Научная библиотека Института языкознания для того времени была образцовой. У нас любили не только книгу, но и читателей, а это не так часто случается. Опыт общения с сотрудниками Ленинки впервые открыл мне, что среди библиотечных работников страсть к книге часто обратно пропорциональна приязни к читателю. Когда я приходила в Ленинку со служебного входа, я была желанным гостем. Старушки, донашивавшие пожелтевшие кружевные жабо, радушно открывали для меня каталожные ящики и справочники. Если же я приходила туда как читатель, то за несомненным профессионализмом тогдашних консультантов все равно угадывалось нечто вроде "ходят тут всякие".
   Замечательным в нашей библиотеке был и подбор сотрудников. Главный библиотекарь - Роза Гутмановна Шварцман - была одной из тех, о ком в стихотворении Пастернака "Ирпень - это память о людях и лете..." сказано: "В дни съезда шесть женщин топтали луга". Благодаря ей я стала понимать, что многие невнятности у Пастернака - это просто отсылки к бытовым деталям, а не какие-то метафизические шифры. Из ровесниц я подружилась с Кирой Филоновой, дочерью известной актрисы немого кино Людмилы Николаевны Семеновой. Людмила Николаевна училась еще у Фореггера, снималась у Эрмлера в знаменитом фильме "Обломок империи". Кира успела поработать в одной из наиболее культурных тогдашних библиотек - в Государственной Театральной, Театралке, как ее все называли. Она свободно владела французским и хорошо знала историю театра и кино.
   У нас работала Марианна Шабат, бывшая студентка знаменитого ИФЛИ, героиня автобиографического романа одного из первых писателей-диссидентов Аркадия Белинкова. В 60-е годы книга Белинкова о Тынянове оказала немалое влияние на умы.
   Моим ближайшим коллегой был Генрих Соломонович Цвейг - человек совсем уж немыслимой, хотя и типичной для того времени судьбы. Генрих доводился близкой родней знаменитому австрийскому писателю Стефану Цвейгу. Цвейга после войны почти не переиздавали, но в любой библиотеке его книги были измусолены несколькими поколениями читателей - так он был популярен. Война застала Генриха Цвейга студентом Краковского университета по факультету истории. Он успел уйти пешком на восток - это спасло его от гибели в каком-нибудь из немецких крематориев, но не спасло от советской тюрьмы и лагеря особого режима. В лагерь Генрих попал уже не с воли, а после ссылки в Барнаул. В Барнауле он познакомился с другой ссыльной - совсем еще юной Зорей Серебряковой, дочерью советского государственного деятеля, расстрелянного по одному из процессов. (Не помню уже, где отбывала свой срок мать Зори - писательница Галина Серебрякова.) Они с Зорей то ли обручились, то ли поженились. С чьей-то помощью удалось добиться того, что Зоре разрешили уехать в Москву учиться, и она кончила истфак МГУ. Сам же Генрих был арестован как шпион, а их отношения с Зорей как с дочерью врага народа шли в обвинении отдельным пунктом.
   В библиотеку Г. С. Цвейг пришел в 1956 году - кажется, осенью. У них с Зорей был маленький сын, о котором Генрих говорил много и с нежностью. Именно от Генриха я впервые услышала рассказы о жизни в тюрьмах и лагерях. О своем прошлом он говорил достаточно подробно, но отстраненно, без всяких эмоций. Позже я неоднократно задумывалась над тем, почему таким потрясением стал для меня вышедший в 1963 году "Один день Ивана Денисовича". Казалось бы, за полтора года, что мы с Генрихом просидели вместе между стеллажами в полуподвальной комнате, набежало немало рассказов о подобных же днях...
   Время от времени в библиотеку приходили девочки на временную работу. Среди них была только что кончившая школу хохотушка Светка, с отчимом которой - писателем А. М. Борщаговским - я тогда познакомилась. Через много лет Светка стала известна как Светлана Кармалита, сценарист и режиссер, жена Алексея Германа.
   Работа моя в библиотеке по напряженности напоминала конвейер. Каждое утро на мой стол попадала стопка новых иностранных книг и журналов. Из них я должна была отобрать все, что касалось лингвистики. Далее отобранные книги, статьи, рецензии и прочее следовало распределить по рубрикам. Если из заглавия неясно было, о чем идет речь, то я должна была написать краткую аннотацию.
