Я росла в полном смысле слова безнадзорным ребенком. Сейчас никто и не вспомнит, что до войны слово "безнадзорный" было термином, противопоставленным слову "беспризорный". Беспризорниками занималось государство, и к середине 30-х годов их в центре Москвы уже не было. У нас во дворе на Тверской "беспризорник" вообще было ругательством и означало "хулиган". У "безнадзорных" детей был дом и родители, которым некогда было смотреть за своими детьми. Этому определению я и соответствовала. Случалось, что я вообще не видела маму дня по три. Пропустить школу мне бы просто не пришло в голову, но в остальном я делала что хотела. Я быстро научилась цепляться за задок саней, которые были зимой главным транспортным средством, ловко соскакивала, когда возница поворачивался, чтобы огреть безобразников кнутом. Если мне хотелось, я могла отправиться в гости к знакомой девочке, которая жила на другом конце города. Идти туда надо было не меньше часа, а возвращалась я уже в полной тьме, но все это тогда считалось естественным. На всякий случай я оставляла маме записку. Уроки я делала вечером, и они меня не обременяли. Сама по себе школа в моей тогдашней жизни не занимала никакого места, поэтому я о ней почти ничего не помню.
   Все мы жили ожиданием возвращения в Москву. Мы - это прежде всего дети и подростки, которые жили в нашем общежитии. Летом мы играли во дворе, довольно равнодушные к тому, что в нем был морг соседнего госпиталя. Зимой, особенно вечерами, собирались на лестничной площадке ближе к чердаку, у огромного стационарного кипятильника, который назывался "куб". Куб топился дровами и играл роль камина в гостиной. Там, глядя в огонь, мы пели "Землянку". В этой компании я выделяла одного мальчика лет тринадцати. Звали его Миша Любович. Любовичи жили на чердаке. Отец Миши работал в наркомате шофером, кем была мама - не помню. В Мише меня притягивала какая-то очевидная доброта и расположенность.
   Весной 1943 года, когда возвращение было уже вопросом недель, я вышла во двор снимать повешенное мамой белье. Рядом стоял Миша в своей коричневой вельветовой курточке на молнии, играя ключами, кольцо от которых он вертел на пальце. Что именно он мне сказал и как я ответила, я помнила много лет дословно, но теперь уже забыла. Во всяком случае, это было что-то шутливое и милое, а я ответила в соответствии с желанием скрыть свою особую к Мише симпатию. Не успела я с бельем войти в комнату, как в коридоре послышалось хлопанье дверей, шум и женский крик на немыслимо высокой ноте, так что я ничего не разобрала. Потом распахнулась и наша дверь, и кто-то, не глядя на меня, крикнул: "Нашего Мишу задавило!" В то время как я шла по коридору к своей двери, Миша вышел из двора на улицу - и его сбил проезжавший грузовик Так я оказалась последней, кто его видел живым. Дальше я помню только странно-взрослое Мишино лицо в гробу. Это была первая пережитая мною смерть.
   Мне все представлялось, что если бы я так сразу не ушла и мы бы еще постояли у бельевой веревки...
   Через несколько дней мы уже ехали поездом в Москву.
   Архангельское
   Лето 1943 года и два последующих я провела на правительственной даче в Архангельском, в семье Михаила Георгиевича П. Знакомство это началось в Перми. Там до весны 1943-го в эвакуации жила его мать Ольга Никоновна с двумя внуками - дочерью М. Г. Кирой и Борисом, внуком от другого сына. Мама лечила Ольгу Никоновну, а та, узнав, что у мамы есть дочь примерно того же возраста, что ее внуки, позвала меня в гости. Это было летом 1942 года. С самим Михаилом Георгиевичем и его женой и мама, и я познакомились позже они почти все время были в Москве.
   В Перми тогда было два многоэтажных дома - гостиница, которую все называли "Семиэтажка", и еще массивное здание, чем-то похожее на Дом правительства в Москве (который только после выхода романа Юрия Трифонова стали называть "Домом на набережной"). В Перми напоминавшее его здание официально именовалось "Дом чекиста". В нем, вероятно, жили первые лица города - но это скорее догадка. Так или иначе, семью П., как и еще несколько семей эвакуированных в Пермь государственных деятелей, разместили именно там. Я подружилась с Кирой и еще двумя московскими девочками из того же двора - Нелей и Аней. В эту дворовую компанию входил и Данька - сын врача из Каунаса.
