В церкви Большого Вознесения (ее открыли уже после Вашего отъезда) была панихида по Цветаевой. Я не люблю нашу новоправославную толпу, так что я поехала позже и поставила две свечки: одну - "за упокой болярины Марины", другую - во здравие отечества. Из чего Вы можете заключить, какое у меня настроение.
   Чисто по-человечески жаль Горбачева, преданного всеми, включая личного охранника. Ельцин успел понаделать ненужные заявления - сгоряча. Что нас ждет? Вы знаете, что я не склонна к панике, но думаю, что, во-первых, голод. Талоны на сахар не отовариваются уже три месяца. Во-вторых, революционность масс - и это не слова из учебника. Хорошо бы нашу дачу не сожгли - у каждого свое "Шахматово".
   Пишите!
   12 октября 1991
   Дорогой Андрей,
   получила Ваше первое письмо из Техаса. Как Вы устроились? Пошли ли дети в школу? Что там за климат - это вроде бы Юг?
   О нас писать все сложнее. Да, это несомненно революция, но жизнь идет под откос - по крайней мере мой образ жизни. Нет, мы не голодаем, но слишком много сил уходит на то, чтобы заработать хоть что-то.
   Все более остро чувствую, как распадается привычный круг друзей и даже знакомых. Самоценность "другого" мира увеличивается по мере ухудшения повседневной жизни здесь: раньше ехали якобы ради детей, теперь - чтобы выжить в перспективе "мора и глада". Дети уезжают уже сами по себе, после чего начинают собираться и родители. В моем окружении почти не осталось людей, которые осознанно желают жить у себя дома - на Руси. Точнее, в Москве - это ведь отдельная страна.
   Возникающее одиночество - это не то, что порождается экзистенциальными мотивами. Вообще говоря, для чувства потерянности или непонятости всегда есть причины, но мы умеем их не замечать. Нет, здесь другое мы ведь избалованы возможностями говорить друг с другом о подлинно важном и находить отклик - а вот с этим стало плохо. Резко поменялись ценности - у многих.
   Нынешняя религиозность - это, по-моему, попытка прикрыть вакуум духа и души. Равно как и обожествление наших великих поэтов без размышлений о сути их жизни и служения.
   Служение возможно и сейчас, да желающих особо не видно. Боюсь, что фундаментальная наука может просто развалиться: не те в ней сейчас люди, которые в ленинградскую блокаду могли писать лекции по истории античности. Знаменитую коллекцию сортовых пшениц Вавилова сейчас бы втихую сторговали за доллары, не дожидаясь того голода, при котором искушение съесть эти драгоценные зерна естественно.
   Я ожидала катастрофы с осени 1990 года, когда из московских магазинов стали исчезать спички и соль. Она мне представлялась преимущественно в виде экономической разрухи. Тем не менее семинар наш по-прежнему завершался чаепитием и общим разговором. Впрочем, наш чайный стол постепенно оскудевал, и я периодически вспоминала прочитанный мной еще в самиздате рассказ Бердяева о заседаниях Вольной Духовной Академии, где его жена подавала участникам морковный чай в чашках лиможского фарфора. Большинство участников семинара по молодости лет едва ли видели лиможский фарфор вне музейной витрины, зато книги Бердяева им вполне доступны. У меня фарфор дулевский, но зато чай был пока что настоящий. Пересказывая эту историю, я однажды выразила надежду, что так далеко дело не зайдет.
   Дело зашло много дальше. От своего "большого" домашнего семинара я решила в этом году отказаться: семинар надо успеть закрыть самой, не дожидаясь того момента, когда он превратится в салон. А прежний уровень недостижим без прежних участников.
   Зато продолжают приходить студенты - вечером, после всех лекций. Да, Вы ведь не знаете, откуда они взялись.
   Меня пригласили на празднование юбилея "нашего" знаменитого (в прошлом) ОСИПЛа - Отделения структурной и прикладной лингвистики на филфаке МГУ. Там после торжественной части подошли ко мне две девочки. "Мы вас так давно разыскиваем - хотим послушать ваши лекции. Где вы читаете?" Отвечаю, что сейчас нигде не преподаю, но если они хотят со мной поговорить, пусть приходят домой.
   В условленный вечер - звонок в дверь. Открывать пошел Юра, который тут же позвал меня: "Иди, там толпа!" Действительно, на площадке стояло человек десять. Потом оказалось, что пришла не только целая группа, но кое-кто привел своих бывших одноклассников по известной Вам 57-й школе. Если мы не сохраним себя, то не сохраним и эту молодежь.
