Что касается начальника плановой части Михаила Александровича Шварца, то это случай нетривиальный. Он приехал на Инту по распределению, окончив ленинградский горный институт. Худенький, с оттопыренными и розовыми как у крольчонка ушами, он прошел соответствующий инструктаж: в особом отделе ему объяснили, с каким контингентом ему придется иметь дело на шахте. Предатели, каратели, шпионы, террористы...
   Первые дни он ходил по шахткомбинату, опасливо оглядываясь. Но ему двух недель хватило, чтобы сообразить, что к чему. Мы подружились с ним еще в бытность зеками -- правда, звали по имени-отчеству, а он нас -- Юлик и Валерик. Впоследствии он стал Мишкой, а мы остались Юликом и Валериком. Мы дружим и по сей день.
   Шварц был истово верующим коммунистом; его даже сделали секретарем парткома. Начальство пожалело об этом очень скоро: молодой секретарь наивно полагал, что его задача -- защищать интересы рабочих, а не шахтной администрации. Попытались, по указанию сверху, "переизбрать" его, но не тут то было: вольные работяги не дали Шварца в обиду. Невероятно, но факт.
   Коммунистические убеждения не мешали Михаилу Александровичу относиться к Сталину, мягко говоря, критически. И в 1953 году, когда появились первые сообщения о тяжелой болезни товарища Сталина, Шварц, как и мы, с надеждой поглядывая на репродуктор, ждал очередного бюллетеня. Врачей среди нас не было, никто не объяснил, что "дыхание Чейн-Стокса" -- это предсмертные хрипы, но и так ясно !k+., что дело идет к счастливому концу.
   5-го марта я работал в ночную смену. Из шахты выехал пораньше -- чтобы успеть к первому утреннему выпуску последних известий. Прибежал в диспетчерскую, подождал немного и наконец услышал скорбный голос Левитана:
   -- От Центрального... (глубокий вздох: "Х-х-х-х...") Комитета...
   -- Всё, -- сказали мы с дежурным диспетчером в один голос.
   По такому поводу следовало выпить, но как на грех спиртного не было.
   Отметили это событие всухую. Вчетвером -- Свет, Ярослав Васильевич, Юлик и я -- купили в лагерном ларьке кило конфет "Ассорти" и съели за один присест. Такой устроили себе детский праздник.
   Радовались в зоне далеко не все -- боялись, не стало бы хуже. Под репродуктором в бараке сидел молодой еврей -- по-моему, тот самый, что попал "за разжигание межнациональной розни" -- и плакал крупными коровьими слезами. Да что говорить: и моя мать в этот день плакала...
   Что такое умный человек? Едва состоялась передача власти новым правителям, Смеляков сказал:
   -- Знаете, кого они погонят первым делом?
   -- Кагановича? -- услужливо подсказали мы с Юликом.
   -- Да нет же! Берию.
   Мы усомнились: Берия как бы помазал на царство Хрущева и Булганина, явно оставаясь -- хоть и позади трона -- первым лицом в государстве.
   -- Говорю вам -- Берию! -- настаивал Ярослав, -- Как вы не понимаете? Не станут они больше терпеть этот грузинский акцент. Столько лет тряслись!
   И ведь оказался прав. Мы могли бы и не спорить -- знали о его пророческом даре. Еще раньше, на Лубянке, у него был такой разговор со следователем-евреем. Тот орал на него, требуя показаний:
   -- Перестаньте упираться! Будете еще три года здесь сидеть!
   -- Я-то может и посижу. Но вас здесь уже не будет.
   -- Почему это?
   -- А это вы у них спросите. -- Смеляков кивнул на двух русских следователей. Те понимающе усмехнулись: начинались гонения на "космополитов", в том числе на "пробравшихся в органы". Погналитаки и смеляковского космополита.
   Было это в 49 году. А в 53-м, после смерти главного гонителя, начался откат -- выпустили, например, "убийц в белых халатах".