   Нам было 11-12 лет, и, как водится, все девочки были в той или иной мере тайно влюблены в Даньку. Данька был очень хорош собой, а кроме того, любил петь - у него был замечательный альт. Данька "девочкой" считал Киру, а я была вроде бы "свой парень". Все мы тогда увлекались "Тремя мушкетерами". Кира почему-то оказалась Атосом, Неля и Аня - соответственно Портосом и Арамисом, а мне досталась роль Д'Артаньяна. Данька был Герцогом Букингемским. Это детское распределение ролей для нас с Данькой вылилось в многолетнюю дружбу, хотя жил он в Вильнюсе и в Москве бывал нечасто. Лет двадцать пять - вплоть до своего отъезда в Израиль - он писал мне в Москву, подписываясь "твой Герцог".
   С Нелей мы в Москве оказались в одном классе. Кира же стала на следующие несколько лет моей самой близкой подругой. Этому обстоятельству по существу, совершенно случайному - суждено было многое определить в моей жизни. Прежде всего, это был выбор школы - папа хотел, чтобы после всех переездов я оказалась в школе, где бы у меня была хоть одна подруга. Кира уже поступила в знаменитую 175-ю школу, где учились дети членов правительства. О школе я расскажу отдельно - она того заслуживает. А три лета, проведенных в семье П. в Архангельском, в немалой степени были для меня "годами учения".
   Те представления, которые сегодня вызывает сочетание слов "правительственная дача", да еще в Архангельском, несомненно, имеют мало общего с жизнью и бытом, которые я собираюсь описать.
   Михаил Георгиевич (для меня - дядя Миша) был сыном уральского кузнеца. В описываемое время ему было сорок. Я помню его высоким, скорее худощавым, светло-русые волосы зачесаны назад. Он всегда носил очки и должен был беречь глаза - в прошлом у него была отслойка сетчатки. Он учился на инженера-электрика в Одессе, где и встретил свою будущую жену, Амалию Израилевну (для меня - тетю Маку).
   Амалия Израилевна была миниатюрной женщиной с быстрыми движениями. Она работала в Наркомате электростанций, в том же отделе, что и М. М. Ботвинник То, что тетя Мака работала с легендарным Ботвинником, нас, детей, интересовало куда больше, чем тот крупный - точнее, очень крупный государственный пост, который занимал сам дядя Миша. Некоторым образом дядя Миша работал "в одном отделе" - страшно сказать, с кем! Но в свои двенадцать-тринадцать лет я об этом как-то не задумывалась.
   Амалия Израилевна носила девичью фамилию и была, я думаю, серьезным инженером; она вообще была человеком очень ответственным и пунктуальным. Иногда за столом она могла сказать что-то вроде "А вчера у нас в отделе...". В отличие от нее, дядя Миша о работе не говорил ни слова. Старшие - кроме бабушки Ольги Никоновны, которую мы все звали "баба", - по-настоящему бывали дома только в воскресенье. В будние дни дядя Миша приезжал домой в шесть вечера, обедал и уходил к себе поспать часа на полтора. Я помню, что Кириной привилегией было будить его вечером. В девятом часу дядя Миша опять уезжал в город и возвращался на рассвете. Какой режим был у тети Маки - я не помню. Видели мы ее нечасто.
   Из-за этого характерного для руководящих работников того времени распорядка дня семья никогда вместе не завтракала. Да и обедали все вместе только в воскресенье. Это было похоже на праздник, тем более что в воскресенье приезжал дядя Шура, отец Бори, и его мама, тетя Белка. Братья были женаты на двоюродных сестрах. Иногда бывал еще и дядя Вася, самый младший из братьев. Временами на даче гостила родственница Амалии Израилевны Соша - женщина лет тридцати пяти, у которой своей семьи не было. Никто, кроме близких родственников, в описываемое время в доме не бывал.
