Взялись за работу попроще, за экранизацию лесковского "Левши". Писали по вечерам, придя со службы -- это вошло потом в привычку. Так и в Москве потом писали -- на ночь глядя, когда все домашние угомонятся.
   С шахты Жора Быстров приносил нам записки от Смелякова.
   "Дорогие люди, -- писал Ярослав Васильевич, -- пока еще не решаюсь послать вам две главки, написанные без вашего руководящего и вселяющего бодрость взгляда..." (Мы понимали, что шутит -- но все равно гордились.) "Ах, как мне нужен ваш совет! На расстоянии это гораздо труднее".
   Прошла неделя, и Жора принес нам эти две главки --листки, исписанные мелким, ни на чей не похожим почерком. Обнаглев, мы стали делать на полях критические замечания и отправлять обратно, автору. Он не обижался. Писал: "Очень, очень недостает вас обоих. Причем с течением времени грусть по вас не затихает, а увеличивается".
   Узнав от Жорки, что и с "Левшой" у нас не ладится, Смеляков забеспокоился: "Заклинаю вас всем работать,работать и еще раз работать. Вы должны выдать несколько сценариев и пьес -- в этом смысл вашего существования. А сомнения всегда есть. Я уже пишу 20 лет и каждый раз сомневаюсь в себе. говорил с людьми постарше: у них то же..."
   Зима шла к концу. Весны в Инте практически не бывает -- в мае часто лежит еще снег. А потом вдруг наступает лето. Вот когда мы оценили поговорку: живем как в Париже, только дома пониже и асфальт пожиже. В интинском "асфальте" ноги вязли. Но главная беда пришла с паводком. Нас предупреждали: домик стоит в низине, когда стает снег, реки Инта и Угольная разольются -- смотрите, как бы не затопило! Затопить не затопило, но воды в комнату и кухню натекло по щиколотку.
   Саламандровну мы сажали на стул, стул ставили на кровать и, уходя на работу, строго наказывали: не слезать! В обеденный перерыв ктонибудь из троих -- Жора, Юлик или я -- обязательно прибегал проверить, не утонула ли.
   В ту весну вода держалась недолго и ушла, унося с собой мусор и нечистоты. Дело в том, что уборной у нас не было -- по большой нужде бегали на край овражка. А роль ассенизатора выполняли вешние воды.
   Построить уборную нам все-таки пришлось: к Смелякову на свидание собиралась приехать Дуся. Заранее известно было, что остановится она у нас. Вот ради нее мы и затеяли строительство. Строили впопыхах, даже доски не обрезали -- так из стандартных шестиметровых и соорудили будочку. Ребята смеялись: вы б ее хоть двухэтажной сделали!..
   Перед Дусиным приездом мы побывали у Ярослава Васильевича в бойлерной. Пропуск на шахту нам устроил скульптор Коля Саулов: он как раз заканчивал своего "Флагмана коммунизма" и наврал начальству, что Дунский и Фрид большие знатоки изобразительного искусства, а ему нужна консультация.
   Мы прошли к Смелякову. Это была первая встреча после нашего отъезда с ОЛПа, и Ярослав Васильевич хотел отпраздновать ее по всем правилам. для этого кто-то из вольных принес ему поллитра водки.
   Трясущимися от нетерпения ручками он достал из заначки бутылку -- и выронил на цементный пол. Не Коля Саулов тут нужен был, а Роден -- чтобы запечатлеть в мраморе отчаянье Ярослава. Эта трагическая фигура до сих пор стоит у меня перед глазами.
   Мы утешали его: режим помягчел, на выходные зеков отпускают за зону -выпьем у нас, на Угольной 14...
   Приехала Дуся -- синеглазая, веселая, ласковая. Ей разрешили личное свидание с мужем, и они провели вместе три дня. Потом она уехала. Ярослав был счастлив. Весело рассказывал:
   -- Дуся сильно полевела. В перерыве между половыми актами вдруг сказала: Яра, а у Молотова очень злое лицо...
   Теперь он часто бывал у нас в домике. Уважительно и нежно разговаривал с Минной Соломоновной, читал новые куски из "Строгой любви".