   Вас ужасно не хватает. Дала ребятам читать Ваши старые работы.
   4 ноября 1991
   Дорогой Андрей,
   нахожусь в раздумье: писать правду - значит говорить о том, что в моих письмах иностранным адресатам я объединяю под рубрикой "наши советские ужасы". Не писать о них - значит делать вид. Зачем Вам тогда мои письма?
   Наша жизнь становится все более похожей на ту, о которой я сейчас читаю в дневниках Чуковского за 20-е годы. На улице мороз, но у нас не топят. Перебои с хлебом, потому что едят его много больше. Юра как участник обороны Москвы получил какие-то льготы, но они не избавляют его от стояния в очередях на морозе. Для меня сама мысль об этих льготах мучительна: как подумаю, что они получены за то, что безоружные десятиклассники рыли окопы под Вязьмой. (Кстати, рассказывала ли я Вам, что Юра был там с Женей, сыном Пастернака, и Витей, сыном Авербаха и внуком Бонч-Бруевича? Замечательная компания!)
   Чувство братства и победы (получили ли Вы посланное мной потрясающее фото Сварцевича из "Литературки"?) - это всегда вспышка, а Гаврошу место только на баррикадах и нигде более. Мое же место, надо думать, за письменным столом. Ну, если голова не пуста, то и кухонный сойдет: там теплее. Неужели после всего, что я видела, я дам себя так примитивно согнуть?
   А вот что семинар я закрыла - это было правильно. Судите сами: В. - на семестр в Париже, A. З. - на год в Бордо, К. - в Италии, М. - в Гамбурге, Г. тоже на семестр где-то в Новой Англии, К. П. - в Финляндии. Остальные зарабатывают, чем могут.
   Сборник, который я с 1982 года регулярно - и фактически бесцензурно издавала, печатая там всю перечисленную выше команду (да и Вас, милый друг!), теперь, увы, не издашь: не те цены на бумагу и типографию. Вот с этим действительно трудно смириться. До сих пор получаю запросы из библиотек разных стран с просьбой выслать. Самое любопытное - как они об этом издании узнают: тираж 400 экземпляров не давал основания для включения в списки, публикуемые "Книжным обозрением". Т. е. по прежним меркам такой тираж эквивалент знаменитой строки Галича ""Эрика"" берет четыре копии". А запросы я получала даже из города Лейдена!
   Мою недавнюю книгу желает опубликовать в переводе одно американское издательство. В Москве тоже есть предложения кое-что написать, и это для меня много важнее: американцы, как я убедилась, читают друг друга или не читают вовсе.
   И все же обратный ход история иметь не может. Теперь ясно, что рейхстаг уже сгорел.
   26 декабря 1991
   Дорогой Андрей,
   огромное спасибо за альбом Бердслея - надо же, он пришел аккурат в сочельник! Вчера мы выпили уже не только за Вас, но еще и за Вадима, а также за всех, кого мы любим и кто далеко...
   Все явились "во фраках"; я, несмотря на холод, облачилась в известное Вам вечернее платье. Юра каким-то чудом купил отличную елку, под которую сложили подарки. Саша Полторацкий на правах самого давнего моего друга подарил мне две банки яблочного повидла и коробку от геркулеса, наполненную вермишелью. Шрейдера облагодетельствовали какие-то чужеземные коллеги, поэтому он притащил немецкий клубничный джем и плитку шоколада. Что касается Марка, то он, как художник, зависит лишь от вдохновения. Оно его, несомненно, посетило, потому что я получила в подарок замечательную работу "Рождество", которую сегодня повесила. Кроме того, мне подарили книгу, о которой я мечтала и которую так безуспешно искала для Вас, - "Человек за письменным столом" Лидии Гинзбург. А я - такое везение! - купила в подарок Юре собрание сочинений Трифонова: не иначе, как кто-то из писательского дома принес в соседний букинистический, потому что я этого издания даже и не видела никогда.
   Будущее Академии не более ясно, чем будущее СНГ. Роднит их пока то, что у обоих монстров нет бюджета. После большого перерыва наконец открылась Ленинка. Между прочим, из читальных залов - включая профессорский - раскрали все лампочки. А. специально пришел в справочный зал днем - и вернулся домой: там даже верхнюю люстру слегка "раздели". Более важно, вероятно, написать о том, что практически ликвидировали спецхран - так что желающие могут читать хоть Троцкого, хоть Бухарина. Но мне почему-то не хочется.
