелье. Левой рукой она перебирает жемчужины. Таинственные жесты обеих дам на этой картине отсутствуют. Между женскими фигурами на среднем плане мы видим кормилицу с ребенком, а на заднем плане — служанку, ставящую на стол кувшин. В отличие от первых двух картин главные персонажи обозначены большими золотыми буквами. Это было очень интересно, потому что теперь я мог на основании этих обозначений точно установить, кого предполагал изобразить художник. Я умышленно употребляю слово «предполагал», поскольку с известной долей уверенности могу утверждать, что картина была написана спустя какое-то время после смерти Габриэль д'Эстре. Это следует из того факта, что дама слева обозначена как Duchesse de Villars.
   — Честно говоря, я ничего не понимаю.
   — Смотрите, справа написано: «Герцогиня Габриэль д'Эстре». Слева как будто стоит ее сестра Жюльетт-Ипполит. На картине она обозначена как герцогиня де Виллар. Габриэль умерла в 1599 году. В то время ее сестра не могла быть герцогиней, поскольку Виллар был тогда маркграфством. Виллар стал герцогством лишь в 1627 году.
   — Но, может быть, картина была написана при жизни Габриэль, а литеры добавлены позже, после 1627 года?
   — Конечно, возможно и такое. Однако это полотно исполнено в совершенно иной манере. Если эти картины поставить рядом, то проданная в 1917 году покажется неуклюжей копией луврского оригинала. Но я уже вижу, что сверх всякой меры потрепал вашу фантазию. Думаю, что те картины, которые я представил вам парой жалких слов, слились в вашем сознании. Но могу вас уверить, что со мной поначалу происходило почти то же самое. Я раскладывал на столе все мои репродукции, но разнообразные и странные различия между версиями начинали накладываться друг на друга, и в результате, глядя на одну картину, я невольно начинал думать и о других. Но если вы думаете, что это конец истории, то я вынужден вас разочаровать.
   Кошинский мгновение помолчал, испытывая мое и без того напряженное ожидание, а затем продолжил:
   — На третий день, словно по воле злого волшебника, я наткнулся на репродукцию еще одной картины, выставленной в музее Фабра в Монпелье. Это полотно было почти точной копией только что упомянутого, с одной только разницей — чья-то неизвестная рука удалила золотые буквы и стыдливо прикрыла обеих дам прозрачными белыми вуалями. Может быть, в данном случае речь шла о той третьей картине, репродукцию которой я нашел в каталоге аукциона 1917 года? Не переписал ли ее кто-то в угоду жеманным нравам того времени, убрав заодно лишние буквы? В библиотеку меня привели две картины — из Лувра и Флоренции. Покинув библиотеку с репродукциями трех других картин, я не узнал решительно ничего нового об их происхождении и смысле.
   — Но не было ли ответа в документах, оставленных вашим родственником?
   — Если верить Морштадту, то картина имеет самое непосредственное отношение к загадочной смерти герцогини. Дело выглядит так, словно художник был каким-то образом замешан в заговоре, направленном против Габриэль. Картины, однако, своеобразны и сами по себе. Как бы то ни было, речь идет о дорогостоящей живописи маслом, работа была, несомненно, заказана. Но кто сделал этот заказ? И главное — зачем? Содержание документа не дает полного ответа на эти вопросы. Ясно одно: сама рукопись — это лишь уцелевший фрагмент. Морштадт не закончил свою историю. Несмотря на это, мне иногда казалось, что в конце появится шанс на разгадку. Однако, чтобы судить об этом, вы должны, естественно, познакомиться с началом истории, с художником по имени Виньяк, который приехал в 1598 году в Париж, чтобы стать придворным живописцем, и истории жизни которого было непредсказуемым образом суждено переплестись с судьбой Габриэль д'Эстре.
   — Виньяк, говорите вы?
   — Да, должно быть, так звали мастера.
   Тем временем мы снова приблизились к курортному отелю. Подул легкий ветер, заставивший величественно качаться верхушки елей. От рассказа Кошинского я испытывал сильное внутреннее напряжение, вызванное воспоминаниями о неделях и месяцах, в течение которых своеобразное полотно держало меня под своим обаянием.
