– Вы найдете каждый у себя план внешнего двора Жокейского клуба, – объявил я собранию. Все закивали, зашелестели страницами. – Также, – продолжал я, – у вас есть расписание порядка сцен с приблизительным временем. Три задействованные в картине машины будут поставлены во дворе с самого утра. Уведомите всю группу, что прожектора и камеры должны быть установлены так, как показано на плане. Если все соберутся и подготовятся, мы сможем закончить съемку задолго до того, как солнце будет в зените. Вопросы есть?
   Вопросы были всегда. Задавать вопросы означало демонстрировать, что ты внимательно слушал, и часто случалось, что больше всех спрашивали актеры, играющие самые незначительные роли. В данном случае Джордж хотел знать, как его персонаж будет проявлять себя в связи с дополнительной сценой. Только как еще один фактор в неприятностях Сиббера, успокоил я его. Сиббер в конечном итоге сломается. Бах! Фейерверк. «Аллилуйя», – поблагодарил Сиббер. Джордж зажал ему рот.
   – Но они были друзьями, – упрямо повторил Говард.
   – Как мы уже обсуждали, – спокойно ответил я, – если Сиббер сломается, ваши мотивировки получат больший смысл.
   Он открыл было свой маленький ротик, увидел, что все остальные кивают, поджал губы и начал действовать так, словно то, что Сиббер должен сломаться, пришло в голову именно ему.
   – Если завтра польет дождь, – продолжал я, – мы вместо этого снимем сцены внутри Жокейского клуба и будем молиться, чтобы в четверг была хорошая погода. Мы должны завершить первый ньюмаркетский фрагмент к субботе. В воскресенье – я полагаю, вы это знаете, – мы переводим лошадей на сорок миль западнее на Хантингдонский ипподром, в тамошние конюшни. Актеры и техники отправятся рано утром в понедельник. Репетиции в понедельник после полудня. Съемки – со вторника по пятницу, возвращение сюда – в следующие выходные. Эд раздаст расписание прогона и времени всем задействованным. Ясно? Да, кстати, с завтрашнего дня гонка будет нещадная. Думаю, вам следует это знать. Будет куча тяжелой работы, но оно того стоит.
   Рабочий день был закончен. Сидящие вокруг стола вздохнули с облегчением. Сегодня мы провели много часов во дворе конюшен, действия на переднем плане разворачивались на фоне «повседневной жизни» скаковых лошадей. Никогда прежде в течение двенадцати часов за конями столько раз не выгребали навоз, не кормили, не поили и не чистили их, но мы отсняли достаточно, чтобы создать иллюзию реальности.
   Сценарное собрание я объявил закрытым, и все разошлись, кроме высокого худого мужчины с неухоженной бородой, неопрятно одетого. Его неказистый внешний вид скрывал артистическую самоуверенность, непоколебимую, как гранитный утес. Он поднял брови. Я кивнул. Он, ссутулившись в своем кресле, подождал, пока все спины, кроме его собственной, не скроются за дверью.
   – Вы хотели, чтобы я остался? – спросил он. – Эд сказал.
   – Да.
   Любой фильм, дающий надежду на успех, нуждается в глазе, который смотрел бы на жизнь словно через видоискатель кинокамеры. В ком-то, для кого фокус и интенсивность света были бы чувственными понятиями, не требующими расчетов. Его должность в титрах именуется «главный оператор» или «директор съемочной группы». У меня был друг-математик, однажды сказавший, что мыслит алгеброй. Так вот Монкрифф мыслил движениями света и тени.
   Мы привыкли друг к другу. Это наш третий совместный фильм. Сначала я был смущен его сюрреалистическим чувством юмора, затем понял, что это водоносный слой для гейзеров его визуальной гениальности. Спустя некоторое время я почувствовал, что работать без него означает оставаться беспомощным в попытках перевести свое восприятие в откровение на экране. Когда я говорил Монкриффу, что хочу донести до зрителя, он мог инстинктивно вращать объектив, чтобы нащупать это.
   Однажды мы ставили сцену, в которой героя вот-вот должны были убить террористы. Крайняя жестокость происходящего была подчеркнута тем, как Монкрифф подал свет на лица: оцепеневшая жертва, потеющий священник и беспощадность бандитов. Ego te absolvo… Потом мне присылали смертельные угрозы по почте.
   В тот вторник в Ньюмаркете я спросил Монкриффа:
   – Ты видел решетку вокруг Жокейского клуба? Ту, что ограждает частную стоянку во внешнем дворе.