   Правда, первый визит чуть было не закончился крупными неприятностями. Мы -- как обещали -- подготовили угощение и выпивку, две бутылки красного вина. Смеляков огорчился, сказал, что красного он не пьет. Сбегали за белым, то есть, за водкой. Слушали стихи, выпивали. Когда водка кончилась, в ход пошло и красное: оказалось, в исключительных случаях пьет. Всех троих разморило и мы задремали.
   Проснулись, поглядели на часы -- и с ужасом увидели, что уже без четверти восемь. А ровно в восемь Ярослав должен был явиться на вахту, иначе он считался бы в побеге. И мы, поддерживая его, пьяненького, с обеих сторон, помчались к третьему ОЛПу. Поспели буквально в последнюю минуту.
   Эльдар Рязанов где-то писал, что наш рассказ об этом происшествии подсказал им с Брагинским трагикомическую сцену в "Вокзале для двоих".
   А история Смелякова и Дуси кончилась невесело.
   Его освободили в том же году. На поселении не оставили, разрешили ехать в Москву. Чтоб он явился к Дусе не в лагерном бушлате (хоть и без "печати, поставленной чекистом на спине"), а в мало-мальски приличном виде мы подарили ему мое кожаное пальтецо. Оно, собственно, было не мое, а отцовское и по размеру подходило Ярославу больше чем мне. Старенькое -- но его взялся подновить предприимчивый старик по фамилии Бруссер. Выйдя из зоны, он наладил на Инте производство фруктовой воды -- которую сразу окрестили "бруссер-вассер". И еще он прирабатывал окраской кожаных вещей.
   Рыжая краска с перекрашенного пальто осыпалась, как осенняя листва -- но все-таки оно было лучше, чем бушлат. (Много лет спустя Ярослав Васильевич признался нам, что до Москвы пальто не доехало: еще в поезде он сменял его на литр водки.)
   Прямо с вокзала Ярослав отправился домой. Там он застал незнакомого пожилого господина и притихшую, смущенную Дусю.
   -- Ярослав Васильевич, -- сказал незнакомец. -- Поговорим, как мужчина с мужчиной.
   Смеляков говорить не захотел, взял свой чемоданчик и ушел -- навсегда.
   Он еще в лагере тревожился; догадывался что дома что-то не так. То от Дуси приходили нежные письма, то она надолго замолкала. Потом вдруг приходила очень хорошая посылка -- и снова молчание. Мы успокаивали его, объясняя эти перебои обычной российской безалаберностью.
   Дусин приезд вроде бы подтвердил нашу правоту -- а между тем, основания для тревоги были. У Дуси давно уже возникли отношения с Бондаревским -человеком состоятельным и широким. Он был известным всей игрющей публике наездником. (А не жокеем, как его назвал Евтушенко), Евгений Александрович написал по поводу этой Дусиной "измены" сердитые стихи -- такие же несправедливые, как стихотворение самого Смелякова о Натали Гончаровой. Дусю можно понять.
   У нее была дочь-старшекласница, почти невеста. Как прожит вдвоем на жалкую зарплату экскурсовода ВДНХ?.. А у Ярослава двадцать пять лет срока... Конечно, когда ситуация в стране изменилась -- тут нужно было повести себя умнее, как-то объясниться, хотя бы намекнуть. На это не хватило духу.
   Наверняка Дуся любила Ярослава, ей очень хотелось, чтоб он вернулся. Мы с Юликом -- уже в Москве -- попробовали было навести мосты. Куда там! Смеляков и слушать не стал; лицо у него сделалось несчастное и злое.
   Прошло время, и Ярослав Васильевич женился на Татьяне Стрешневой, поэтессе и переводчице.
   Она была в доме творчества "Переделкино" в тот день, когда туда приехал объясниться со Смеляковым приятель, заложивший его. Просил забыть старое, не сердиться. Намекнул: если будешь с нами -- все издательства для тебя открыты! Ярослав не стал выяснять, что значит это "с нами", а дал стукачу по морде. Тот от неожиданности упал и пополз к своей машине на четвереньках, а Смеляков подгонял его пинками. Это видела Татьяна Валерьевна, случайно вышедшая в коридор. Сцена произвела на нее такое впечатление, что вскоре после этого она оставила своего вполне благополучного мужа и сына Лешу ушла к Смелякову. Так она сама рассказывала.