   — Теперь вы знаете подоплеку, — сказал в заключение Кошинский. — Если хотите, я дам бумаги до завтра. Но должен вас предупредить — в рукописи есть невосполнимые пробелы, без которых невозможно установить целое. Не ждите от нее слишком многого. Естественно, у меня есть теория относительно всей истории, поэтому мне очень интересно ваше мнение. К тому же это ведь и ваша картина, не правда ли?
   — Моя картина?
   Он дружелюбно посмотрел на меня и сказал только:
   — Я ни разу не видел, чтобы вы с подобным волнением и воодушевлением следили за моими рассказами. Картина вас действительно околдовала.
   Околдовала. Да, это было самое подходящее слово. Я прикоснулся к тайне, которая сначала овладела мной, а потом была забыта. И вот она снова дала о себе знать, но на этот раз по-другому — настойчиво, требовательно.
   Вечером, вернувшись из бассейна за ключами от номера, я получил от портье плотно набитый конверт.
   Поднявшись в номер, я вскрыл его и положил документы на кровать. На обложке со следами холста не было никакого текста. На второй странице я нашел оглавление, составленное Кошинским, и окинул взглядом перечисленные в нем восемнадцать глав. Потом я положил документы на письменный стол и осторожно перелистал несколько страниц внимательно приглядываясь к листам рукописи. Почерк былпоистине замечательным — четким и разборчивым. Черные строчки на пожелтевшей бумаге не носили следов редактуры. Не было никакой корректурной правки и никаких зачеркиваний. Я прочел первый абзац первой главы и почувствовал, что мое сердце начало быстрее биться. Было такое впечатление, словно я наткнулся на вход в потайную комнату. Подталкиваемый беспокойным любопытством, я перевернул несколько страниц и прочел несколько строк из следующей главы. Между частями не было никаких переходов. Как и говорил Кошинский, рукопись представляла собой смесь описаний, писем и протоколов дознания. Дневник художника датирован 1628 годом, а это намного позже событий, о которых сообщалось в первой главе. Что еще сказал Кошинский? В конце истории угадывается перспектива?
   Я взял карандаш и протянул руку к кипе почтовой бумаги, лежавшей на комоде рядом с телевизором. Конверт из плотной бумаги все еще лежал на кровати. Я пошарил в нем рукой, но внутри больше ничего не было. Когда я положил конверт на комод, то обнаружил на обратной стороне надпись. На конверте большими печатными буквами, нанесенными черным фломастером, было выведено: КЕЛЬСКАЯ РУКОПИСЬ. Под надписью красовалась буква S, пронзенная стрелой.
   Я погасил верхний свет, взял в руки первую часть рукописи, придвинул поближе настольную лампу и начал читать.

ВТОРАЯ ЧАСТЬ
РУКА БОЖЬЯ

ОДИН
MANUSDEI[4]

   Ранним утром 10 апреля 1599 года в спальне появляется личный врач короля. Властно отодвинув в сторону любопытных, Ла-Ривьер подходит к кровати и бегло осматривает лежащее на ней мертвое тело. Открытые глаза умершей герцогини закатились. Руки и ноги крепко привязаны к стойкам кровати грязными полосами наспех разорванных простыней. Лицо, искаженное ужасными судорогами, страшно почернело. На полу валяются деревянные крошки и выломанные зубы. Воздух спальни наполнен нестерпимой вонью мочи и едким запахом рвоты. Необычайно теплая весна пробудила от зимней спячки мириады мух, и последние семьдесят два часа они тучами проникали в комнату через плохо закрытые окна, несмотря на неустанные попытки разогнать их взмахами вееров. Такими же докучливыми, как мухи, были праздные зрители, любопытствующие зеваки, которым — и это было совершенно непонятно врачу — позволили глазеть на тело этой несчастной. Любопытных — десятки, и Ла-Ривьер чувствует, что каждое его движение, каждое, пусть даже мимолетное изменение выражения лица не ускользает от их напряженного внимания. Он знает, что все глаза и уши направлены на него; люди с недоверием, раздражением и страхом ждут его последнего слова. Ла-Ривьер ощущает тяжесть положения, непоправимость и кошмар происшедшего. За спинами зрителей кто-то пытается привести в чувство упавшую в обморок мадемуазель де Гиз и лишившуюся сознания мадам де Сурди. Ла-Ривьер нервно оглядывает лица обступивших его людей, лица, на которых играют, сменяя друг друга, недоверие и ужас, сострадание и злорадство, скорбь и сомнение.