   Вообще читаю по-прежнему много, но я неожиданно заметила, что почти не открываю стихи и совсем не слушаю дома музыку. А ведь всю жизнь, с утра садясь за стол, я включала проигрыватель. Даже в самые тяжелые времена.
   Еще раз спасибо за Бердслея! Пишите!
   P. S. Подумать только, что перестройка длится уже дольше войны, если даже считать с 1987 года!
   3 февраля 1992
   Дорогой Андрей,
   спасибо за письмо, где Вы комментируете мою статью. В основе ее доклад, сделанный несколько лет назад, когда публичный разговор о том, что наша идеология сделала с такой не самой идеологизированной наукой, как языкознание, был очень важен. Сейчас впервые у меня возникает проблема адресата - я вне научной моды и вне политического трепа. Впрочем, когда пишешь, об этом не думаешь, так что я упрямо продолжаю переводить на английский свою - точнее, нашу с А. книгу. Добрую половину мы сделали заново, потому что внутренне многое уже как-то отжило, да и читатель в Америке другой.
   Диссиденты, пересев в руководящие кресла, остались собой к плане неорганизованности и необязательности. А поскольку мой работодатель - из этого круга, то хоть платит он мне за мою квалификацию, большая нагрузка превращается в бессмысленную нервотрепку. Зато у него кабинет на Старой площади и машина с водителем. При том, что мало кто вокруг остался собой, внезапно возвысившиеся - это вовсе особь статья.
   Если и в прочих тамошних кабинетах дела обстоят сходным образом, я нам не завидую. Не моей группе из 10 человек, а всем нам вообще.
   И вот как-то так складывается, что некоторое время работаешь, пока не свалишься, и вроде бы забываешься, а как выйдешь на улицу, чувствуешь, что доминанта - это обвал. Вы можете себе представить, что вся Тверская - это большая толкучка? Что около Зоопарка я видела на улице огромных крыс? Жизнь многих моих друзей стала походить на то, что бывает в семье с недоношенным грудным ребенком, когда каждый день - это прежде всего борьба за его физиологическое выживание, поэтому прочее - на заднем плане.
   В конце концов я почувствовала себя настолько измотанной, что решила прерваться и несколько дней много читала. Одна из новых тем - это разговоры о том, что русская интеллигенция сделала свое дело и может - или даже должна - уйти. По-моему, это некие (подсознательные?) ширмы для оправдания непреодолимых противоречий между традиционными интеллигентскими ценностями, исчезновением привычных врагов в лице госдавления и цензуры - и прессом всеобщей коммерциализации, под которой медленно и неуклонно погибает все, начиная с музеев, библиотек и журналов. "Любимый журнал" ["Знание - сила". Прим. авт.] тоже на грани - из-за цен на бумагу.
   Почему-то хорошим тоном считается говорить, что вот наконец интеллигенция теперь будет "как у них" и оставит свои претензии быть чем-то большим. Конечно, нормального рынка интеллектуального труда у нас нет и долго еще не будет из-за нашей тупости, а в еще большей мере - из-за нашей нищеты. Но стоит подставить вместо интеллектуальный - интеллигентный, как сразу ясно, что словосочетание "интеллигентный труд" - это абсурд.
   Любопытно, что мало что понимающие в нашей жизни иностранцы именно эту разницу между интеллектуалами как работниками умственного труда и интеллигентами как носителями определенного нравственного начала отлично чуют.
   Пока хорошо держатся "Октябрь" и "Знамя", а кроме того, "Независимая" все-таки сильная газета. И "Эхо Москвы" держит марку. Сережа Мясоедов, племянник моей подруги Оли, которому еще нет и 30-ти, создал Баховский оркестр, и он собирает полные залы - а ведь ребята там чуть ли не три месяца вообще не получают зарплату. Так что интеллигенция и интеллигентность еще есть. Чего нет - так это естественной, нормальной жизни. Как известно, жизнь есть и на войне - так вот, мне кажется, что мы как бы на войне, но без перспективы дожить до перемирия.
   Для нормальной жизни мне нужны планы, а не мысли вроде "хоть бы пережить эту зиму". Не так много у меня впереди зим!
   Ну, опять нагнала мрака! Пишите же!