   – Высокую и черную? Да, видел.
   – Я хочу отснять это как символ разделяющего барьера. Я хочу показать, как эта ограда не пропускает никого, кроме элиты. Внутри – дворянство скачек. Снаружи – отребье.
   Монкрифф кивнул.
   – Я также хочу дать впечатление того, что люди внутри, Сиббер и Джордж, члены Жокейского клуба, делают себя узниками условностей. Сидят за решеткой, можно сказать.
   Монкрифф кивнул.
   – И я хочу сделать пятисекундные съемки створок ворот, когда они открыты и когда закрыты.
   – Хорошо.
   – Сцену между Сиббером и Джорджем вначале снимайте из-за решетки. Я хочу, чтобы акцент зоопарка стал яснее. Затем выдвиньте точку съемки вперед и продолжение диалога снимайте вблизи.
   Монкрифф кивнул. Он редко задавал вопросы, пока мы говорили, но до ночи он наверняка распишет все в подробностях.
   – Мы не должны быть рассудительны, – продолжал я. – Не должны быть скучны и строги. Никаких оценок. Просто беглое впечатление.
   – Прикосновение кисти, – отозвался Монкрифф. – Понимаю вас.
   – Это будет содействовать срыву Сиббера. Он кивнул.
   – Я заставлю Говарда написать этот срыв завтра, – сказал я. – Это главным образом вопрос увеличения накала эмоций, начиная со спокойной сцены, которая уже есть в сценарии. Говарду просто нужно влить в нее соки жизни.
   – Говардовские соки – это клюквенный коктейль. – Монкрифф поднял водочную бутылку из хаоса, царящего на столе, и стал рассматривать ее на просвет. – Пустая, – мрачно прокомментировал он. – Ты когда-нибудь пробовал водку с клюквенным соком? Отвратительно.
   Говард пил этот «коктейль» все время.
   – Говард, – заключил Монкрифф, – это радиоактивная пустыня. Ты не сможешь выйти из нее невредимым.
   Он так же хорошо, как и я, знал, что имя Говарда Тайлера на афишах привлечет к картине как поддержку читающей публики, так и внимание ведущих критиков. Говард Тайлер завоевал престижные премии и получил почетные докторские степени по обе стороны Атлантики. Считалось, что Монкрифф и я должны быть счастливы, что работаем со столь знаменитой личностью.
   Некоторые авторы хотели – или даже могли – писать сценарии по собственным романам; Говард Тайлер был представлен на премию «Оскар» за свою первую попытку и впоследствии отказывался продать права на фильм до тех пор, пока его не включат в съемочную группу. Мне и Монкриффу навязали Говарда, чтобы быстро уладить это, так быстро, что казалось – это ему навязали нас.
   Наш продюсер, лысый шестидесятилетний американец, хитро провернул все дело в интересах компании. Известный автор (Говард), признанный чародей съемки (Монкрифф), добившийся многочисленных успехов продюсер (он сам) и молодой, но опытный режиссер (Т. Лайон), и все это в союзе с одной суперзвездой (мужская роль) и одной прелестной молодой актрисой – деньги тратятся на большие имена и экономятся на актрисе и мне. Он, продюсер О'Хара, сказал мне однажды, что в вопросе делового таланта вовлечение в одну картину пяти больших звезд – это напрасная трата средств. Одна большая звезда привлечет заказчиков, две еще можно позволить. Поставь больше, и деньги утекут моментально.
   О'Хара многому научил меня в сфере финансов, а Монкрифф – в сфере киноиллюзий. Недавно я почувствовал, что знаю свое ремесло до тонкостей. Но я был достаточно реалистом и сознавал, что в любую минуту могу сделать что-то не так и потерпеть крах. Если бы реакцию публики можно было достоверно предсказать, то не было бы никаких обманутых надежд. Но быть уверенным во вкусах публики нельзя: они переменчивы, как счастье на скачках.
   О'Хара уже сидел в ресторане отеля «Бедфорд Лодж», когда я присоединился к нему за ужином. Начальство студии желало, чтобы он присматривал за моими делами и докладывал о них. Соответственно он следил за ходом событий из недели в неделю, из Лондона или из Калифорнии, а иногда проводя пару дней в наблюдении за съемками, вечерами вместе со мной проверяя состояние бюджета и график работы. Благодаря в первую очередь его разумному планированию я надеялся, что мы закончим с меньшими тратами и на пару дней раньше, что может заставить будущих работодателей поверить в мои организаторские способности.