   После смерти Ярослава Васильевича мы отдали Тане его письма к нам и тетрадку с черновыми набросками "Строгой любви". Иногда я жалею об этом -но если подумать: умер Смеляков, умерла Татьяна, нет уже Юликаю Скоро и меня не будет -- а кому, кроме нас, дорога эта потрепанная тетрадка?
   ПРИМЕЧАНИЯ к гл.XXI
   х) Мы смеемся: "что немцу смерть, то русскому здорово". Они могли бы переиначить: "что немцу здорово, то русскому смерть". Хотя и в старой пословице что-то есть. Нам рассказывали: в немецком лагере для военнопленных двое наших решили встретить Новый Год по всем правилам. Поднакопили пайкового эрзац-меда, раздобыли где-то дрожжей и в большой канистре замастырили брагу. Пригласили двух английских летчиков -- те были хорошие ребята, делились посылками. Им-то через Красный Крест регулярно слали, их правительство было не такое гордое, как наше, и подписало Женевскую конвенцию... Еще позвали двух югославов, с которыми дружили.
   А канистра окаалась не то проржавевшая, не то из под какой-то гадости -словом, все шестеро отравились. Англичание умерли в ту же новогоднюю ночь, югославы -- все-таки братья славяне -- продержались неделю, но тоже отдали богу душу, а оба наших выжили.
   В рассказе фигурировали англичане, а не немцы. Но если вспомнить, что когда-то на Руси всех европейцев звали немцами и если допустить, что рассказчик не приврал, значит и вправду: что немцу смерть, то русскому здорово. Без шуток, в советских лагерях русские оказывались выносливее всех. Закалка.
   хх) Весельчак Борька Печенев вскоре после пожара погиб -- несчастный случай в шахте. Вообще-то процент производственного травматизма на шахтах Инты был не слишком высок. В хирургическое отделение городской больницы попадали по большей части не жертвы подземных аварий, а мотоциклисты. Типовой сюжет: пьяный мотоциклист на полном ходу врезается в деревянные перила моста и летит на лед речки Угольной. Пока он лечит в больнице ушибы и переломы, жена продает мотоцикл -- если от него что-то осталось. Чаще всего лихачи этим и отделывались. Но один из них, молодой эстонец, только что женившийся, размозжил мошонку; его пришлось кастрировать.
   ххх) Варлам Шаламов считал, что лагерный опыт не может быть позитивным. Но послеколымский взлет Шаламова-писателя позволяет, по-моему, усомниться в справедливости этого утверждения.
   XXI. БРАЧНАЯ ПОРА
   Ярослав Васильевич писал нам из зоны: "Реформы сыпятся как из рога. Но главного пока нет, хотя все движется, как будто, в том самом вожделенном направлении". Да, до главного -- даже до отмены веного поселения -- было далеко. Минлаг упирался, цепляясь за остатки своего "особого режима": шахтерскому начальству не велено было брать на работу вечных поселенцев, -хотелось отделить вчерашних зеков от сегодняшних. Но уголь-то добывать надо было! Поупирались и отменили дурацкий запрет. Так что многие из наших, выйдя из лагеря, через день -- другой возвращались на свое рабочее место.
   Не коснулось это послабление одного только Лена Уинкота.
   В первый день свободы он пришел к нам на Угольную 14 и попросился на ночлег. Перенаселенность нашей хибары его не смутила: моряк может выспаться на галстуке, объяснил Лен. Лишнего галстука у нас не нашлось и Уинкот переночевал на половичке, рядом с Робином. Назавтра он пошел устраиваться на работу -- но не тут то было. Вроде бы, и должность, на которую он претендовал, была не особенно завидная: последний год Лен работал подземным ассенизатором, вывозил из шахты какашки. Оказалось -- нельзя. Других пускали в шахту, а англичанину отказали.