   3 апреля 1992
   Дорогой Андрей,
   Вы, наверное, помните, что много лет назад нашумела замечательная именно своей бесхитростностью повесть Наталии Баранской "Неделя как неделя" - о повседневной жизни обычной загнанной советской женщины с двумя детьми и мужем, работающей в каком-то техническом НИИ. Одна известная писательница [Н. И. Ильина. - Позднейшее прим. авт.] мне тогда возразила, что непонятно, на что претендует героиня: она же лишена каких-либо высших запросов! На самом же деле трагизм повести и состоял в том, что достаточно двух детей, чтобы жизнь женщины была сведена к элементарному выживанию.
   Могла ли я думать, что на седьмом десятке я должна буду, в сущности, уподобиться героине этой повести! Судите сами: раньше доктор наук вроде меня получал 400 р., а починка обуви стоила в пределах 5 - 8 р. Теперь при самых больших усилиях я могу заработать в лучшем случае в 10 раз больше, а та же починка подорожала в 25 раз. При этом в отличие от моих доходов, цены растут ежедневно.
   Я далека от мысли, что Вас интересует стоимость набоек, но это фокальная точка любого разговора. Встречаются люди и говорят "Только давай не будем о ценах", а через две реплики все равно эта тема возникнет.
   Более всего меня бесят разговоры о том, что ученые должны сначала заработать, а потом уже пусть эти деньги они и тратят на свои научные причуды: под "причудами" надо понимать фундаментальные исследования. Можно подумать, что Резерфорд заработал деньги на Кавендишскую лабораторию!
   На днях зашел ко мне по делу Н. Как Вы знаете, я обычно спрашиваю всех, с кем у меня простые отношения, не хочет ли человек поесть. Вместо ответа какая-то заминка, и я вдруг просто кожей испытываю то, что называется deja vu ("это уже было"). Было! Только спрашивала не я, а мама, а на пороге нашей комнаты в Перми стоял писатель Каверин. Это эвакуация, зима 42 или 43 года.
   Лучшее, что я могла сделать, - это сказать Н., что когда начнем голодать, то предупрежу, чтобы приходил со своими сухарями.
   Я обнаружила в себе совершенно не свойственный мне ранее "внутренний жест": я чувствую себя обедневшей аристократкой, живущей в разрушающемся фамильном замке и тратящей жалкие доходы на кофе, книги, почту и лекарства. Если учесть, что моя бабушка по отцу мыла полы, чтобы прокормить 11 детей, и что единственной роскошью в семье моих родителей было купленное для меня фортепиано, то понятно, что это своего рода иммунная реакция на чудовищное расслоение, которое пронизывает весь социум.
   Меня мало волнуют гуляющие по Тверскому бульвару раскормленные собаки со своими не менее раскормленными хозяевами - как написал когда-то Юрий Левитанский, "каждый выбирает по себе время для любви и для молитвы". Но ведь я вижу, как мои же бывшие ученики и коллеги начинают откровенно халтурить под вывесками каких-то новых "Центров", частных колледжей и прочих сомнительных организаций.
   Оказалось, что совсем мало людей имеют мужество заниматься своим делом вне зависимости от конъюнктуры. Нет, все-таки самый честный заработок в моих обстоятельствах - это уроки.
   Неожиданно для себя самой я тут написала "эссей", где частично затрагиваются эти темы: быть может, для "любимого журнала", но на деле, конечно, для собственного успокоения. Это как умственная гигиена. Чтобы "укрепиться духом", читаю замечательную книгу воспоминаний о Нейгаузе, где есть его письма и многое другое. В свое время мы с отцом почти не пропускали его концертов.
   Забавная новость: Шрейдера избрали в Академию естественных наук по отделению теологии. Не вполне естественная наука, некоторым образом. А за Шрейдера я искренне рада: вот уж кто всегда останется самим собой!
   20 мая 1992
   Дорогой Андрей,
   давно о Вас ничего не знаю. Надеюсь, Ваши письма где-то в пути.
   Про нас писать все сложнее, поскольку получается, что хуже некуда, но становится все хуже. Как не приведи Бог видеть русский бунт, так и русский бизнес - тоже не приведи.
   По старой привычке для меня год кончается перед летом, а начинается 1 сентября. Тем более сейчас, когда кое-кто из моих подопечных будет поступать в вуз. Самое время решать, чем я буду, кроме своей науки, заниматься.
   По-моему, лучший плод нашей свободы - это "альтернативное" образование, а попросту говоря - свободные программы в школах и еще - некоторые новые вузы. Та среда, которая в свое время была возможна только во 2-й московской школе, - власти были не так глупы, чтобы долго терпеть этот рассадник вольномыслия! - эту среду сейчас в принципе возможно создать везде, где для этого найдутся люди.