   С улицы в комнату проникает приглушенный шум начавшегося дня. Грохот тележных и каретных колес по булыжникам мостовой, крики торговцев и, временами, собачий лай и лошадиное ржание. Словно из неимоверного далека доносится звон одинокого колокола. И все же в комнате стоит мертвая тишина, кажется, что все застыло и оцепенело, а все дьяволы преисподней собрались здесь, чтобы устроить в теле двадцатишестилетней Габриэль д'Эстре — в прекраснейшем и любимейшем теле королевства — шабаш уничтожения и разложения.
   Ла-Ривьер в сотый раз обдумывает течение болезни и не находит ни объяснений, ни аналогий. Ему рассказали об отъезде герцогини из Фонтенбло, о ее возбужденном и приподнятом настроении. Еще несколько дней, и Рим разрешит развод короля, устранив последнее препятствие к новому браку. Минует Пасха, и трое детей Габриэль избавятся от клейма бастардов и станут законными отпрысками короля Франции. Предсказатели и ясновидящие, правда, в один голос утверждали, что четвертый ребенок, которого она носила в чреве, перечеркнет все ее планы. Чем ближе становится срок родов, тем беспокойнее спит по ночам Габриэль. Ей снится пожирающее ее пламя, но одновременно сны рисуют утешительное зрелище карминно-красного подвенечного платья, давно дожидающегося ее в Париже. Она не отходит от короля Генриха Наваррского, который собирается держать герцогиню в Фонтенбло в течение всей Пасхи в ожидании вестей из Рима. В Фонтенбло Габриэль чувствует себя в безопасности, она даже обещает посреднику короля, Брулару де Силлери, должность хранителя печати, и он, желая заслужить такую честь, не пожалеет никаких усилий, чтобы добиться от Папы разрешения на развод. В Белое воскресенье [5] — в первое воскресенье после Пасхи — она станет законной супругой короля. В крайнем случае во Франции тоже найдется епископ, который освободит короля от брачных уз, а если не получится и это, то вторжение турок в Венгрию и наглые выходки испанцев напомнят Папе Клименту о том, что ему не следует пренебрегать французским королем.
   Если бы только не эти пророчества. При одном воспоминании о них герцогине становилось нечем дышать, как тогда, всего несколько недель назад, когда один из гадателей, сидя в ее доме на улице Фруаманто, сурово осмотрел ладони герцогини и объявил, что не видит в линиях ее рук признаков королевского достоинства. А этот — как его — Бизакассер или Ридзакацца, как его называли некоторые! Тот еще в январе предсказал Габриэль, что она не переживет Пасху. Эфемериды вещали о скорой смерти некой выдающейся дамы. Некоторое утешение приносил скептически настроенный король. Предсказатели и ясновидящие, утверждал он, лгут до тех пор, пока все наконец не поверят в их ложь, а потом стряпают из этой горы вранья нечто вроде правды. Но можно ли рисковать? Пасху она проведет с королем, который избавит ее от всего, что может повредить ее душевному здоровью.
   Но в это время является Бенуа, исповедник короля, и вопрошает, как такое решение согласуется с церковными законами и как на это смотрит сам король. Бог будет не слишком доволен, если Генрих проведет светлое Христово воскресенье во грехе со своей любовницей. Ей следует — дабы подать другим добрый пример — исполнить свой религиозный долг в Париже. Это понравится народу и будет соответствовать закону и обычаю к вящей славе католического короля.
   Когда эта новость доходит до Габриэль, она плачет и умоляет, хотя и понимает, что никакие возражения не помогут.