   Он отправился качать права к оперуполномоченному.
   -- Это расовая дискриминация! -- шумел Уинкот. Опер тоже повысил голос:
   -- В Советском Союзе нет расовой дискриминации.
   Лен усмехнулся:
   -- Молодой человек, вы еще сосали титю своей мамы, когда английский королевский суд судил меня за то, что я говорил: в Советском Союзе нет расовой дискриминации!
   Не найдя правды в Инте, Лен попробовал поискать ее в другом месте. Обидно было: эсэсовца Эрика Плезанса отправили в Англию, а Уинкота, пострадавшего за симпатию к Стране Советов, держат на Крайнем Севере этой самой страны. И он написал письмо Хрущеву -- а перед тем как отправить, прочитал нам:"Уважаемый Никита Сергеевич, когда вы будете ехать в Англию, Вас поведут в парламент. Там на стене висит интересный документ: призвание к военным морякам Королевского Флота, чтобы делать забастовку. Может быть, Вам интересно тоже, что автор этого призвания сейчас в Инте и ждет, что Вы, Никита Сергеевич, его освободите".
   Текст мы одобрили и даже не стали править --только посоветовали вместо "призвание" написать "воззвание".
   Самое смешное, что письмо сработало: Уинкот вернулся в Москву раньше нас. Восстановился в Союзе Писателей, получил квартиру и опять женился на русской женщине -- библиотекарше Елене. Он заказал визитную карточку: "Лен и Лена Уинкот". А мы их звали -- заглаза -- Уинкот и Уинкошка. Мы любили слушать его разговоры с сынишкой Лены:
   -- Вова, иди в мэгэзин и купи полкело скомбра.
   -- Чего?
   -- Я русским языком сказал: купи полкело скомбра.
   -- Полкило чего, Леонард Джонович?
   -- Скомбра! Скомбра! Это рыбы такой, глупый мальчик.
   -- Может, скумбрия?
   -- Да. Скомбра.
   Я подозреваю, что Лен нарочно не избавлялся от акцента и даже аггравировал его: знал, что к иностранцам у нас относятся лучше, чем к своим. (Эту странную смесь подозрительности и угодливости отмечали многие из писавших про Россию --даже про допетровскую.)
   В Москве Лен Уинкот написал хорошую книгу о своей английской молодости, ездил вместе с Леной на презентацию и в Лондоне охотно давал интервью:
   -- Мой корабль -- коммунизм. Были бури, была сильная качка, но я всегда твердо стоял на палубе.
   Тут он слегка привирал. До возвращения в Москву о коммунизме Лен отзывался не лучше остальных интинцев, чем очень сердил Минну Соломоновну.
   Вот кто действительно твердо стоял на палубе давшего крен корабля, так это Саламандровна -- социалистка-бундовка с дореволюционным стажем.
   Нашу с Юликом посадку она воспринимала философски:
   -- Деточки, вам выпало быть навозом на полях истории.
   -- Не хочу я быть навозом! -- кричал я. -- Даже на полях истории!
   -- Что поделать, Валерик. Ты не хочешь, но так получилось.
   Уинкоту фрау Минна не могла простить измену идеалам. Она без интереса слушала его, как нам казалось, вполне здравые рассуждения. А был он разговорчив, даже болтлив и совсем не похож на сдержанных английских джентльменов из книг нашего детства.
   -- В Англии никогда не будет революции, -- втолковывал он Саламандровне. -- Никогда!
   И объяснял, почему: вот на митинге в Гайд-Парке произносит пламенную речь анархист -- ругает буржуазию, обличает империалистов, поносит монархию. Его слушают человек тридцать. В сторонке стоит полисмен, тоже слушает, но не вмешивается. И только когда оратор в конце своей речи воскликнет:
   -- А теперь, братья и сестры, возьмем бомбу и бросим ее в Бекингемский дворец! -- полисмен поднимет руку и скажет:
   -- Леди и джентльмены! Тех, кто возьмет бомбу и пойдет к Бекингемскому дворцу, прошу сделать шаг вправо. А кто не пойдет -- шаг влево.