   "Взрослыми" мы меж собой называли Кириных и Бориных родителей, а "баба" была как бы "особь статья" - наверное, потому, что она была рядом с нами, а "взрослые" жили где-то в Москве своей отдельной жизнью. "Баба" Ольга Никоновна была, несомненно, мудрая и незаурядная женщина. Крупная, полная, с несколько монгольскими чертами лица, она занималась домом, хозяйством и детьми. Разумеется, сама она не должна была ни стирать, ни убирать, ни готовить, потому что в доме были повариха и горничная, а продукты привозили в соответствии со списком, который шофер отвозил "на базу". Однако именно "баба" принимала все хозяйственные решения. Она нас и воспитывала - замечу, в немалой строгости. Конечно, если исходить из общего положения дел в голодной стране в 1943 году, с вечной проблемой отоваривания карточек и скудных пайков, семья П. жила как бы роскошно. На самом же деле я не припоминаю на столе ничего такого, чего бы я в принципе не могла съесть дома на Тверской. Не было не только деликатесов, но и вообще "разносолов" обычный борщ, котлеты, гречневая каша, макароны, сырники, лапшевник, манная каша, яичница. Дядя Миша должен был есть тертую морковку - "для глаз". Детям полагалось есть, что дают. Появление на столе бутылки вина означало торжество и было большой редкостью.
   Дача стояла в лесу над Москвой-рекой, среди еще девяти похожих дач, расположенных на расстоянии примерно полукилометра друг от друга. Двухэтажный просторный каменный дом был очень хорош и прекрасно спланирован. Но мебель была самая простая и к тому же казенная, с алюминиевыми бирочками. Никакого фарфора и хрусталя, самые простые гардины, настольные лампы-"монашки", как в канцелярии. Если бы мы не приносили из леса цветы, то в доме цветов не было бы вообще.
   В Ольге Никоновне не было ничего от человека, который вознесся "из грязи в князи". Она никогда не сидела без дела: прибирала, штопала, пришивала нам пуговицы. У меня были очень густые и длинные волосы, с которыми я сама плохо управлялась. "Баба" время от времени расплетала мне косы и долго и тщательно расчесывала мои волосы густым гребнем.
   Она же мазала зеленкой разбитые коленки, запрещала выпрашивать на кухне еще теплые плюшки и грызть что-либо между положенными общими трапезами. В плохую погоду "баба" играла с нами в карты в "дурака".
   Казалось бы, какие могут быть обязанности у детей в доме с поварихой и горничной, куда к тому же продукты привозились, как я теперь понимаю, бесплатно и могли быть доставлены в любых количествах? Однако как только в лесу поспевала малина, "баба" отправляла нас по ягоды с большими алюминиевыми бидонами. Мы также рвали крапиву и щавель для щей. В 1943 году осенью учебный год начинался в октябре - школьники постарше уезжали на полевые работы. Мы же втроем - под руководством "бабы" - вскопали землю под огород. Весной 1944-го мы посадили там картошку.
   Вопроса "зачем" у нас не возникало, и в этом не было никакой фальши: шла война. У всех нас позади была эвакуация, а разлом обычной жизни дети воспринимают особенно остро. Летом 1943 года в разгаре была битва на Курской дуге. Страх услышать в очередной сводке Информбюро плохие новости неизменно собирал трех детей-погодков и старую женщину около репродуктора. Ухудшение дел на фронте нередко приводило к тому, что у "бабы" начинался сердечный приступ.
   Любопытные воспоминания остались у меня об отношениях между детьми и жившей в доме прислугой. Горничную Зину - молодую и смешливую женщину - мы видели редко. Не могло быть и речи о том, чтобы Зина или кто-то другой "убирал за нами": за разбросанные по дому книги или обрезки бумаги (мы непрерывно что-то вырезали и клеили) непременно бы влетело. Зато мы ощущали свою зависимость от поварихи Надежды Андреевны и сменившей ее тети Даши. Надежда Андреевна носила белый халат и более походила на медсестру или воспитательницу детсада, чем на повариху. Некогда она работала у нашего посла в Англии И. М. Майского. В силу этого в наших глазах Надежда Андреевна была очень важным человеком. В то лето мне случалось очень рано просыпаться. Чтобы никого не разбудить, из небольшой комнаты для гостей на высоком первом этаже, где я спала, я вылезала в сад через балкон - и изнемогала от сдобных запахов. Толкаться на кухне без надобности, а тем более выпрашивать что-то вкусное - запрещалось. Но запах сдобы увлекал меня назад в детство, к няне и булочной Филиппова. Кончалось это тем, что я бочком протискивалась в кухню через наружную дверь, после чего Надежда Андреевна с неизменным великодушием спрашивала, не дать ли мне чего-нибудь. Благоухающую теплую плюшку я утаскивала, как щенок, в уголок сада и немедленно съедала, давясь пухлым, губчатым тестом.