   Врачу рассказывают, что удалось подслушать у двери королевской спальни в ночь с воскресенья на понедельник, в предпоследнюю ночь, которую король и Габриэль провели вместе. Все это было очень прискорбно, но религиозный долг неумолим, и к всхлипываниям герцогини примешивается успокаивающий нежный голос короля. Потом послышалась какая-то возня, и под утро оба наконец уснули.
   Герцогиня чувствует себя совершенно разбитой, когда королевская свита трогается в направлении реки. Король не отходит от возлюбленной ни на шаг. В Мелюне они ужинают, а в Савиньи останавливаются на ночлег. Ночь проходит спокойно. Когда король входит в покои герцогини, они обмениваются взглядами, но ни одним словом не нарушают в этот последний момент тишину, прерываемую лишь щебетом птиц и шумом ветра. Они больше никогда не встретятся — король и Габриэль. Она отводит взгляд.
   Уже на следующее утро, когда они остановились на берегу реки, где уже ждала лодка, король бросается к ней. Она прижимается к нему всем телом. Ее душа разрывается от немого крика, она чувствует, что они никогда больше не увидятся. Прекрасное лицо мертвенно бледнеет, солнечные лучи падают лишь на лица сопровождающих, словно герцогиня уже недостойна внимания светила. Король едва не идет на попятную, он крепко прижимает к себе возлюбленную, снова видя ее в Фонтенбло, прижимая ее руки к своим губам, покрывая поцелуями ее нежную шелковистую кожу. Миллион раз, как заканчивал он каждое свое письмо к ней. Кажется, кто-то поет ей песню? Cruelle départie, malheureux jour! Que ne suis-je sans vie ou sans amour!
   Чудное видение исчезает. В сопровождении Бассомпьера и герцога де Монбазона она идет к лодке, продолжая ощущать нежные прикосновения короля. Она резко оборачивается и просит короля позаботиться о детях. Лошади, натянув бечеву, потянули лодку вверх по течению реки, но мысли и желания Габриэль снова и снова устремляются над водной гладью к единственному образу — образу любимого, стоящего на берегу и машущего рукой до тех пор, пока родные черты не расплываются за пеленой слез.
   Возле Арсенала она сходит на берег. Здесь ее ждут деверь, маршал Балиньи, и сестра Диана, живущие неподалеку. Брат герцогини, маркиз де Кевр, помогает ей выйти из лодки, и Габриэль тотчас попадает в круг герцогинь де Гиз и де Рец, которые встречают ее со своими дочерьми. Едва лишь она входит в дом сестры, как словно огонь прокатывается по близлежащим улицам и переулкам. Герцогиня в городе, и толпы народа стекаются к дому Дианы, чтобы посмотреть на будущую королеву. Она предпочла бы уединиться, так как не хочет видеть дерзких посетителей, и Ла-Варен предлагает подкрепиться в укромном доме итальянского финансиста Дзаметты. Там герцогиня удаляется в отведенные ей покои, а внизу благородные девицы оспаривают друг у друга право и честь прислуживать Габриэль за ужином.
   Вторник проходит спокойно. К герцогине допущена лишь супруга господина маркиза де Рони, которой Габриэль одной доверила высокую честь присутствовать при пробуждении и отходе ко сну. Строгая Рашель де Кошфиле покорно кланяется и в бешенстве кусает свои и без того слишком широкие губы. Потом она спешит домой и жалуется мужу на несправедливость, говоря, что либо королевская шлюха окончательно потеряла разум, либо сознательно подвергает себя опасности его лишиться. Сам маркиз де Рони, разумеется, не говорит об этом ни слова, нанося визит герцогине. Он с супругой приехал заранее в тот же вечер. Он произнес лишь, что надо посмотреть, целы ли еще паруса. Эти слова стоит запомнить.
   Между тем в столовую Дзаметты вносят суп. Герцогиня с аппетитом ест. Как говорили впоследствии, на ужин она не получила ни лимонов, ни груш, ни апельсинов. Однако в остальном никто из присутствовавших на ужине не заметил ничего необычного.