   Все тридцать человек делают шаг влево и тихо расходятся.
   Но Минна Соломоновна таким шуткам не смеялась, она свято верила в неизбежность мировой революции. Мы с ней не спорили; за нас спорил -- сменяя Уинкота -- отец Сашки Переплетчикова, приехавший навестить непутевого сына. Его аргументы были не идейного, а чисто экономического свойства:
   -- Нет, вы мне скажите: сколько булок я мог купить при царе на три копейки?
   -- Причем тут булки! -- сердилась Саламандровна. -- Евреймонархист... При царе вы бы и нос не высунули за черту оседлости!
   -- Причем тут мой нос? Тем более, что я был ремесленник и мог жить, где угодно...
   Они препирались часами, пока старый Переплетчиков не уехал домой, в Киев. Он был симпатичный дядька, веселый. Рассказывал, как он ехал на гражданскую войну вместе с "батальоном одесских алеш" -- был такой. Туда знаменитый Мишка Япончик, прототип Бени Крика, собрал все одесское жулье: они же были "социально близкие". По словам Сашкиного отца, батальон разбежался, не доехав до фронта. Но перед этим один из "алеш" успел обворовать старого Переплетчикова (который тогда был довольно молодым Переплетчиковым). Рассказчик отдал должное артистизму, с каким это было сделано. А получилось так: они ехали в теплушке -- жулики играли в карты, ссорились, мирились, визгливо матерясь. А Евсей Абрамович тихо сидел в уголочке и время от времени трогал карман гимнастерки, заколотый для верности английской булавкой: там были все его деньги.
   Один из игроков бросил карты, огляделся и к ужасу Переплетчикова, направился к нему.
   -- Мужик! -- сказал он (с мягким одесским "жь" не "мужык", а "мужьжик"). -- Дай мне в долг. Отыграюсь -- верну, мамой клянусь!
   -- У меня нету, -- пролепетал Евсей. -- Чтоб я так жил!
   Картежник не стал настаивать. Сказал презрительно:
   -- Ша! Воно вже злякалось за свои гроши! -- Растопыренной пятерней ткнул скупердяя в грудь и пошел к своим.
   С некоторым опозданием Переплетчиков схватился за карман. Булавка была на месте -- а деньги исчезли.
   Минна Соломоновна развеселилась, спела нам подходящую к случаю старую песенку:
   Алеша, ша! Держи полтоном ниже,
   Брось арапа заправлять.
   Не подсаживайся ближе -
   Брось Одессу вспоминать!..
   Не успели мы проводить Сашкиного бытю, как приехал отец к Олави Окконену, а к Свету -- мать Нина Михайловна. В честь ее приезда Lихайловы устроили настоящий китайский обед: мама привезла какието особые грибы, прозрачную лапшу -- кажется, из крахмала -- и чтото еще. Светик даже пытался учить нас управляться с палочками для еды, но у нас не получалось. А Свет орудовал ими, как фокусник: рассыплет по столу спички и мигом соберет их все в коробок.
   От Нины Михайловны мы услышали много интересного. Узнали, в частности, что Свет не соврал, когда уверял нас, будто в Харбине у них существовало Женское Общество Помощи Армии -- сокращенно ЖОПА.
   Еще один торжественный обед Свет устроил по случаю своего бракосочетания. Невеста -- Женечка Сменова -- под белой фатой выглядела так молодо, словно и не отсидела в лагерях весь положенный срок: Женя была из угнанных в Германию девушек. Красивая, дружелюбная, простодушная, она нам с Юликом сразу понравилась. Когда пришла в гости, стала разглядывать фотографии в семейном альбоме -- он и сейчас у меня, тоненький коричневый. Кого узнавала, кого нет. А была там и фотография Робина в очках: снялся для документа -- справки спецпоселенца. Увидев интеллигентную физиономию в очках, Женя радостно воскликнула:
   -- Этого я знаю, это Юлик.
   В Инте она родила Свету сына, но счастливой жизни им отпущено было немного: не дожив до сорока лет, Свет умер от рака -- там же, в Инте...