   Здесь и обнаружилось, что диплом филфака образца 1955 года не дал мне профессиональной лингвистической подготовки.
   Начать с того, что я имела весьма смутные представления о том, из каких разделов вообще состоит лингвистика. Ведь одно дело - понимать, что есть сравнительно-историческое языкознание, и совсем другое - сообразить, куда конкретно отнести поток статей об особенностях кумранских свитков.
   Я ничего не знала и об источниках, с которыми мне приходилось иметь дело, поскольку нам не читали источниковедения (замечу, что будущим лингвистам его и сейчас не читают). Поэтому для меня все специальные журналы долго были как бы на одно лицо. И, разумеется, я была в полной растерянности, когда нужно было уточнить имя, дату или термин: я не знала, куда в каждом отдельном случае следует смотреть. Я помнила, что Ираклий Андроников во всех затруднительных случаях обращался к знаменитой "Картотеке Модзалевского", но, увы, ко мне это не имело отношения.
   Два года в библиотеке, по существу, и были настоящим приобщением к профессии лингвиста. Во многом - из-за разнообразия конкретных задач, которые надо было решать безотлагательно. В не меньшей мере - благодаря общению с нашими читателями, которые и стали моими подлинными учителями. (О некоторых из них я расскажу отдельно.)
   Как библиограф, я постоянно встречалась со многими сотрудниками Института языкознания (позже из него выделился Институт русского языка, которым стал заведовать академик В. В. Виноградов). Одному нужна была справка, другой забыл инициалы автора, к третьему обращалась за помощью я, потому что через мои руки проходила литература на разных языках, в том числе и тех, которые я вовсе не знала.
   Одним из первых, с кем я познакомилась, был профессор Петр Саввич Кузнецов. Петр Саввич, имея прекрасную память, был рассеян в мелочах. Это определило обстоятельства нашего знакомства: он регулярно спускался в библиотеку, проходил насквозь все книгохранилище, в тупиковом конце которого стоял мой стол, садился и говорил: "Ревекка Марковна (только так!), знаете ли, я забыл... Вот заглавие помню, а автора забыл, ах нет, заглавие тоже забыл, ну, в общем, вы, конечно, знаете этот компендиум..." Конечно, я не знала!
   С каждым днем я не знала все больше и больше: невежественность моя разверзалась. Петр Саввич с беспомощным видом начинал пересказывать, о чем была книга, - это он всегда прекрасно помнил. Я постепенно научилась сужать круг возможных источников и находить то, что ему было нужно.
   Одновременно я познакомилась и с Энвером Ахметовичем Макаевым. Это один из немногих моих учителей, о ком я имею счастье писать в настоящем времени. Тогда Энвер Ахметович, как член Библиотечного совета, помогал мне справляться с изданием библиографического бюллетеня. Макаев считался по преимуществу скандинавистом и работал в Секторе германских языков. Он выходил ко мне в коридор, и мы часами беседовали.
   Макаев был и остался одним из наиболее блестяще и разнообразно образованных людей, которых я когда-либо встречала. Это был тот редкий случай, когда старший собеседник не подавляет, не указует, а щедро выставляет перед тобой корзины бесценных даров и приглашает взять из каждой, что тебе более по душе. Макаев страстно любил книгу. Может быть, он был ко мне снисходителен еще и потому, что эту страсть я с ним разделяла. Ему же во многом я обязана своим открытием Пастернака и вообще некоторого сверкающего поэтического мира, границы которого я затрудняюсь очертить. Другая его страсть была музыка. Как рассказывали те, кто бывал у него дома, он иногда с радостью играл своим ученикам.
   Час ученичества
   Сектор германских языков помещался перед входом в конференц-зал, рядом с лестницей, ведущей вниз, в библиотеку. Площадка перед лестницей была своего рода "пятачком", где невольно встречались и сотрудники, и посетители института. Э. А. Макаев, которому тогда было всего лет сорок, оставался человеком старой культуры и в этом напоминал мне отца. Он с изысканной любезностью неизменно представлял мне всех, с кем был знаком сам. А мимо нас то в библиотеку, то на заседание, то в другие отделы проходили Д. Е. Михальчи, в прошлом - мой университетский лектор; академик Н. И. Конрад; И. С. Зильберштейн, бессменный руководитель знаменитого "Литературного наследства", широко известный теперь как основатель Музея частных коллекций; В. М. Жирмунский, наезжавший по делам из Ленинграда; О. С. Ахманова, "главная" англистка в стране, успешно игравшая роль femme fatale в большой науке...