   Тетя Даша появилась на следующее лето. Первое, что мы о ней узнали, что она в свое время работала у Горького. У самого Горького! Даша была крупная немолодая женщина, которая, сколько я ее помню, никогда не улыбалась и вообще держала себя как-то отчужденно. Может быть, ее мастерство в семье П. оставалось невостребованным. Единственное "роскошное" блюдо, которое мы попробовали благодаря тете Даше, был "крем-брюле". Этот десерт был столь сытным, что никто из нас не мог одолеть обычную чашку. В дальнейшем крем-брюле Даша готовила в кофейных чашках, благодаря чему я и узнала о существовании последних.
   Дача стояла над крутым берегом Москвы-реки. Вниз, к воде, вела деревянная лесенка, кончавшаяся мостками. К мосткам были привязаны две-три лодки. Никто из нас троих плавать не умел, а у мостков было уже "с головкой". Вопрос о том, можно ли нам купаться и кататься на лодке, был решен весьма разумным образом. Каждому дали по большому пробковому спасательному поясу и не велели забираться "слишком далеко". После чего мы были полностью предоставлены сами себе. Сегодня, когда родители, в особенности в более обеспеченных семьях, столько времени уделяют детям, все это довольно трудно себе представить. Как это никто не боялся, что мы заплывем за излучину реки, попадем в грозу, перевернемся или, наконец, сядем в лодку вообще без поясов?
   Надо сказать, что грести по жаре в пробковом поясе было не слишком приятно, потому что его размер был рассчитан на рост взрослого человека. Поэтому если мы отправлялись подальше, то пояса лежали на дне лодки. Плавать я тогда так и не научилась, но воды бояться перестала и полюбила грести.
   По воскресеньям мы иногда ездили с дядей Мишей купаться подальше, на песчаную отмель. Вода на отмели была совсем прозрачная, и нам очень хотелось поймать рыбешек, которые шныряли у самого берега. С этой целью мы использовали в качестве невода дяди Мишины пижамные штаны. Когда в полосатой ванночке из штанов наконец оказывались мальки, мы отпускали их обратно в воду. Дядя Миша нырял, поднимая над водой зажатые в кулак очки. Пожалуй, только в эти часы я видела его отдыхающим. Лицо его переставало быть напряженным, как это бывает на официальных фотографиях. Вообще-то у него было, по крайней мере, одно любимое занятие - косить на рассвете. Но удавалось это ему нечасто, а мы в это время спали.
   Остальные дни недели мы делили между лесом и рекой. Противоположный берег Москвы-реки был низким, и там в луговой траве росла настоящая дикая клубника - некраснеющая крупная ягода с удивительным ароматом. Ее было немного, и, набрав горсть, мы ее тут же съедали. Кроме клубники, на тот берег стоило плавать за полевыми цветами. Запахи там были такие, что как-то перед грозой мы, девочки, вернулись оттуда с жестокой головной болью. "Баба" выговаривала нам, что по глупости мы, "городские", нанюхались дурман-травы.
   Мне хотелось знать, как дурман-трава выглядит, но никаких справочников в доме не было. Книг на даче было не так уж много. Занимавшие целую стену в "кабинете" книжные шкафы в основном пустовали, как, впрочем, и сам "кабинет", куда дядя Миша даже не заходил - он никогда не работал дома. Кончилось тем, что эту комнату отдали детям. Мы с Борисом перешли туда спать, а в книжных шкафах поселились его бумажные солдатики.
   Насколько я помню, увлечение солдатиками было связано с тем, что все мы тогда взахлеб читали и перечитывали "Войну и мир". Это, несомненно, была наша главная книга. Кира, старше меня всего на полтора года, была уже "барышня". Естественно, что она примеряла к себе роль Наташи Ростовой. Тем самым мне - по умолчанию - доставалась роль Сони. Это, конечно, меня не устраивало, и мы ссорились - ненадолго.
   До эпохи акселерации было еще очень далеко. Наша летняя одежда, несмотря на кардинальную разницу в социальном положении родителей, исчерпывалась ситцевым платьем и трусиками. Кира, однако, куда более, чем я, была занята своей внешностью. По сравнению с ней я психологически еще долго оставалась ребенком, хотя, как я теперь понимаю, интеллектуально ее обгоняла. Видимо, я рано стала "почемучкой" - но поскольку в детстве я преимущественно бывала одна, свои вопросы я адресовала не родителям, а книгам.