   Шварц рассказывал: у него в плановой части работала женщинаэкономист. Впоследствии она оказалась сумасшедшей -- но политическую ситуацию улавливала чутко. Когда кремлевских врачей посадили, эта дама написала донос: она слышала, как з/к Файнер и з/к Штерн о чем-то договаривались по-еврейски. Повторялись слова "зумпф" и "взрыв" -- видимо, евреи готовили диверсию. А когда врачей выпустили и пожурили по радио посадившую их Лидию Тимашук, шварцевская сотрудница прибежала в плановый отдел и крикнула:
   -- Это хохлы проклятые виноваты! А еврейчики очень хорошие.
   Продолжая тему, замечу, что перемены в политике коснулись зеков не сразу. С нами на третьем сидел инженер с автозавода им.Сталина. Посадили его как участника националистической организации, созданной Соломоном Михоэлсом. Когда -- спустя годы после убийства народного артиста -- Михоэлса снова начали называть в печати честным советским патриотом и выдающимся общественным деятелем, обрадованный инженер послал в Москву жалобу. Он просил пересмотреть его дело, поскольку единственным пунктом обвинения был то, что его завербовал лично Михоэлс. А теперь, когда выяснилось.... -- и т.д., и т.п.
   Месяца через два его вызвал к себе начальник особой части капитан Христенко и объявил, что из Москвы пришел отказ: оснований для пересмотра дела нет. Так что надо расписаться: ответ получен.
   -- Как нет оснований? -- Инженер чуть не заплакал. -- Ведь меня обвиняли только в том, что меня завербовал Михоэлс. Теперь я слышу по радио, что он честный патриот и выдающийся деятель -- а у них нет оснований!.. Где же логика?
   Христенко был мужик с юмором. Он сказал:
   -- Знаешь что? Ты пока распишись -- а логику они пришлют потом.
   Известие об аресте Берии произвело на лагерь впечатление не меньшее, чем смерть Сталина. Для всех, кроме Ярослава Васильевича, оно было совершенно неожиданным. Во всяком случае, когда дежурный офицер пришел на вахту и велел снять со стены портрет Берии, ему не поверили. Пришлось вести всю смену краснопогонников к репродуктору и ждать повторного сообщения из Москвы. Только тогда они решились снять свою икону.
   Рассказывали и такое: утром того дня начальник лагпункта прошел к себе в кабинет и хмуро распорядился, ткнув пальцем в портрет:
   -- Этого мерзавца -- в печку!
   Зек-дневальный, фамильярный, как всякий приближенный раб, возразил:
   -- В печку -- это нам недолго, гражданин начальник. Только не вышло бы, как с евреями.
   -- А что с евреями?
   -- В прошлом году посадили, в этом выпустили.
   Начальник задумался.
   -- Да? Ну поставь пока за печку.
   Заключенные встают рано, поэтому мы узнали приятную новость раньше вольных. Печенев нарочно подстерег начальницу санчасти, когда она направлялась на работу. Дав ей подойти поближе, Борька стал выкликать:
   -- Ах, негодяй! Так ему мерзавцу, и надо! Повесить его, подлеца такого!
   -- Про кого это вы, Печенев? -- улыбнулась начальница.
   -- Да про Лаврушку! Про Берию!
   Она отшатнулась, потом припустилась от него рысью. "Бегу, чтобы не пасть с тобою!.."
   После низвержения Берии в лагерях начались перемены. Первым делом нам приказали спороть номера. Тому, кто вовремя не спорол, "карячился кандей" -т.е., могли дать суток пять карцера. А раньше давали столько же тому, кто не пришил. Появилось в зоне какое-то подобие школы взрослых, стала выходить лагерная многотиражка "Уголь стране" -- Родины минлаговцам пока еще не полагалось. И Ярославу Смелякову поручили вести в газете как бы семинар поэзии -- консультировать местных стихотворцев.