   В институт заглядывали такие легендарные личности, как Л. И. Жирков, П. Г. Богатырев.
   Надо сказать, что в течение первого года в библиотеке я пребывала в состоянии полной поглощенности своей новой работой. Этому очень способствовала общая атмосфера внутри самой библиотеки. В отличие от того, что мне приходилось видеть в ФБОН в более поздние годы, окружавшие меня люди любили свою работу, а не считали ее необходимым бременем, отнимавшим у них драгоценное время. Признаюсь, что в нашей библиотеке именно я стала первым таким человеком. Способствовали этому разные обстоятельства - и внешние, и внутренние.
   Во-первых, после того, как я научилась основам библиографического дела и наладила выпуск справочного издания, моя работа стала рутинной. Во-вторых, хотя у меня еще не было выраженных интересов внутри лингвистики, но свое будущее я видела именно в научной работе. У меня появилось чувство, что время уходит сквозь пальцы. Я откровенно завидовала тем из моих однокашников, кто попал в аспирантуру. Э. А. Макаев поощрял мои смутные надежды и предложил попытаться через год-другой поступить в аспирантуру к нему. Речь тогда почему-то шла об Институте иностранных языков.
   Мое самоопределение в лингвистике было в немалой мере следствием счастливой случайности. Точнее, сцепления случайностей. Одна линия была связана с желанием как-то усовершенствовать технологию своей библиотечной деятельности. Другая линия определялась личными дружескими связями и временем, когда все это происходило.
   В 1957 году в условиях Москвы успешная работа такой большой научной библиотеки, как наша, зависела от педантичности сотрудников и широты их кругозора. Библиотека была единым организмом, где все мы были взаимозависимы, но никоим образом не взаимозаменимы. В результате получалось, что высокообразованные люди тщательно и привычно делали любую техническую работу, но при этом даже мелкий промах создавал неизбежные сложности для остальных. Не говоря уже о том, что мы были постоянно перегружены.
   Я решила поискать в литературе, не придумали ли в мире хотя бы для поиска карточки в каталоге какие-то более совершенные способы, чем ручной просмотр. Первая же большая книга, которая мне попалась, была только что издана в США и называлась "Автоматический библиотечный поиск". Имелась в виду компьютеризация библиотечного дела.
   Книга была мне трудна, и я отправилась посоветоваться в читальный зал нашей же библиотеки, где, за неимением другого помещения, работал Игорь Александрович Мельчук, мой давний товарищ по испанскому отделению МГУ. Он пришел в Институт языкознания в 1956 году и занимался машинным (автоматическим) переводом, т. е. тем, из чего в дальнейшем выросла целая наука - компьютерная лингвистика.
   Сам этот наш разговор я совершенно не помню. А следовало бы: именно он определил мою жизнь на много лет вперед! Скорее всего (это реконструкция), Игорь сказал мне в свойственной ему категоричной манере, что пора перестать заниматься глупостями, а надо заниматься делом. "Делом" в разные периоды нашей дружбы считались разные научные задачи - те, которыми в данное время сам он был увлечен.
   В последующие двадцать лет мне пришлось неоднократно выслушивать подобные же реплики, потому что именно благодаря Игорю я постепенно нащупала свои собственные задачи, а они были далеки от его интересов.
   Этот наш разговор не был первым предложением Игоря присоединиться к его деятельности. Впервые о чем-то подобном он сказал мне (как всегда, на бегу) еще на филфаке, в мой преддипломный год. Я была озабочена в равной мере своим дипломом и своим романом. К тому же в тот год я много болела. Было ясно, что я просто не потяну дополнительную нагрузку. Я отказалась - тоже на бегу. Впрочем, Игорь не успел толком объяснить, о чем вообще шла речь. Игоря увлек задачами машинного перевода известный математик Алексей Андреевич Ляпунов, едва ли не более всех способствовавший развитию кибернетики в нашей стране. Тогда Алексей Андреевич активно искал сотрудничества с молодыми лингвистами.