   В среду герцогиня приступила к отправлению религиозных обрядов, для чего направилась в Париж. Утром она была на исповеди, а потом поехала в маленькую церковь Святого Антонина, куда она вернулась еще раз ближе к вечеру. Люди праздновали Ввод в Узилище и пришли в церковь послушать прекрасную музыку и лицезреть не менее прекрасную герцогиню. Ее принесли в церковь в паланкине, рядом шел герцог де Монбазон, а позади лотарингские принцессы и другие дамы в своих каретах. Весна в этом году выдалась ранняя, и вдоль дорог цвел виноград. Казалось, ничего плохого не может произойти в такой великолепный день.
   К вечеру духота в церкви стала просто невыносимой. Для герцогини соорудили нечто вроде помоста, и хотя на нем она была ограждена от толпы прихожан, прошло совсем немного времени, и она пожаловалась на недомогание. Мадемуазель де Гиз показала ей письма из Рима с приятными новостями, которыми она хотела подбодрить не столько герцогиню, сколько самое себя. Однако вскоре после начала божественной литургии звезда обеих дам начала клониться к закату. Габриэль пожаловалась на сильную головную боль.
   Ее отнесли обратно в дом Дзаметты. Во время прогулки по саду ее снова охватил приступ недомогания. По телу прошла сильная судорога, заставившая герцогиню опуститься на землю. Оправившись от слабости, она потребовала, чтобы ее доставили в дом тетки, которой в то время еще не было в Париже. Гонец, которого тут же послали на поиски тетки, половину ночи проблуждал по графству Шартр, прежде чем нашел мадам де Сурди в Аллюе. Мятеж в Шартре задержал ее на несколько дней, и в Париж она прибыла лишь в субботу.
   Герцогиню спешно перенесли в дом тетки. Мадемуазель де Гиз первая обратила внимание на необычную зловещую бледность ее лица. Ла-Ривьер до сих пор слышит возбужденный голос мадемуазель де Гиз, когда она, потрясенная увиденным, сообщила врачу о состоянии герцогини:
   «Мы были вынуждены покинуть церковь до окончания мессы, так как герцогиня пожаловалась на головную боль и нехватку воздуха. Мы вернулись в дом Дзаметты. Там она сделала несколько шагов по саду и вдруг упала. Придя в себя, она начала заклинать господина де Ла-Варена перенести ее в дом тетки.
   Сначала мы отнесли ее в дом священника. Мы едва успели принести ее в дом и положить на кровать, как вдруг неведомая сила приподняла ее тело, выгнув его дугой. В таком положении она застыла на секунду, а потом с диким криком упала на кровать только затем, чтобы в следующую минуту ее снова охватила обездвиживающая судорога, которая длилась несколько секунд. В мгновение ока все тело герцогини покрылось холодным потом. Пройдя по телу, судорога перешла на лицо, которое исказилось в страшной гримасе. Я услышала, как щелкнули зубы, когда подбородок с силой ударился о грудь. С каждым приступом из ее легких вырывался воздух, дыхание было таким, словно герцогиню били кулаками, вскоре на губах появилась пена. С большим трудом нам удалось удержать несчастную в кровати и обернуть ее мокрыми холодными простынями, что принесло ей некоторое облегчение.
   Но это было лишь зловещее начало. В четверг утром Габриэль видели в общине Сен-Жермен-л'Оксеруа, неподалеку от Лувра, где все уже было готово для перевозки ее мебели. Священник, принявший ее исповедь, видел ее утешенной, в чем была отчасти и его заслуга, увидел, как она сделала несколько шагов из церкви, чтобы войти в дом своей тетки. Это были ее последние шаги. Возможно, она предчувствовала это, потому что отправила королю первое письмо, в котором просила разрешения вернуться в Фонтенбло. Это письмо единственное дошло до адресата. Получить два других письма, написанных с почти нечеловеческим напряжением сил, королю было не суждено. Она была слишком слаба, чтобы вернуться в дом итальянца, где предусмотрительно приготовили обед. Силы Габриэль иссякли.