   На дачу нам регулярно доставляли небольшую брошюру, которую все называли "список". Это был перечень новых книг, которые можно было выписать бесплатно и без ограничений. Дети тоже что-то выписывали, хотя я помню только "Тайну профессора Бураго" - был такой шпионский роман, выходивший отдельными выпусками. Зачитывались мы с Кирой преимущественно русской классикой. Именно в Архангельском я прочла почти всего Тургенева, Гончарова, пьесы Чехова. Если заряжал дождь, то в доме могло быть совсем тихо с утра до вечера. Кира читала, сидя на диване у стоячей лампы. Там же, в кабинете на большом ковре, лежала я с книжкой, а рядом Борис на корточках строил в каре своих гусар. Борис погиб в Бурже в 1973 году при катастрофе нашего суперсамолета. Так я и запомнила его мальчиком с челочкой и веснушками на носу.
   Я упоминала выше Сошу, родственницу тети Маки. У Соши было серьезное музыкальное образование, но что более важно - сама она была очень музыкальна. Благодаря ей ко мне вернулась совершенно заброшенная с начала войны музыка. Зная ноты, я не умела предаваться тому, что принято называть "музицированием". В моей памяти начало нашего общего с Кирой увлечения пением вместе с Сошей связано с известной сценой из "Войны и мира", где Николай, Наташа и Соня поют втроем романс "Ключ". Балы или охота случались в книгах, а играть на фортепиано и петь на два голоса можно было в жизни. Пока Соша гостила на даче, мы со страстью отдавались этому занятию. Так мы "спели" основной репертуар русского городского и классического романса и отчасти, оперы, тем более что русская оперная классика к тому времени нам с Кирой была частично знакома благодаря спектаклям Мариинского театра, эвакуированного в Пермь. "Спели" в кавычках потому, что у меня был неплохой слух, но никакого голоса, а у Киры - если мне не изменяет память какой-никакой голос был, но не было особой музыкальности. Впрочем, важно иное. "То было раннею весной" или "Мы сидели с тобой у заснувшей реки" в дальнейшем были для меня уже не просто музыкой.
   Нарисованная мною картинка выглядит идиллией. Это и была идиллия причем идиллия усадебная и специфически русская. Архангельское одарило меня русской природой, русской классикой и русской музыкой.
   Через сорок с лишним лет после описываемых событий, т. е. в конце восьмидесятых, в Рахманиновском зале Консерватории московский баритон Николай Мясоедов в течение трех сезонов пел лучшие русские романсы в цикле концертов "Из истории русского романса". И всякий раз, возвращаясь домой по развороченной Никитской, я думала: "Еще и поэтому я не уехала из России - и никогда не уеду".
   В последний раз я видела дядю Мишу в 1960 году в Берлине, где он был советским послом. Мне было без малого тридцать, но для него я, естественно, осталась девочкой. Он был мне откровенно рад и куда более раскован, чем некогда в Архангельском. Глядя в сторону Бранденбургских ворот, около которых находилось здание посольства, жаловался на то, что на работе он занят всякими глупостями, связанными с разницей в ценах между Западным и Восточным Берлином. (Стену еще не построили.) Потом он оставил меня обедать, и мы опять ели борщ, котлеты, макароны...
   175-я школа
   175-я школа, более известная в Москве как бывшая "25-я образцовая", знаменита была преимущественно тем, что директором там была Ольга Федоровна Леонова, одна из женщин-депутатов Верховного Совета первого созыва. После того как за время жизни в эвакуации я сменила несколько школ, папа был озабочен тем, чтобы я училась в хорошей школе. В 175-й школе училась моя подруга Кира П. Папа решил попытаться определить меня туда же.
   Школа находилась довольно далеко от нашего дома, в Старо-Пименовском переулке (она и теперь там). Леонова приняла папу любезно, посмотрела мой табель, где стояли одни "отлично", и согласилась. Начиная с 1943 учебного года, эта школа становилась женской, поэтому там было довольно много перетасовок Главное же событие, весьма тягостно повлиявшее на судьбу 175-й школы, произошло где-то в промежутке между визитом папы к Леоновой и 1 сентября 1943 года.