   Вышел на свободу -- да еще как, я уже рассказывал об этом! -- Герой Советского Союза летчик Щиров. Готовился последовать за ним полковник Панасенко: когда-то он служил адьютантом у самого Жукова и не сомневался, что маршал вытащит его из лагеря.
   Панасенко -- седой, подтянутый, моложавый -- в заключении вел себя очень достойно: никуда не лез, не хвастался былыми заслугами и высокими связями.
   В начале войны он попал в плен к немцам. Для старшего комсостава, если не ошибаюсь, от майора и выше, у них были отдельные лагеря. Пленных -первое время, потом это кончилось -- не заставляли работать; кормили плохо, но требовали, чтоб они обращались друг к другу "господа офицеры". Те относились к этому с юмором. Панасенко рассказывал, что однажды в бараке раздался крик:
   -- Господа офицеры! Кто картофельные очистки спиздил?
   (Вспоминаю это всякий раз, когда слышу: "Господин Фрид!")
   В том офицерском лагере, в одном бараке с Панасенко, жил старший сын Сталина Яков Джугашвили.
   Когда летом 41-го вгиковцы вкалывали на трудфронте, копали эскарпы и контр-эскарпы под Рославлем в Смоленской области, немецкие самолеты изредка и без интереса обстреливали нас, а иногда сбрасывали листовки. Две из них мы с Юликом привезли в Москву.
   На одной было лаконичное предложение солдату Красной Армии: "Бери хворостину, гони жида в Палестину". На другой, размером побольше, -несколько фотографий "лица кавказской национальности", если воспользоваться сегодняшней терминологией. Вот оно -- крупным планом -- уныло смотрит в объектив. А вот, на среднем плане, оно хлебает ложкой что-то из большой миски; рядом стоит немецкий офицер. Жирным шрифтом листовка спрашивала: "Кто это"? И отвечала: "Это Яков Джугашвили, сын вашего верховного заправилы". Дальше указывался номер части, где он командовал артиллерией, и говорилось: "Красноармейцы! Плохо ваше дело, если даже сын вашего верховного заправилы добровольно сдался в плен непобедимой германской армии. Переходите на нашу сторону! Вам обеспечена у нас еда и работа. Эта листовка послужит пропуском".
   Не могу привести текст дословно, потому что мать Юлика Минна Соломоновна, увидев у нас в руках фашистскую листовку, пришла в ужас и потребовала, чтоб мы немедленно сожгли эту гадость. Что мы и сделали. Но и тогда, и потом мы ни секунды не сомневались, что это фальшивка. Даже советская форма на снимках не читалась -- так, что-то военное. А вот оказалось -- не фальшивка.
   По словам Панасенко, Яков Джугашвили в плену держался очень хорошо. Отказался встретиться с какими-то грузинскими меньшевиками, приехавшими специально, чтоб увидеть его. На вопрос: "Почему? Это же ваши земляки", ответил, что его земляки в Грузии. О плохих отношениях Якова с отцом немцы были осведомлены; но все их попытки привлечь его на свою сторону оканчивались ничем. И его оставили в покое.
   Случилась там и такая история. Чтобы пленные командиры не томились от безделья, им разрешалось мастерить что-нибудь для себя; токарный станок был в их распоряжении. Яков нашел в кухонных отходах пару подходящих костей и выточил из них шахматные фигуры. На шахматы, изготовленные сыном Сталина, позарился немец, комендант лагеря.
   Происходи это в советском фильме, комендант отобрал бы шахматы силой, да еще избил бы беззащитного пленного. Но поскольку было это не в фильме, а в Германии, комендант предложил Джугашвили продать ему шахматы. Тот отказался. Упрямый немец приходил к нему ежедневно, каждый раз надбавляя цену. И когда она достигла, не скажу точно, скольких буханок хлеба и пачек "эрзац хенига", искусственного меда, товарищи по бараку стали жать на Якова:
   -- Отдай! Не иди на принцип!.. Хоть нажремся по-человечески.
   И он в конце концов поддался уговорам...