   – Вчера дело двигалось хорошо и этим утром шло отлично, – объективно оценил О'Хара. – Где ты был сегодня до самого вечера? Эд не мог найти тебя.
   Я замер, не донеся до рта стакан «Перрьера», оплаченного студией; мне отчетливо вспомнилось хриплое дыхание Валентина.
   – Я был здесь, в Ньюмаркете, – сказал я, поставив стакан. – Мой друг умирает. Я ездил повидать его.
   – О! – О'Хара не высказал осуждения, приняв объяснение как причину, а не как извинение. Как бы то ни было, он знал и считал само собой разумеющимся, что в это утро я начал работу в шесть часов и буду работать по восемнадцать часов почти каждый день, отведенный на съемки.
   – Он работал в кино? – спросил О'Хара.
   – Нет. На скачках… писал о скачках.
   – О! Значит, к нам не имеет отношения.
   – Да, – ответил я.
   До чего же неправы мы порой бываем!

ГЛАВА 2

   По счастью, утро среды выдалось ясным и свежим. Монкрифф, съемочная группа и я наблюдали за восходом солнца с крыльца Жокейского клуба, без помехи снимая, как тают тени в утренней атмосфере.
   Чуть позже неплохо прошли репетиции с Сиббером и Джорджем во дворе; Монкрифф в дополнение к солнечному свету слегка подсвечивал съемочную площадку лампами, пока я всматривался в видоискатель камеры, желая удостовериться, что она стоит под нужным углом. К одиннадцати при активном содействии полиции мы были готовы снимать въезжающие и выезжающие машины.
   Наш ведущий актер, немногословный, как обычно, терпеливо сделал три рейса за рулем машины, а потом без пререканий четырежды повторил марш-бросок от стоянки до священной двери «парадного подъезда», проводя своего героя внутрь и наружу с уверенностью и знанием дела, подобающими профессионалу. И наконец он с рассеянным видом похлопал меня по плечу и отбыл на своем личном «Роллс-Ройсе».
   В середине дня мы провели заслуженный час отдыха за ленчем.
   О'Хара прибыл после полудня, чтобы посмотреть столкновение Джорджа с Яго (которое потребовало только одного незначительного замечания с моей стороны – «чуточку похолоднее»), и просидел в директорском кресле, улыбаясь, почти до самого вечера. Я не был уверен, знал ли он об этом, но его легкая улыбка действовала на актеров и технический персонал, словно масло, сглаживая все трения, зато под его недовольным взглядом все проблемы возрастали в геометрической прогрессии.
   Свернув дела, О'Хара и я отправились в «Бедфорд Лодж» на ранний коктейль (почти безалкогольный, следуя пуританской этике кинокомпании), обсуждая, как продвигаются съемки фильма, и составляя планы на ближайшее будущее – до того, как мы оставим сию землю мечты и отправимся вести торговую и рекламную кампанию в Лондоне. Недостаточно просто сделать фильм – надо еще и продать сделанное.
   – Я гляжу, ты заказал на понедельник нашего главного трюкача, – небрежно сказал он, уже поднявшись, чтобы уйти. – Что ты замыслил?
   – Дикие лошади на берегу.
   Я ответил небрежно, предоставив ему решать, верить мне или нет.
   – Ты это придумал? – спросил он. – Этого нет в сценарии.
   – Я вместе с каскадером проведу разведку на берегу рано утром в понедельник, – сказал я. – Фактически на рассвете. И вовремя вернусь на репетиции. Но… – Я в нерешительности умолк.
   – Но что?
   – Раньше ты давал мне дополнительные дни для съемок. Что, если на этот раз мне потребуется один такой день? Что, если у меня есть идея?
   Дважды в прошлом, воспользовавшись предоставленной свободой, я умудрялся ввести в пространство фильма словно бы еще одно измерение, что очень нравилось зрителям. Не делая попытки раскрыть причину успеха этого процесса, выявляемого мною только по мгновенному проблеску вдохновения, О'Хара просто бросил на меня оценивающий взгляд, затем коротко кивнул, давая виртуальный карт-бланш.
   – Три дня, – произнес он. – О'кей.
   Время было очень дорого. Три дня означали доверие.
   – Великолепно, – отозвался я.
   – Если бы ты не попросил об этом, – задумчиво промолвил он, – у нас были бы проблемы.
   – Ты считаешь, с фильмом что-то не так? – Я всегда находил повод для беспокойства.
   – Он делается профессионально, – ответил О'Хара. – Но я ждал от тебя большего.