   Один мальчик, учившийся (кажется) в восьмом классе, был страстно влюблен в свою ровесницу. Девочке предстоял отъезд в дальние края вместе с отцом. Мальчик умолял, требовал, угрожал - и днем, на Каменном мосту, застрелил из отцовского пистолета девочку, а потом и себя. Чем могла бы кончиться подобная история в другой школе - я не знаю. Но в данном случае мальчик был сыном Шахурина, тогдашнего наркома авиации, а девочка - дочерью известного советского дипломата Уманского. К тому же несколько раньше эту школу кончила Светлана Сталина, а Светлане Молотовой предстояло еще учиться в ней дальше.
   Леонову сняли. Директором в школу прислали Анастасию Петровну Моисеенко - женщину с безусловными садистическими наклонностями. Она могла бы быть начальницей в советской колонии для малолетних преступников впрочем, уж там, я думаю, нашли бы способ отправить ее на тот свет.
   Тем не менее следующие семь-восемь лет школа в немалой степени жила по инерции и педагогический коллектив сохранялся, так что мне повезло. Повезло мне и в другом. Все годы, что я училась, нашей классной руководительницей была Елена Михайловна Булганина, жена одного из первых лиц в государстве. Поэтому возможности для вмешательства в жизнь именно этого класса у Моисеенко были ограниченны.
   Феномен 175-й школы, на мой сегодняшний взгляд, интересен тем, что эта школа особым образом отражала многие парадоксальные и труднообъяснимые черты тогдашнего советского общества - по крайней мере городских его слоев.
   Конечно, это была привилегированная школа, но совсем не в нынешнем понимании.
   Начну со школьного быта. Мало кто помнит, что до мая 1945 года в Москве сохранялось "затемнение" - пожалуй, и само слово это молодым поколением забыто. "Затемнение" означало, что с наступлением темноты все окна закрывались плотными шторами из темно-синей или черной бумаги. Только после этого в помещении можно было зажечь свет. Никаких освещенных витрин и вывесок Синие лампочки в подъездах и на лестничных клетках Улицы не освещались. Как ходил вечером трамвай - я не помню. Кажется, по сигналу воздушной тревоги трамвай останавливался и скупой свет отключался. Никому и в голову бы не пришло посветить себе фонариком на темной московской улице это могло бы кончиться военной комендатурой и всем, что из этого вытекало. Именно снятие "затемнения" было главным знаком того, что война действительно кончилась.
   Теперь читателю будет более понятно, что в подобных условиях означали занятия в одну смену. Это, однако, не все. Одна смена позволяла нам оставаться после уроков в классе хоть до пяти вечера. Это тоже было очень важно. Во-первых, в школе было тепло, тогда как дома почти все мы жили с буржуйками и отчаянно мерзли. Во-вторых, большинство жило в тесноте в коммунальных квартирах. Эта теснота тоже сегодня малопредставима: я помню, например, что семья моей одноклассницы Маши Ш. жила вшестером в семиметровой комнате. И, в-третьих, чем бы ни были заняты родители моих подруг по классу, дома их - за редким исключением - не было до позднего вечера.
   Школа, таким образом, была местом, где мы могли - если того хотели проводить большую часть дня. Можно было даже выйти в школьный двор погулять и вернуться обратно в школу. Тот, кто жил поблизости, мог сбегать за забытой книжкой или прихватить из дому кусок хлеба или картофелину в мундире. В школе кормили нас, правду сказать, скудно, но были девочки, которые приберегали ежедневный бублик с соевой конфетой для младших братьев или сестер.
   В школе мы носили форму - синее платье и черный передник Форма появилась не сразу, и первую зиму я ходила в школу в лыжных штанах, потому что мне больше нечего было надеть. Позже форму мне сшили. При этом платье было из какого-то подозрительного материала, но зато передник - чуть ли не из фрачного сукна. Платье быстро протерлось, зато передник дожил до окончания школы.
   Форма, казалось бы, должна унифицировать внешний вид детей. В нашей школе все обстояло как раз наоборот. "Правительственные" дети носили платья из хорошей шерсти густых и даже ярких синих тонов, с ослепительными белыми воротничками и манжетами, иногда - кружевными. Остальные ходили в том, что родителям удалось добыть. Мне постоянно доставалось за грязные манжеты, кому-то - за мятый передник. В остальном же учителя наши не выказывали явного различия в своем отношении, например, к Гале Поскребышевой, дочери секретаря Сталина, и Маше Ш., которую я упомянула выше.