   Не знаю ничего толком о дальнейшей судьбе нелюбимого сталинского сына. Говорили, что он умер не то в немецком, не то в советском лагере -- неудачно прооперировали аппендицит. Кто-нибудь наверняка знает правду; Панасенко не знал.
   Сам полковник вскоре освободился. Восстановился в партии и -- смех и грех! -- даже стал парторгом на той самой шахте, куда ходил столько лет с минлаговским номером на спине. В шестидесятых годах мы повидались с ним в Москве. Он рассказал про свой визит к снова впавшему в немилость маршалу. Жуков с горечью говорил ему:
   -- Они меня в бонапартизме обвиняют. Да я, если б хотел... Ко мне Фурцева прибегала, уговаривала:"Георгий Константинович, возьмите власть, а то ведь Молотов с Кагановичем..." Но мне это ни к чему.
   Рассказывал маршал и об аресте Берии. По словам Панасенко, он сказал Лаврентию:
   -- Видишь, негодяй? Ты меня посадить хотел, а оно вот ведь как вышло.
   В войну Берия действительно копал под Жукова, это известно. Но по некоторым свидетельствам, не Жуков лично арестовывал Берию, а кто-то еще из маршалов. Не берусь судить; у Панасенко получалось, что Жуков.
   О Жукове говорил с восхищением Вася Ордынский, который снимал интервью с ним для фильма "У твоего порога". Режиссеру сильно мешали советами и поправками военные консультанты. Жуков утешал его:
   -- Что вы от них хотите, Василий Сергеевич?Эти генералы хотят сейчас выиграть сражения, которые просрали в войну.
   Так и выразился.
   На премьере фильма в кинотеатре "Москва" зрители устроили опальному полководцу овацию: стоя аплодировали минут десять...
   Но вернусь от маршалов и генералов к рядовым -- т.е., к нам с Юликом.
   Надо же было так получиться -- опять по какому-то неправдоподобному совпадению -- что в разных лагерях и в разное время з/к Дунский и з/к Фрид заработали почти одинаковые зачеты: он девяносто пять дней, а я -- сто один. Арестовали меня на пять дней позже Юлика, а освобождаться нам предстояло почти одновременно: ему восьмого, а мне девятого. Но на девятое января 1954 года выпала суббота; значит меня могли выпустить только одиннадцатого. Обидно, конечно, что не в один с ним день.
   Но в последний момент фортуна чуть-чуть довернула свое колесо -сжульничала в нашу пользу. Нам объявили, что оба выйдем на волю восьмого: держать свободного человека лишних два дня в лагере нельзя. (А десять лет держать невиноватых можно?)
   К тому времени минлаговцев, отбывших срок, перестали этапировать на вечное поселение в Красноярский край, оставляли в Инте: комбинату Интауголь тоже нужна рабочая сила. Это было большой удачей. Здесь все знакомо, здесь друзья, здесь больше возможностей устроиться на сносную работу.
   Последние месяцы заключения тянулись долго -- но не скажу "мучительно долго": все-таки где-то невдалеке маячила свобода. Ну, не совсем свобода -но не лагерь же!.. Мы стали потихоньку отращивать волосы.
   Эти месяцы в Минлаге не были омрачены крупными неприятностями. А вот на Воркуте был большой "шумок" -- забастовка зеков под лозунгом "Стране уголь, нам свободу". Приезжали из Москвы комиссии, уговаривали -- а кончилось стрельбой из пулеметов; многих, говорят, поубивали. Мы об этом знали только понаслышке, поэтому не могу рассказать подробно, хотя понимаю: это событие поважней, чем наши приготовления к полувольной жизни... Но я ведь стараюсь писать только о том, что видел своими глазами.
   Из Москвы нам уже прислали вольную одежду: одинаковые полупальтомосквички с барашковыми воротниками, одинаковые шапки и одинаковые костюмы венгерского пошива. О костюмах позаботился наш школьный друг Витя Шейнберг. Нам они не понравились: пиджаки без плеч, без талии, брюки узкие.