   Поразительно, что, несмотря ни на что, педагог-энтузиаст, полностью поглощенный своей работой, - это по-прежнему вполне характерный для Москвы феномен. Судя по Вашим письмам и моим собственным наблюдениям, такие энтузиасты на Западе обретаются не в школах и университетах - для этого достаточно профессионалов, - а в хосписах, в приютах для наркоманов, в командах спасателей.
   Вы помните И.? Он приходил к Вам в клуб "Компьютер" еще совсем мальчиком. Это интересное поколение. В случайной беседе я упомянула о том, что шесть лет назад меня не пустили в Париж только потому, что у меня там не родной брат, а всего лишь двоюродный. Это для них звучит совершенно таким же парадоксом, как для меня слова Ахматовой о том, как раньше - т. е. до 1917 г. - ездили за границу: утром давали дворнику червонец, а вечером он приносил паспорт.
   Прежде всего, для них жизнь не разделилась на "до" и "после". "До" они были детьми, не имевшими возможностей выбора своего социального пути. Изменения и разломы в обществе совпали с их личностным становлением. Даже тот сравнительно небольшой "люфт", который тем временем возник между индивидом и государством, дал им возможность многое перепробовать без того, чтобы сесть на шею родителям или превратиться в маргиналов. Для них чиновник всего лишь досадная помеха, а не олицетворенное зло. Отсюда чувство, что главное - хотеть и быть настойчивым.
   Они живут настоящим и не видят никакого резона уезжать из своей страны. Вот с ними-то я и останусь. И это уже будет другая жизнь.
   Часть 2
   ЗАВИДУЙТЕ НАМ!
   Владимир Николаевич Сидоров
   Его имя стоит на титульном листе моей кандидатской диссертации. Сам он, однако, не считал себя моим научным руководителем - я думаю, этот тип отношений был вообще для него не свойствен. Диссертацию мою он читать не стал - главное он знал, а неглавное ему было не слишком интересно. На главное у него было поразительное чутье.
   Чем старше я становлюсь, тем глубже чувствую, в какой мере определяющим для моей судьбы было влияние его личности. Бесконечно важным было уже то, что такой человек существовал. Что по крайней мере два раза в неделю каждый мог войти в его кабинет, придвинуть стул к его глубокому кожаному креслу и слушать. Пока он был, можно было не задавать себе вопросов о том, что есть честь, достоинство, непокорность духа, благородство русского интеллигента. Все это существовало как свет и воздух, само собой разумелось и иным быть не могло.
   Владимир Николаевич Сидоров умер в 1968 году. Долгое время я не могла ничего о нем написать - кощунством было бы писать с оглядкой о человеке, главным свойством которого была безоглядность.
   В первой части книги я рассказала о том, как, работая в библиотеке Института языкознания, я подружилась с Петром Саввичем Кузнецовым. На разных конференциях и докладах я иногда занимала ему место. Как-то, завидев Петра Саввича, рядом с ним сел седой человек. Петр Саввич был с ним на "ты" и познакомил нас, церемонно представив мне Владимира Николаевича Сидорова. Я знала, что Сидорова считали человеком необыкновенным, но почему именно забылось.
   Возможность почувствовать это на собственном опыте представилась мне очень скоро. В Москве проходил Международный съезд славистов. Один польский ученый подал доклад, связанный со статистическим анализом текста, очень близкий по тематике к тому, над чем я уже некоторое время работала. Я прочла текст и обомлела: ну все неверно! Решила выступить в прениях и пошла записываться. Руководительница секции весьма критически на меня посмотрела и сказала: "Да, вообще-то, но... Вот если ваши тезисы кто-нибудь посмотрит, то разве что под его ответственность". А кому показать, если этим никто, кроме меня, у нас не занимается? И кто захочет этой ответственности?
   Брожу в каком-то холле в здании МГУ на Ленинских горах. Вижу - Владимир Николаевич у противоположной стены стоит, опершись на палку. Сколько бы ни было народу, его всегда можно увидеть издали благодаря ослепительной седине. Я рискнула подойти - мы ведь были едва знакомы - и объяснить, что так вот просто взять и выступить вроде бы не позволено... Напрасно я думала, что палкой об пол стучат только в романах! "Как! - закричал Сидоров. - Какое еще разрешение? Здесь съезд ученых, а не..." С тем он резко повернулся и направился в зал к лицу, которому была адресована незаконченная фраза.