   С Игорем мы фактически не работали вместе, но роль его в моем становлении как лингвиста была очень велика. До середины 60-х годов я была среди тех, кому Игорь давал читать свои работы еще в рукописи. Это задало мне некую планку, на которую следовало равняться. В самом деле, Александр Александрович Реформатский был классик, Петр Саввич Кузнецов - святой, мой учитель Владимир Николаевич Сидоров - рыцарь, Алексей Андреевич Ляпунов гений и святой в одном лице. Можно ли брать пример с небожителей?
   А Игорь Мельчук был "свой", ровесник. Из чисто дружеских побуждений в течение нескольких лет он читал мои работы и делал достаточно серьезные замечания. Собственно, именно благодаря Мельчуку я научилась выстраивать свои мысли, ясно говорить и точно отвечать на вопросы.
   Общеизвестно, что профессионализм не приобретается вне школы. Вопрос в том, какие люди и какие условия способствуют ее формированию. С моей точки зрения, дело не только в идеях и концепциях, которые впервые предложил и затем отстаивал И. А. Мельчук, но прежде всего в том, что сам он как личность был способен собирать вокруг себя людей. Поэтому наша лингвистика так много потеряла с его отъездом.
   Размышляя сейчас об обстоятельствах почти сорокалетней давности, я думаю, что мне необычайно повезло в двух отношениях. С одной стороны, именно тогда в лингвистике начался общий подъем и поворот к структурализму, в котором сами мы, недавние студенты, стали активными действующими лицами. Нас поддерживали и непосредственно нам помогали наши старшие товарищи и учителя - люди большого масштаба и редких нравственных качеств. В этом кругу просто не было иного счета, нежели "гамбургский".
   С другой стороны, занятия лингвистикой как профессией сильнейшим образом поощрялись социумом. Последнее утверждение сегодня может навести на мысль о том, что нам хорошо платили. Это не так, но я вообще о другом: я не случайно сказала - социумом, а не государством.
   Социум в целом в это время "оттаивал". Лингвистика оказалась первой из наук традиционно гуманитарного цикла, которая освободилась от идеологии. Массовая ориентация новой, структурной лингвистики на кибернетику имела выраженный ценностный характер: "они" заклеймили кибернетику как буржуазную лженауку, а "мы" покончили со всей этой дребеденью и занялись делом, освободив лингвистику от идеологических заклинаний.
   Уровень общественного интереса к новой лингвистике был так высок, что лет семь-восемь, с 1957-го и примерно до 1965-го, компенсировал почти полное отсутствие рабочих и даже аспирантских мест.
   И вот тогда мне невероятно, фантастически повезло: к лету 1958 года в Институте языкознания в новом Секторе - Секторе структурной и прикладной лингвистики, который А. А. Реформатскому предстояло возглавить, - открылась вакансия. Игорь Мельчук представил меня Александру Александровичу как подходящего кандидата. А. А. Ляпунов, с которым я к тому времени уже была знакома, меня поддержал. В Сектор Реформатского я пришла со своей темой: это было применение статистических методов в лингвистике.
   Тематику эту я выбрала и благодаря, и вопреки Мельчуку. Тогда он вместе с ученицей Ляпунова О. С. Кулагиной работал над алгоритмом машинного перевода с французского. Мне он предложил заняться испанским и готов был ввести меня в суть дела. Спустя несколько месяцев выяснилось, что я не могу работать в одной с Игорем упряжке. И вовсе не потому, что я была не готова усердствовать или претендовала на какую-либо самостоятельность. Но я не умела работать, не понимая, почему следует делать то, а не иное.
   На мои вопросы Игорь обычно отвечал: "Ты просто делай как я, и все будет как надо". Я отвечала в духе того, что я готова, но ведь его осеняет, а меня-то не осеняет! И что значит - "как он", если всякий раз это "как" оказывалось ничуть не похоже на способ решения, использованный накануне. К счастью, я нашла задачу, связанную с построением словаря для машинного перевода, решение которой требовало оценок частоты встречаемости в тексте определенных глагольных форм. Игорь одобрил этот подход - и дальше я уже двигалась сама. Как оказалось, в новом и захватившем меня на несколько лет направлении.