   Свадьбы пошли косяком -- настала брачная пора. Сыграл свадьбу Андрей Хоменко, земляк и приятель Леши Брыся. Студент-недоучка (не медик, а химик, кажется), в лагере он выдал себя за врача и до конца срока успешно пользовал больных. На воле пришлось переквалифицироваться: тут требовался диплом. Впрочем, бывало всякое. Один из интинских дантистов погорел на том, что инспектор отдела кадров оказался грузином. Инспектор обнаружил, что в двуязычном дипломе, выданном в Тбилиси, на грузинской странице стоит грузинская фамилия, а на русской -- совсем другая, русская. Ее владельца пришлось уволить... А свадьба у Хименко была шикарная, с украинскими песнями, с веточкой хвои на лацкане у каждого из гостей.
   Женился и сам Брысь: к нему приехала его Галя и поселилась в той, построенной за одну ночь, полуподземной квартире. (Потом к молодым приехали родители -- к Леше очень славная мама, а к Гале -- отец и малосимпатичная мать. Как и где они все разместились, уже не помню. Миграция: кто-то уезжал, кто-то приезжал.)
   В подвальную каморку к Володе Королеву приехала его довоенная невеста Раечка. Всю войну она провела на фронте, была военфельдшером. Володя очень гордился ее боевым прошлым: сам-то он, терской казак, вместо армии угодил в лагерь. Там, правда, времени не терял --даже английский язык выучил, самоучкой. А на поселении своими руками построил хороший дом и переселился в него из подвала со своей обожемой Раечкой. Когда после реабилитации они уехали в Кострому, Володя пошел работать кочегаром в котельную, чтобы быть поближе к Рае и навещать ее по нескольку раз в день: здоровье у военфельдшера оказалось совсем никудышное. "Врачу, исцелися сам!.." Сейчас они на юге, в селе Левокумском -- Раиной родине. Ее разбил паралич, и Володя, сам не больно-то здоровый, ухаживает за ней как за ребенком. Я уверен: за всю жизнь он не посмотрел на другую женщину. Нет, смотреть смотрел, но и только. Вот перед кем снять шапку!.. Прошлой зимой Володя Королев попросил меня прислать самоучитель французского языка и словарь. Не хватает ему других забот... Я прислал.
   Женился -- даже дважды -- Олави Окконен. Сперва на красивенькой эстонке Айли -- но их скоро развели ее земляки: эстонцы не любили, чтоб ихние женщины выходили за чужих. Хотя, казалось бы, финн не такой уж и чужой. Со следующей женой Олави повезло больше: Лида оставалась с ним до самой его смерти, в Бресте. А тогда, в Инте, они купили дом и обустроили его, как нам Россию не обустроить -- даже с помощью Солженицина. Дом был полная чаша: спальня, на американский манер, наверху, а первый этаж --большая гостинная, разгороженная прозрачной стеной из аквариумов с экзотическими рыбками. Секрет благосостояния этой нетипичной семьи прост: оба работяги, оба непьющие.
   Женился и Васька Никулин. Почему-то ему важным казалось, чтоб невеста была девственницей. На Инте он такой не нашел и привез из родной деревни землячку Марию. Так она у нас называлась -- не Маша, не Маня, не Маруся, а Мария. Унылая была бабенка, скучная -- совсем не пара Ваське. Но тем не менее дочку ему родила.
   Васькиному примеру последовал Ян Гюбнер: выписал себе невесту из Конотопа. Рая приехала с мамой Крейной Яковлевной. Вскоре у Яна родился сын Валерка. Этот и сейчас в Инте -- ехать в Израиль, к богатой тетке, не пожелал. Объяснил мне: дядь Валер, там выпить не с кем. Младший Гюбнер отслужил в армии, и папа, в некотором роде бывший эсэсовец, получил от командования благодарность за то, что воспитал для Советской Армии сына отличника боевой и политической подготовки. Впрочем, на последних снимках Яна у него у самого красуются на груди боевые ордена -- советские. Дивны дела твои, Господи!.. А Валерка -- славный парень. И что приятно -- дружит со своей единокровной сестрой Гретой. (Могу поделиться знаниями, почерпнутыми из Брокгауза и Ефрона: единоутробные сестры и братья -- это рожденные одной матерью. Единокровные -- от одного отца, но от разных матерей. У англичан проще: half brother, half sister... А сводные -- это от разных родителей, как в том анекдоте: "Вася! Твои дети и мои дети колотят наших детей!")