   Поправить дело взялся зек-портной из Вильнюса. Он перешил их по последней моде; мы только не учли, что для него последней модой были фасоны тысяча девятьсот тридцать девятого года... Когда Витечка поглядел -- уже в Москве -- на эти изуродованные костюмы, он чуть не заплакал.
   На свободу минлаговцы уходили не прямо со своего лагпункта, а через Сангородок: там надо было выполнить какие-то последние формальности..
   Пришел и наш черед. Мы расцеловались с друзьями, собрали все пожитки в один узел и с маленьким этапом двинулись в Сангородок. Там нас разыскал заключенный врач Толик Рабен; оказалось, он москвич и даже учился в мединституте вместе с Белкой, женой не раз уже упомянутого д-ра В.Шейнберга, Витечки.
   Рабен пригрел у себя в лазарете поэта Самуила Галкина -- кажется, единственного оставшегося в живых из писателей, осужденных в 49-м году по делу Еврейского Антифашистского комитета. (Комитет, как установила Лубянка, оказался гнездом сионистов и антисоветчиков.)
   Галкину предстояло в скором времени тоже выйти на свободу; он пожелал познакомиться с нами.
   Красивый, с ясными детскими глазами и курчавой ассирийской бородой, он мягко упрекнул нас за незнание еврейского языка. Сам он писал на идиш, но в лубянской камере сочинил маленькое стихотворение на русском языке. На память нам он записал его мелким почерком на узенькой полоске бумаги -- чтоб не отобрали при последнем шмоне. Вот оно:
   Есть дороженька одна
   от порога до окна,
   от окна и до порога -
   вот и вся моя дорога.
   Я по ней хожу, хожу,
   ей всё горе расскажу,
   расскажу про все тревоги
   той дороженьке-дороге.
   Есть дороженька одна -
   ни коротка, ни длинна,
   но по ней ходили много
   и печальна та дорога.
   Я теперь по ней хожу,
   Неотрывно вдаль гляжу...
   Что ж я вижу там вдали?
   Нет ни неба, ни земли.
   Есть дороженька одна -
   от порога до окна,
   от окна и до порога.
   Вот и вся моя дорога.
   Простившись с Галкиным и Рабеном, мы в последний раз отправились на вахту. Вертухаи тщательно прошмонали нас, галкинского стихотворения не нашли, но гадость на прощанье сделали: остригли обоих наголо. После чего выпустили за ворота.
   ПРИМЕЧАНИЕ к гл.XIX
   +) Денег минлаговцам поначалу не платили вовсе.Потом, видимо, вспомнив, что по марксистской теории "рабский труд не производителен", стали начислять нам зарплату -- но не как вольным, а без северного коэффициента. Зато из заработка вычиталась стоимость питания, одежды и еще чего-то -- в том числе и охраны (не здоровья, а лагерной охраны, конвоя). Оставалась небольшая сумма, которую переводили на лицевой счет зека. Каждый месяц можно было взять со счета несколько рублей и купить в ларьке, скажем, папирос или конфет. Справедливости ради замечу, что у перевыполнявших норму шахтеров после всех вычетов оставалась приличная по тем временам сумма -- рублей 200-300. Но таких стахановцев было очень мало.
   ++) Зачеты -- это форма поощрения хорошо работающих и не нарушающих режим зеков. На ББК и на других гулаговских стройках тридцатых годов зачеты практиковались; потом о них забыли и вспомнили только году в сорок седьмом. Каждый месяц со срока скащивалось определенное количество дней -- в зависимости от характера работы. Продержалось это нововведенье недолго. Надо сказать, что встретили мы его с недоверием и проводили без сожаления -- не очень надеялись, что зачеты сработают. А вот сработали.
   ХХ. "СВОБОДА ЭТО РАЙ"
   Нет, такой наколки в наше время блатные не делали, я впервые увидел ее в отличном фильме Сережи Бодрова "С.Э.Р." Но свобода действительно рай. Мы почувствовали это в первую же минуту.