   Около двух часов дня она легла в постель. Чуть позже все началось сначала. Приступ был так тяжел, что челядь, охваченная ужасом, попряталась по углам. Ла-Варен, который не имел права терять головы, ибо отвечал ею за здоровье и жизнь герцогини, послал за повитухой, мадам Дюпюи, а одного из пажей отправил за королевским лекарем. Ла-Ривьер получил вызов около половины четвертого, когда вернулся домой, и без промедления отправился в дом священника.
   Войдя в дом, Ла-Ривьер не был уверен, идет ли он к живой больной или к уже умершей — так тихо и пусто было в помещениях. На первом этаже он наткнулся на мебель герцогини, стоявшую здесь в ожидании транспорта для перевозки в Лувр. На середине лестницы он услышал дикий крик, который заставил его преодолеть остальные ступени одним прыжком. Он не успел опомниться, как его руки уже коснулись обезумевшей герцогини, которую не могли удержать на постели двое мужчин.
   — Принесите теплого молока, — прошипел он в лицо мадемуазель де Гиз, которая, оцепенев от ужаса, смотрела на врача ничего не выражающими глазами.
   Между тем голова больной с силой ударилась о стойку кровати, а потом бессильно упала на подушку, которая мгновенно окрасилась в алый цвет. Руки метнулись к животу, который от судороги стал твердым как камень. Не сумев ничего поделать с ним, она сжала кулаки и ударила себя по лицу, словно пытаясь загнать туда источник страданий. Потом она снова схватилась за живот, будто стараясь голыми руками проникнуть во внутренности, чтобы вместе с ними вырвать боль. Лица больше не было. В глазах лишь белизна пустоты мучений, с каждым рывком головы зубы все глубже и глубже вонзаются в и без того разорванные в клочья губы. С быстротой кошки врач вставляет в рот женщины угол подушки и делает это вовремя, так как еще немного — и между зубами оказался бы язык.
   Когда мадемуазель де Гиз возвращается с молоком, лекарь уже не выглядит таким самоуверенным. Всего несколько минут этой болезни истощили силы этого здорового зрелого мужчины. Сдавленным голосом он отдает распоряжения. Больную крепко привязывают к кровати. Тело трепещет, ждет, словно собираясь с силами. Пульс едва прощупывается, врач ощущает лишь слабую вибрацию. Судорога на какое-то время отпускает страдалицу, и врач успевает отворить вену. Кровь наполняет лоток за лотком, дыхание больной становится ровнее, мышцы расслабляются.
   Ла-Варен, который входит в комнату, не верит своим глазам. Что хочет врач делать с молоком? В этот миг, словно ей не хватало только возвращения Ла-Варена, герцогиня, казавшаяся полумертвой, открывает глаза и смотрит на него. Тот быстро отворачивается и осеняет себя крестным знамением, но так, чтобы этого никто не заметил. Врач тоже пребывает в полной растерянности. Он видел многих людей, находившихся между бытием и небытием, но ни разу не видел, чтобы человек с такой быстротой переходил из одного мира в другой.
   — Принесите мне перо и бумагу, — слабым голосом произносит она, и до присутствующих лишь через несколько мгновений доходит смысл ее слов, с трудом пробившихся сквозь опухшие губы. Ее отвязывают от кровати, и Ла-Варен бросается вниз по лестнице, чтобы принести требуемое. Когда он возвращается, она сидит, выпрямившись в кровати и устремив взгляд в даль. Мадемуазель де Гиз что-то тихо говорит ей, но нельзя отделаться от впечатления, что ее речь больше обращена к ней самой, нежели к той, которая уже потеряла всякую связь с миром живых.
   Когда герцогиня заканчивает письмо, бьет половину шестого, и за окнами начинает понемногу темнеть. У Габриэль нет сил сложить и запечатать письмо, и Ла-Варен, передавший его гонцу, бегло прочитывает строчки, в которых герцогиня просит короля разрешить ей вернуться в Фонтенбло, так как она опасается за свою жизнь. На лбу Ла-Варена выступает холодный пот. Придворный охвачен сильным сомнением, его вводит в заблуждение видимость быстрого улучшения. Он спешит, как никогда.