   Жорка Быстров тоже женился. Но с ним, как всегда, получилось непросто. Выйдя на свободу, он снова стал ухаживать за Тоней Xевчуковой. А ей теперь опасаться было нечего, и она согласилась выйти за Жору. Обещала: вернусь из отпуска и мы поженимся.
   В отпуск, на родину, она поехала вместе с мужем Володькой. Там и объявила, что уходит от него к Быстрову. Володьку это не устраивало. Вместе с братьями -- первыми хулиганами на селе -- он каждый вечер приходил к Тониной хате, бил стекла, грозился, что убьет, если она не останется с ним. И Тоня дрогнула. Думаю, что краешком мозга, она всегда чувствовала, что Жорка ей не пара: слишком уж мудреный, слишком не свой. И вернувшись на Инту, она сказала ему, что передумала.
   Несколько недель он ходил чернее тучи. Но писем кровью не писал и конуру на полозьях не строил -- тем более, что было лето. В конце концов успокоился, стал оглядывать окрестности в поисках утешения.
   Попробовал ухаживать за первой красавицей Инты Лариссой Донати. Но она на него не реагировала, а вскоре и вовсе вышла замуж за врача Амирана Морчеладзе -- тоже экс-зека, тоже очень красивого. А Жора женился -- с горя, как считали многие -- на вольной фельдшерице Вале. Она ушла от мужа и родила Жорке дочь. Он огорчался, что не сына. Года через два, приехав в Москву, он постоял над кроваткой моего двухмесячного Лешки и мрачно сказал:
   -- Дорого бы я дал за эту деталь.
   Впрочем, если не сын, то пасынок у него был -- Валин мальчик от первого брака. С ним Георгий Илларионович сначала очень ладил, потом не очень, а после и совсем рассорился. Сейчас они с Валентиной в Латвии, а дети в России, Питере.
   Ларисса же (так, правильно: через два "с") под конец жизни, мне кажется, жалела, что отвергла в свое время Жоркины ухаживания. С Амираном она давно разошлась и одиноко доживала свой век в Симферополе. Там она руководила драмкружком (до ареста была актрисой, и неплохой). Виталий Павлов, учившийся у нас на Qценарных курсах, по Симферополю знал и Лариссу, и ее прозвище -"Леопарда Львовна". На вид она была надменная и неприступная гордячка, а на поверку -- очень добрый, сердечный человек, верный друг.
   В Инте у нее был платонический поклонник, Лев Юлианович Козинцев -"первый в ОРСе элегант", как написано было в орсовской стенгазете. Невысокий, сухонький, он носил галстук-бабочку, курил трубку и при ходьбе опирался на красивую трость. Давным-давно отсидев срок, он добровольно остался на Инте --а ведь была у него родня в местах поуютнее: в Москве -сестра Люба, жена Ильи Эренбурга, в Ленинграде -- кузен Гриша, режиссер Григорий Козинцев. Был он немолод, успел до революции побыть в земгусарах (что это за гусары, никто мне толком не объяснил). В Инте Левушка Козинцев и умер -- но до самой смерти гусарствовал, помогал Лариссе деньгами из своей крохотной пенсии.
   Вернемся к интинским свадьбам. В бухгалтерии работал со мной тихий лысоватый украинец Павел Моисеевич Бойко. В пору борьбы с космополитами отчество доставляло ему неприятности: так, опер в лагере был уверен, что Бойко еврей и не давал ему ходу. (Александра Исаевича тоже ведь пытались объявить Солженицером). Павел Моисеевич женился на такой же, как он, вечной поселенке, которая еще в лагере родила от него ребенка. Теперь надо было этого ребенка забрать из детдома.