   Нас, человек пять освободившихся, погрузили в кузов полуторки, и мы -без конвоя! -- поехали в поселок. Городом Инта стала потом.
   Леша Брысь, наш товарищ по третьему ОЛПу, к торжественному моменту опоздал. Бежал, чтобы встретить нас у ворот, но не поспел: увидел грузовик на полдороге от Сангородка, повернулся и побежал за ним обратно. Дороги в Инте такие, что отстать от медленно ползущей машины Леша не боялся. Он первым и обнял нас в нашей новой жизни: сам Брысь освободился за полгода до нас. Обнял и побежал к себе на работу.
   А мы остались стоять со своим узлом посреди улицы, растерянно озираясь: надо было идти фотографироваться, без двух фото "три на четыре" нам не дали бы документа, заменяющего спецпоселенцу паспорт, а куда идти, мы не знали.
   На выручку пришел Виктор Сводцев, вольный проходчик с нашей шахты. Привел к фотографу и сам снялся с нами на память.
   Из поселка надо было идти к Ваське Никулину: он взял с нас клятвенное обещание, что жить не пойдем ни к кому -- только к нему! Дом он поставил прямо против ворот шахты 13/14.
   -- Так что не заблудитесь, -- сказал Васька.
   Никулин работал на нашей шахте зав. кондвором. Вообще-то конная откатка раньше на шахтах была; мне даже показывали место, где упала и в судорогах скончалась шахтная лошадь -- там, неглубоко под землей, проложен был плохо изолированный кабель. Слабую утечку тока люди не чувствуют, а лошадям, оказывается, много не надо. Но это было давно, еще до нас. А в наше время на откатке работали уже электровозы. Лошадей же запрягали в пролетку, на которой ездил начальник шахты Воробьев. Так что зав.кондвором Васька был просто напросто кучером -- возил начальника с работы и на работу.
   Честно говоря, если судить по уму и другим человеческим качествам, это Воробьев должен был бы возить Никулина -- впрягаться в оглобли и везти.
   Васька успел отсидеть не очень большой срок по бытовой статье. В подробности дела мы не вдавались, но судя по всему, он хорошо погулял в Германии, куда пришел воином-освободителем.
   Мужик он был широкий, веселый и добрый; мы не сомневались, что прегрешения его не так уж велики. Не то, что у Толика Нигамедзянова, который с удовольствием рассказывал, как в доме у "баура" построил всю семью по росту, начиная с дедушки и кончая внучатами -- и всех покосил из автомата. Он показал, как именно: провел пальцем, будто стволом, сверху вниз по диагонали. (Свой срок Нигамедзянов получил, к сожалению, не за это.)
   Но пограбить Никулин мог, в чем мы тоже не сомневались.
   Был он на удивление невежествен. Спрашивал, например, в каком виде телеграмма приходит на другой конец провода -- тем же почерком написанная? Факсов в те времена не было, про фототелеграф Васька не слыхал -- интересовался простым телеграфом, изобретением Морзе. Но ум имел живой, был проницателен и, по его выражению, "сорт людей понимал":
   -- На хорошего человека я хороший человек. А на гонококка я и сам гонококк.
   В его устах "гонококк" было самым обидным, самым уничижительным определением. Он часто заходил в контору поболтать и рассказывал много интересного: про петуха, которого у них в колхозе уважали даже больше, чем председателя -- такой был умный; про своего старшего брата, который с юных лет не вылезал из лагерей. О брате Васька говорил с почтительным ужасом, даже голос понижал -- Никулинстарший был, видимо, тот еще бандюга. Но и младший был не слабак: по пьянке кто-то пырнул его ножом, и он неделю ходил на шахту с пробитым легким, к лепилам не шел.
   Почему его тянуло к нам не совсем понятно. Никакой корысти в его желании взять под опеку двух очкариков не было. Наверно, в его табеле о рангах мы значились как "битые фраера", а значит заслуживали уважения.