   Игорь прекрасно умел рассказывать и объяснять, что он делает. Но на том этапе работы действительно было довольно трудно представить приходившие ему в голову решения в виде последовательных шагов. Да и вообще мне кажется, что самой сильной его стороной в общении с коллегами и в дальнейшем - с учениками было его искусство заразить своей страстью и увлечь за собой. Именно заразить, увлечь, поразить - интересной задачей, красотой построения, масштабом воздвигаемого здания, возможностью сделать нечто, до чего пока никто не додумался.
   И это всегда удавалось - благодаря тому, что сам Игорь, сколько я его помню, находился в состоянии увлеченности и порыва. Одаренность его проявилась еще в университете. Это было общеизвестно и принималось как данность.
   В те времена у Игоря были разнообразные увлечения. Еще до университета это был театр - Игорь входил в актив не то Центрального детского театра, не то Театра юного зрителя. Игорь теперь живет в Монреале, и мне уже не у кого это уточнить. Актив этот был средоточием деятельности группы одаренных ребят и одержимых педагогов. Кроме того, Игорь был хорошим пианистом. Я помню музыкальные вечера, которые он устраивал в университете. Его однокашник Паша Пичугин делал доклад о музыкальном произведении или стиле, а Игорь иллюстрировал это на фортепиано.
   Для большинства своих ровесников, и тем более для пришедшей вслед за нами молодежи, Игорь был, несомненно, харизматической личностью. (Я пишу "был" не потому, что сам он изменился, а потому, что в Монреале на эту харизму не может быть спроса.) Харизма многократно усиливала его организаторские способности. Игорю не нужно было тратить время для объяснений, почему надо было делать то, а не иное - будь то маршрут похода, организация семинара или еще что-то. В такого рода ситуациях ему даже не приходилось быть деспотичным - за ним шли с радостью.
   Так без всяких размышлений и я стала постоянным участником организованного Игорем маленького семинара по математике, который с осени 1957 года у нас в институте вел прекрасный математик Аркадий Онищик. В математике я была всегда не сильна, но вне зависимости от этого мне как-то даже не пришло в голову усомниться в том, резонно ли начинать серьезные занятия лингвистикой именно с математики. Как я уже упоминала, в университете я выбрала лингвистику, но не получила основательного лингвистического образования. Казалось бы, надо было восполнять именно эти пробелы. Однако же необходимость освоения каких-то основ математики не мне одной представлялась тогда делом первостепенным.
   Наш семинар проходил в той самой "комнате за залом", где, начиная с лета 1958 года, мы потом сидели вместе с Игорем в Секторе Реформатского. В нем участвовал покойный Ю. К. Лекомцев - востоковед и совершенно своеобразный теоретик; Т. Н. Молошная - лингвист, работавшая с О. С. Кулагиной и А. А. Ляпуновым над машинным переводом с английского; Е. В. Падучева, которая тогда занималась возможностями теоретико-информационного подхода к изучению языка, и я.
   Аркадий Онищик был нашим ровесником и, как всякий прирожденный педагог, ориентировался на то, чтобы его понимали менее способные участники семинара. Игорь и Юра все схватывали на лету. Лена от них несколько отставала, а мы с Таней плелись в хвосте. С той разницей, что я отчаянно пыталась что-то понять, а Таня была скорее равнодушна. Игорь начинал скучать и негодовал на мою тупость, я же не могла взять в толк, почему очевидно верные утверждения из теории множеств являются, тем не менее, теоремами, которые надо доказывать.
   Почти одновременно я стала ходить еще на один семинар, более многочисленный и с широкой тематикой. Его с 1956 года вели на филфаке МГУ математик, специалист по математической логике В. А. Успенский и лингвисты Вяч. Вс. Иванов и П. С. Кузнецов. (Историю этого семинара см. в работе В. А. Успенского "Серебряный век структурной, прикладной и математической лингвистики в СССР и В. Ю. Розенцвейг". - Wiener Slavistischer Almanach, Sonderbd 33, Wien, 1992.)
   По существу, для многих из нас именно с этого семинара и началась новая лингвистика.