   Я не столько был польщен, сколько почувствовал возрастающий нажим. Полученные дни, на которые я не очень-то надеялся, успокаивали только относительно: успех влечет за собой разворачивающуюся спираль ожидаемых чудес. А вдруг в один из дней я не выдержу и сорвусь с верха этакой Пизанской башни и рухну посреди площади? Тогда ни один разумный финансовый отдел больше не включит мое имя в свои списки.
   На ступенях отеля, у подножия которых О'Хару ждал автомобиль с шофером, продюсер обернулся и сказал:
   – Ты прекрасно знаешь, какую роль в производстве фильмов играют власть и деньги. При большом бюджете денежный мешок диктует режиссерам, что им делать. При среднем, какой наблюдается у нас, власть отдана режиссеру. Так что используй свою власть.
   Я смотрел на него, онемев. Я воспринимал его как движущую силу, стоящую за этим фильмом, то есть как власть. В конце концов, это он сделал возможным данный проект. Я видел, что пытаюсь главным образом удовлетворить его запросы, а не свои, а он говорит мне, что это не то, чего он желает.
   – Успех или неудача, – добавил он, – но это твой фильм.
   Я подумал, что если бы мы снимали эту сцену, то, несмотря на все его слова, было бы ясно, что отсвет реальной власти лежит на этом крупном, исполненном уверенности лице, а отнюдь не на ничем не примечательной физиономии тридцатилетнего человека, которого легко принять за статиста.
   – Власть у тебя, – повторил он. – Поверь в это.
   Он подтвердил свои слова кивком, не оставляющим мне возможности возражать, сел в машину и уехал, не обернувшись на прощание.
   Я задумчиво прошел через стоянку к собственному автомобилю и выехал на дорогу, ведущую к дому Валентина, пробуя на вкус странную смесь власти и безвестности. Я не мог отрицать перед самим собой, что достаточно часто чувствовал в себе мимолетную возможность создавать нечто прекрасное, умение наслаждаться полетом вдохновения, в следующий миг, как правило, переходящее в сомнение. Мне требовалась уверенность в том, что я могу создать что-то достойное, но я боялся самонадеянности, которая со временем могла перерасти в чистейшую манию величия. Я часто удивлялся тому, почему в свое время я не избрал какую-нибудь обычную профессию, при которой не требуется постоянно подвергать результаты своего труда суждению публики, – к примеру, профессию почтальона.
   Валентин и Доротея некогда купили четырехкомнатный одноэтажный дом, где каждый получил по две комнаты – спальню и гостиную, перестроили огромную ванную так, что у каждого получился свой санузел, а большую кухню оставили одну на двоих, в ней стоял обеденный стол. Они оба говорили мне, что такой образ жизни был идеальным решением для их вдового существования – проживание вместе и отдельно, дающее им как общение, так и уединение.
   Все выглядело спокойно, когда я припарковал машину и прошел по бетонной дорожке к двери дома. Доротея открыла прежде, чем я нажал на кнопку звонка. Она плакала.
   Я неловко спросил:
   – Валентин?
   Она горестно покачала головой.
   – Он еще жив, несчастный старый барсук. Входите, дорогой. Он не узнает вас, но зайдите повидать его.
   Я прошел за ней в комнату Валентина; она сказала, что сидела там в кресле-качалке у окна и потому видела дорогу и направляющихся к дому посетителей.
   Валентин, изжелта-бледный, неподвижно лежал на кровати, и его тяжелое дыхание было подобно механическому шуму – размеренное и неумолимо редкое.
   – Он не приходил в себя и не говорил ничего с тех пор, как вы уехали вчера, – сказала Доротея. – Мы можем даже не шептаться здесь, мы не побеспокоим его. Робби Джилл приходил во время ленча, то есть ленча-то у меня не было, я не могу есть вообще. В общем, Робби сказал, что Валентин дышит с таким трудом потому, что в легких у него скопилась мокрота, и теперь он умирает и может умереть сегодня ночью или завтра, так что мне надо быть готовой. Как я могу быть готовой?
   – Что он имел в виду – быть готовой?
   – О, просто мои чувства, я думаю. Он велел сообщить ему завтра утром, как дела. Он так или иначе попросил меня не звонить ему посреди ночи. Он сказал, что если Валентин умрет, просто позвонить ему домой в семь. Понимаете, на самом деле он вовсе не бессердечен. Он просто думает, что мне было бы легче, если бы Валентин лежал в больнице. Но я знаю, что брат был здесь счастливее. Он нашел покой, вы сами увидите. Я же просто знаю это.