   И вот, сфотографировавшись, мы потащили довольно тяжелый сидор со своими шмотками на новую квартиру. От поселка до шахты было километра три. Мы знали, что хозяин на работе и что ключ оставлен для нас под дверью.
   Нашли ключ, открыли -- и увидели что в доме уже кто-то есть. Точнее сказать, увидели на полу в луже блевотины пьяного в дребезину Клементьева, начальника участка. К нему из угла тянулась и не могла дотянуться огромная овчарка -- ее удерживала цепь. Мы удивились. Собака на цепи в жилой комнате -- это что-то новенькое. На всякий случай оттянули Клементьева за ногу подальше от пса.
   Почти сразу появился Васька -- сбежал на минутку с работы, чтобы первым выпить с нами. С водкой и спиртом как раз в эти дни случился в Инте перебой. На столе стояли две бутылки шампанского и трехлитровая банка с пивом; в пиве плавала другая банка, поллитровая. Мы сперва не поняли, как она туда пролезла через узкое горлышко, но подойдя поближе, увидели, что из стенки трехлитровой банки выломан кусок.
   Мы пили шампанское, запивая пивом. Перед тем как убежать обратно на шахту, Никулин объяснил, почему в комнате цепной пес (почему здесь Клементьев, объяснений не требовалось: он был коми и, как многие представители народов Крайнего Севера, в больших неладах с алкоголем. (Зеки называли коми "комиками", а себя "трагиками"...) Но про собаку.
   Пес, признался Васька, был "темный", т.е., краденый. Украл его Никулин на минлаговской псарне. Поэтому на первых порах его приходилось прятать от посторонних глаз. Кобель оказался таким лютым, что даже нового хозяина не подпускал к себе. Пришлось украсть у собаководов еще и солдатский плащ. В плаще Василий проходил у собаки за своего и она соглашалась принять от него пищу...
   Хозяин ушел, а мы остались сидеть за столом, залитым пивом и шампанским. Время от времени собака принималась хрипло лаять -- то на нас, то на Клементьева. Ощущение счастья, с которым мы прожили первую половину дня, стало как-то ослабевать.
   Не то, чтобы нас угнетала диковатая обстановка -- видали мы и не такое. Просто, когда прошла эйфория первых часов свободы, мы задумались: как будем жить дальше? Что нам скажут завтра в комендатуре? Где искать работу?..
   Вдруг кобель зашелся в истерическом лае и стал рваться к двери. Юлик пошел открывать.
   На пороге стоял невысокий носатый молодой человек. Он представился:
   -- Леня Генкин.
   Сообщил, что москвич, сюда приехал к маме, сейчас работает экономистом. Пришел он за нами: нас ждут в одном доме.
   -- Кто ждет?
   -- Вы их не знаете. А они про вас слышали -- от общих друзей.
   Мы не поняли, но упираться не стали. Оделись, пошли за Леней -- очень уж не хотелось оставаться, как написали бы в старину, наедине со своими невеселыми мыслями. Правда, кроме них в доме были еще собака и храпящий на полу Клементьев, но от этого мысли веселее не становились.
   Идти пришлось недалеко: домик, куда привел нас Леня Генкин, стоял возле самых ворот соседней 9-й шахты. Это было типичное шанхайное жилище -нескладное, потому что сооружалось не за один присест, обезображенное пристройками, плохо оштукатуренное, крытое толем не первой свежести. Главный "шанхай" располагался в стороне, возле короба теплопровода. Там домишки были еще хуже -- полуземлянки с крохотными оконцами. Сказать по правде, и эта хижина не показалась нам дворцом.
   Но когда через низенькую дверь мы прошли, пригнувшись, внутрь; то увидели чистую, обжитую, уютную комнату, увидели хозяев, которые улыбались нам, совсем незнакомым, словно долгожданным любимым родственникам. И плохое настроение улетучилось в одну секунду.