   О лингвистике - от первого лица
   Было бы интересно точно описать, как все это было - когда затеялся еще один семинар, на этот раз - в МГПИИЯ; как из него потом образовалось знаменитое "Объединение по машинному переводу" под руководством В. Ю. Розенцвейга и И. И. Ревзина; как возникло столь важное для того времени издание "Машинный перевод и прикладная лингвистика"; кто, когда и почему приходил и уходил, кто на кого влиял и т. д. Мои очерки, однако, никак не претендуют на то, чтобы внести вклад в историю становления структурной лингвистики. К тому же в упомянутом выше историографическом очерке В. А. Успенского этот начальный период описан с документальной точностью. Поэтому я буду говорить далее не вообще о лингвистике этого времени, а о своей лингвистике.
   Описывая университетские годы, я упоминала о смятении, связанном с появлением работ Сталина по языкознанию в 1950 году. Сейчас только специалисты помнят, что Марр умер еще в 1934 году. В свое время Марр и его сторонники были достаточно агрессивны, но к концу 30-х годов противостояние марристов и анти-марристов уже не было столь актуальным. А масштабный "крестовый поход" против антимарристов почему-то начался в конце 40-х годов. (Я была на первом курсе, когда у нас на факультете преследовали будущего академика Б. А. Серебренникова, тогда еще молодого ученого, за то, что он открыто не разделял марристские воззрения.) Лишь много позже стало ясно, что эта кампания стояла в одном ряду с другими политическими преследованиями интеллигенции. Марристская фразеология была намеренно возрождена с целью учинить расправу над еще уцелевшими нормальными учеными. Что касается мотивов, побудивших Сталина в 1950 году царственным жестом заклеймить созданный по его же указаниям "аракчеевский режим" в языкознании, то о них мы можем только догадываться. (Некоторые версии см. в книге В. М. Алпатова "История одного мифа", Москва, 1991)
   Нельзя представлять себе дело так, что после 1950 года в языкознании немедленно началось возрождение. Прежде всего потому, что в течение нескольких лет все публикации были заполнены толкованиями гениальных произведений вождя. Тем не менее, несомненно начался важный процесс - те, кто выстоял, кто сохранил свои убеждения и себя как личность, смогли наконец вернуться к рабочим столам. Уже к 1958 году академик В. В. Виноградов сумел собрать в Институте русского языка АН СССР лучших лингвистов разных поколений. В кадровом отношении, разумеется, за определенными исключениями, Институт русского языка оказался гораздо более ярким, чем Институт языкознания. Собственно говоря, именно выделение этого нового института из Института языкознания позволило произвести разные перестановки. В Институте языкознания появился Сектор структурной и прикладной лингвистики, которым стал руководить А. А. Реформатский, а в "Русском" (несколько позже) параллельный ему сектор, которым заведовал С. К. Шаумян. И хотя в 1958 году еще в ходу были цитаты из Сталина и термины, введенные в его работах, силу набирали иные тенденции.
   Ориентация лингвистики на математику, кибернетику и, шире говоря, на методологию точных наук окончательно обозначилась именно в конце 50-х годов. Впервые явилась возможность избавления лингвистики от всякой причастности к "идеологическому фронту". Ученые уже могли не думать о том, не сказали ли по данному поводу что-нибудь классики марксизма. Аргументация, согласно принципам которой идейный ревнитель - невидимый, но вечно присутствующий цензор - всегда мог усмотреть в твоей работе какое-то "анти-" и употребить это "в дело" с вытекающими оргвыводами, перестала приниматься всерьез. Внутренний редактор наконец отключился. И вот тогда только и явилась подлинная возможность просто забыть о "трудах" Сталина по языкознанию.
   Казалось бы, от такого поворота дел прежде всего должна была выиграть наиболее "гуманитарная" сторона лингвистики - все то, что связано с историей культуры, с функционированием языка как средства общения. Реальность, однако, была много сложнее. Вначале - примерно в течение восьми или десяти лет - доминировала не только ориентация на перспективы машинного перевода, но прежде всего желание "устроить" лингвистику наподобие математики. Это придало сугубо ценностный характер стремлению к формальному описанию феноменов языка. Паролем новой лингвистики надолго стало слово "строгость".