   Назавтра, дрожа от страха, я взобралась на кафедру с целью поразить моего научного противника и увидела Владимира Николаевича в зале. Это было неожиданностью - заседание, на мой взгляд, не могло его интересовать. Польский коллега после заседания подошел ко мне, и мы довольно долго беседовали. Наконец я вышла в уже пустой холл, отупевшая от пережитых волнений. Как-никак международный съезд, а я-то... а мне-то... Владимир Николаевич, прихрамывая, пошел мне навстречу - не мог же он меня ждать? Оказалось, мог.
   В битком набитом автобусе (метро "Университет" еще не построили) я нервничала, потому что знала: у Сидорова астма. А он, преодолевая одышку, говорил: "Молодец. Похвалитесь дома. Обязательно похвалитесь". Я похвасталась мужу. Похвасталась тем, что меня ждал Сидоров! Это, а не мой успех, показалось мне событием. Я не ошиблась.
   Начиная с осени 1958 года, когда я уже работала в Институте языкознания АН СССР у А. А. Реформатского, мы виделись с Сидоровым почти ежедневно. Для этого мне нужно было лишь подняться этажом выше, в Сектор "Словаря языка Пушкина", где Сидоров работал с 1947 года. Сама эта возможность представлялась мне незаслуженным подарком судьбы, и с течением времени этот подарок не становился менее неожиданным.
   Надеюсь, что научная биография В. Н. Сидорова будет написана. Я же рассказываю только о том, что стало частью моей собственной жизни.
   В. Н. Сидоров родился в 1903 году в семье профессора русской литературы. Детей было трое. Борис Николаевич стал впоследствии известным генетиком, пострадал, уехал из Москвы и во времена наших встреч с В. Н. работал в каком-то питомнике, где разводил черно-бурых лис, продолжая по мере возможности заниматься наукой. Сестра, Ольга Николаевна, была участницей челюскинской экспедиции. Это сыграло в судьбе В. Н. особую роль. Учился В. Н. в Московском университете и еще тогда начал работать в Московской диалектологической комиссии при Академии наук Его учителями были крупнейшие филологи того времени - Н. Н. Дурново, Д. Н. Ушаков, А. М. Селищев.
   Вместе с Р. И. Аванесовым, П. С. Кузнецовым и А. А. Реформатским В. Н. Сидоров был основателем Московской фонологической школы. Работал В. Н. в Научно-исследовательском институте языкознания, на кафедре русского языка в Московском педагогическом институте. В ту пору его друзьями были А. М. Сухотин, Г. О. Винокур, И. С. Ильинская. Одновременно он работал в Учпедгизе, участвовал в разработке реформы русской орфографии, готовил вместе с Р. И. Аванесовым и Н. Н. Дурново учебник русского языка. Этот период "бури и натиска" отчасти описан в книге А. А. Реформатского "Из истории отечественной фонологии". Она и посвящена памяти П. С. Кузнецова, В. Н. Сидорова и А М. Сухотина.
   Жизнь эта была прервана в феврале 1934 года, когда Владимира Николаевича, у которого нога была в гипсе из-за туберкулеза колена, увезли ночью, обвинив (вместе с Н. Н. Дурново и другими крупными учеными того времени) в организации "Русской национальной партии". (Эта история описана в недавно вышедшей книге Ф. Д. Ашнина и В. М. Алпатова "Дело славистов". М., "Наследие", 1994.)
   Владимир Николаевич рассказывал мне, что, когда он был в заключении, к матери его пришел академик В. В. Виноградов, тоже, кстати, прошедший тюрьму и ссылку, и бросился ей в ноги со словами: "Простите меня, я Володю оговорил!" Не знаю, что по этому поводу думала мать В. Н., но сам он никогда ничего Виноградову в вину не ставил.
   Владимир Николаевич попал на Мариинские прииски, в места, откуда не возвращаются. Начальник лагеря понял, что перед ним человек обреченный, пожалел его и сделал писарем. Слава участницы челюскинской экспедиции позволила Ольге Николаевне вымолить - не знаю у кого - замену лагеря ссылкой. Так Сидоров попал в Казань.
   О том, что описано выше, я знаю с его слов, но о жизни в Казани он не рассказывал мне ничего.
   Из Казани до войны он успел вернуться в Москву к своей работе в горпеде. Славные эти времена не потускнели в его памяти и к концу пятидесятых, хотя позади осталась война и эвакуация. В эвакуации семья Сидоровых страшно бедствовала. Когда мы познакомились, В. Н. был женат, старшая дочь кончила школу, поступила на биофак, младшая была школьницей.