   – Да, – отозвался я.
   Она настояла на том, чтобы приготовить мне чашечку кофе, и я не стал разубеждать ее, понимая, что скорее всего это нужно ей самой. Я последовал за Доротеей на кухню, выкрашенную в яркие синий и желтый цвета, и сел к столу, пока она расставляла красивые чашки китайского фарфора и сахарницу. Мы слышали дыхание Валентина – медленные хрипы, почти стоны, хотя, по словам Доротеи, сестра Дэвис уже побывала здесь и сделала Валентину укол болеутоляющего, так что он не мог испытывать страдание даже в глубоких слоях мозга, еще не затронутых комой.
   – Это хорошо, – сказал я.
   – Она добра к Валентину.
   Я пил горячий жидкий кофе, не испытывая особого удовольствия.
   – Это странно, – промолвила Доротея, усаживаясь напротив меня и делая глоток. – Помните, вы говорили мне, что Валентин желал исповедаться?
   Я кивнул.
   – Что ж, я тогда сказала, что он и не думал об этом. Но сегодня утром наша соседка Бетти, которая живет через дорогу… вы встречали ее… так вот она зашла посмотреть, как он себя чувствует, и спросила, навестил ли его священник и хорошо ли прошел визит? Я уставилась на нее, а она удивилась, сказав: разве я не знаю, что Валентин говорил о каком-то священнике, которому перед смертью исповедовалась наша мать, и просил ее привести этого священника? Она добавила, что Валентин говорил так, словно он маленький, что ему хочется послушать звон колоколов в церкви. Правда, он бредил, и она не могла понять смысла многих слов. Что вы думаете об этом?
   Я медленно произнес:
   – Люди часто возвращаются в детство, когда они очень стары, не так ли?
   – Я хочу сказать: полагаете ли вы, что я должна позвать к Валентину священника? Я не знаю ни одного. Что мне делать?
   Я смотрел на ее усталое морщинистое лицо, выражавшее тревогу и скорбь, и чувствовал крайнее изнеможение, сделавшее ее такой нерешительной, так, словно сам был измотан до предела.
   – Может, доктор порекомендует кого-то?
   – Но что в этом будет хорошего? Валентин ведь не узнает. Он ничего не слышит.
   – Я не думаю, что это имеет значение. Но если вы не пригласите священника, то весь остаток жизни будете думать, правильно ли поступили.
   Слезы медленно ползли по ее щекам, когда Доротея кивнула в знак согласия. Она была признательна за то, что ей не пришлось принимать решение самой. Я прошел в гостиную Валентина, позвонил по стоявшему там телефону и вернулся, чтобы известить Доротею, что вскоре приедет человек из местной церкви.
   – Останьтесь со мной, – попросила она. – Я хочу сказать… он будет недоволен, что его вызвали к находящемуся без сознания католику, не посещавшему церковь.
   Он действительно был недоволен. Я уговаривал его так убедительно, как только мог, и без колебаний согласился остаться с Доротеей, хотя бы только ради того, чтобы посмотреть, как истинно свершается то, что я совершил неистинно.
   Мы ждали целых полтора часа, так что уже наступил вечер, и Доротея зажгла свет. Затем настоящий священник – толстый неопрятный мужчина, безнадежно лишенный искры Божьей, – припарковал свою машину возле моей и без воодушевления направился к дому по бетонной дорожке. Доротея впустила его и провела в спальню Валентина, где священник немного постоял, то ли отдавая дань обычаю, то ли справляясь с эмоциями. Из сумки, похожей на докторскую, он извлек пурпурную столу и повесил ее себе на шею – яркое пятно на фоне его тускло-черного облачения и белого подворотничка. Он достал маленькую коробочку, открыл ее и, обмакнув в нее указательный палец, начертал маленький крест на лбу Валентина, сказав:
   – Этим священным помазанием…
   – Ох! – импульсивно запротестовала Доротея, когда он начал. – А вы не можете сказать это по-латыни? Я имею в виду, для нашей матери это говорилось по-латыни. Валентин хотел бы услышать это на латыни.
   Священник посмотрел так, словно собирался отказать, но вместо этого просто пожал плечами, нашел в своей сумке маленькую книгу и стал читать по ней:
   – Misereatur tui omnipotents Deus, et dimissis peccatus tuis, perducat te ad vitam aeternam. Amen.
   (Да будет Бог Всемогущий милостив к тебе, да простит Он тебе грехи твои и да дарует тебе жизнь вечную.)
   – Dominus noster Jesus Christus te absolvat… (Господь наш Иисус Христос отпускает тебе грехи…)
   Священник произносил эти слова без искреннего чувства – он как будто просто выполнял работу, которую должен был сделать для чужих людей, давая общее отпущение грехов, о которых не знал ничего. Он бубнил и бубнил, в конце повторив те же слова, которые говорил я, настоящие слова, но без той искренности, которую вкладывал в них я:
   – Ego te absolvo ab omnibus censuris, et peccatis tuis, in nomine Patris et Filii et Spiritus Sancti. Amen.
   Он перекрестил Валентина, который по-прежнему размеренно дышал, а потом недолго помедлил, прежде чем снять столу и положить ее вместе с книгой и маслом в свою сумку.
   – Это все? – спросила Доротея. Священник ответил:
   – Дочь моя, властью, данной мне, я освободил его от всех проклятий, от всех его грехов. Он получил отпущение. Большего я не могу сделать.
   Я прошел с ним до двери и вручил ему щедрое вознаграждение за его труды. Он устало поблагодарил меня и вышел, прежде чем я успел подумать о том, чтобы попросить его о поминальной службе – заупокойной мессе – на этой неделе.
   Доротее его визит не принес покоя.
   – Он не позаботился о Валентине, – сказала она.
   – Он его не знает.
   – Лучше бы он не приходил.
   – Не думайте об этом, – возразил я. – Валентин действительно получил то, чего хотел.
   – Но он об этом не догадывается.
   – Я абсолютно уверен, – убежденно сказал я, – что Валентин обрел мир.
   Доротея успокоенно кивнула. Она и сама думала так, вне зависимости от вмешательства религии. Я дал ей телефонный номер отеля «Бедфорд Лодж» и номер моей комнаты и сказал, что могу приехать в любое время, если она не будет справляться.
   Она печально улыбнулась.
   – Валентин говорил, что вы мальчуганом были настоящим дьяволенком. Он сказал, что вы носились как угорелый.
   – Только иногда.
   Она потянулась на прощание поцеловать меня в щеку, и я сочувственно обнял ее. Во времена моего детства она не жила в Ньюмаркете, и я не был знаком с ней, пока не вернулся сюда снимать фильм, но она уже казалась мне родной старой тетушкой.
   – Я всегда просыпаюсь в шесть, – сказал я. Она вздохнула.
   – Я дам вам знать.
   Я кивнул и вышел, помахав ей на прощание. Она стояла у окна в комнате Валентина, одинокая в своем скорбном бодрствовании.
   Я поехал на конюшни, где мы вели съемки, и встал там посреди двора, глубоко дыша холодным вечерним мартовским воздухом и глядя в ночное небо. Ясный день завершился глубокой темнотой, звезды так сверкали и казались такими объемными, что можно было действительно ощутить бесконечные глубины и дали космоса.
   Создание фильма о грязных земных страстях казалось пустым и бессмысленным делом в контексте вечности, но, увы, поскольку мы были лишь телами, а не духами, мы не могли сделать большего.
   Spiritus sanctus. «Spiritus» по-латыни означает «дыхание». Святое дыхание. In nomine Spiritus Sancti. Во имя Святого Духа, Святого Дыхания, Святой Души. Будучи школьником, я любил логику и латынь. Став взрослым, я нашел в этом тайну и величие. Как режиссер фильма я использовал это, чтобы навести на зрителя ужас. Ради Валентина я узурпировал Господа. Бог да простит меня, думал я… если Бог существует.
   «Роллс-Ройс» нашей суперзвезды мягко прошуршал по двору, и актер вышел из автомобиля; как всегда, услужливый шофер отворил перед ним дверцу. Мужчин-кинозвезд всегда сопровождают шофер, камердинер, секретарь (ассистент), а иногда телохранитель, массажист и дворецкий. Для женщин-кинозвезд добавим парикмахера. И тем, и другим требуется персональный гример. Всю эту свиту необходимо разместить, накормить и обеспечить платным транспортом, и это та причина, по которой лишние дни съемок непомерно увеличивают затраты.
   – Томас? – спросил он, заметив меня среди теней. – Я полагаю, что опоздал.
   – Нет, – уверил я его. Кинозвезды никогда не опаздывают, как бы ни были заняты. Кинозвезды – ходячие маяки, что в понятиях мира кино означает способность приносить деньги и доверие к проекту, а также невозможность сделать что-либо не так. «Маяки» получают то, чего желают.