Страница:
В кошачьем раю всегда светило и грело солнце.
Ничего значительного в эпизоде с кошачьим раем нет, а это одно из самых ярких моих детских воспоминаний, мгновенно оживающая картинка прошлого, где все на местах своих: и запахи, и цвета, и прогретый солнцем воздух, который чувствуешь кожей. У меня странная память. Я начисто не помню некоторых важных значимых событий, то есть для меня они лишь факт, а иные совершенно мелкие и нелепые сцены, детали, образы прошлого имеют надо мною такую власть, что мне даже страшно.
Одно мое эссе так и называется - «Власть прошлого». Я писал в нем о том, что мы даже не представляем себе, какова власть прошлого над ними. Оказывается ,есть мгновения, запечатлевшиеся в тебе навеки. Ты хочешь вернуться в них, совершенно того не сознавая. Вернуться! пребывать! Кстати: именно на этом «вернуться» дьявол Фаустовой душой завладел: не славы, не богатства, не юности Фауст желал с особой страстью, - мгновение хотел остановить. Вот только не мог выбрать какое. И я бы не смог. И ты. И она. Нас самих может Господь остановить, как мгновение, ставшее ценным для Великого Никогда. Я ненавижу фотографии, их стоп-кадры прошлого. Не могу их видеть спокойно, мне больно.
Почему вы оба молчите? Вам не понравился мой кошачий рай?
– Я думаю о власти прошлого, -сказал я.
Видимо, тогда в устах столь юного существа, каким я и являлся, это должно было звучать смешно: но они не рассмеялись.
– А я думаю, что призраки, - медленно сказал Звягинцев, - это облака из прошлого. Они связаны напрямую с властью минувшего над настоящим. Над нами.
Кьяра скакнула на стол. Медленно стала падать со стола забытая пустая рюмка; набрав скорость, она наконец разбилась. Настасья вскрикнула где-то между прыжком Кьяры и звоном стекла.
– Правду ты сказал про призраки, Звягинцев, твоя чертовка подтвердила.
– Хотите подняться на антресоли? Там, кстати, несколько новых картинок есть.
Мы поднимались по золотистой лаченой с точеными балясинками лесенке. Звягинцев сказал Настасье.
– Знаешь, кто ко мне заходил? Наш великий изобретатель. Картинки смотрел. Мы с ним побалакали. Я, в кои-то веки, его отчасти понял. Хочет он всех видеть идеальными ,чтобы все тихо летали с мытыми шеями и заметали на воздусях хвостами траектории крыльев. Но его стремление к идеалу несколько агрессивно. Если ты, тварь, не идеален, провались, делай хара-на хрен-кири.
– Какой интересный образ, - сказал я. - Он что же, хочет один в мире остаться? Себя-то приемлет?
– Местами, - ответил Звягинцев.
Конечно, речь шла о человеке с красной авторучкой. Мы разбрелись по маленькому музею на антресоли.
– Но если призраки - облака прошлого, - произнес я бездумно, - возможны метеосводки, то есть система предсказаний их появления.
– Браво, - отвечал Звягинцев. - Мы с Теодоровским думали о подобном прогнозе. Но призраки являются не всем. Не каждый, хочу я сказать, может увидеть привидение. Если есть передатчик, должен быть приемник. Поэтому нужному человеку следует оказаться в должном месте в указанный час. То бить включен элемент случайности, как в каждое мгновение нашей жизни.
На фотомонтаже - я невольно остановился перед ним - на фоне берега с мостками и деревьями стоял длинноволосый мужик с диким взором. Рубашка на груди его была изодрана, вся в крови, он был изранен, обмотан лодочной цепью. Руки его вытянутые хватали нечто невидимое. Я остановился, видимо, надолго. Звягинцев, глянув на меня, пояснил:
– Это привидение Распутина. Тут он неподалеку от места, где его тело нашли. По легенде, ведь его нашли не там, где утопили. И совсем не течением тело от полыньи к полынье снесло. Первую-то полынью убийцы льдом и снегом закидали или еще чем, так, говорят, он по дну шел, всё полынью высматривал, да и высмотрел, всплыл ледок тонкий ломать, почти выбрался ,да устал, отключился, воды и нахлебался. Говорят, с похоронами проблемы были, он и мертвый все ходил.
– Может, в летаргическом сне?
– Да в каком летаргическом. Сердце не бьется, зрачки на свет не реагируют. Бадмаева вызывали проверять, медицинские светила проверяли - труп и труп. Живой, однако. Его в гроб - он встает и ходит. Занавес закрылся, пьеса началась. Ходит, руками воздух щупает. Всё Феликса Юсупова хотел поймать. Тут ведь дело не только в государственных проблемах заключалось .Они с Феликсом друг друга ненавидели люто. Бывало. Распутин напьется, да Феликсу и шепчет: на кой, мол, тебе Ирина, лучше мне жену отдай, не мучай бабу, я ее хоть погоняю, а ты иди к своим сожопникам, князь-гомосек. Вы не слыхали байку, что Феликса мальчишкой Петр Ильич испортил, за что и был втихаря отравлен? Феликса Распутин тоже бесил ролью всеобщего петуха, каждой курочке ведь был петух Григорий-то, была бы курочка. Когда люди много воли себе дают, страстям своим потворствуют, известное дело, до уголовщины рукой подать. Особо рьяный петух, любой деревенский знает, некоторое время без головы отрубленной бегает, двор кровью пачкает, вот и хлыстовский заговоренный петух Григорий мертвым ходил.
Наглядевшись на звягинцевскую коллекцию, я почувствовал дурноту, точно смолянка, мне захотелось хлопнуть рюмочку, я понял, отчего Звягинцев попивает. Правильная формулировка «тошная сила»; меня уже мутило слегка. Однако я и виду не подал, кормил докторской колбасою Кьяру и Обскуру, их кошачья невозмутимость меня успокаивала и успокоила наконец
– Обскура, между прочим, глухая, как все альбиноски, - сказал спустившийся Звягинцев.
– Как альбиноски? А пятно на загривке?
Звягинцев замялся.
– Краска для волос. Моя бывшая подружка Обскуру мазнула. Создала темное дзен у кошечки на шкурке. Раздражала ее полная белизна. Пятно сойдет, отмоется, я думаю. А с подружкой я тут же расстался. Не люблю в дамах самодурства.
– Сугубо мужская черта, - промолвила Настасья. - Тут ты прав.
– Они и гуляют-то парой, - продолжал Звягинцев. - Кьяра ее поводырь. Собак Обскура не слышит, машин тоже. Если бы не Кьяра, пропала бы давно. Думаю, расходятся только на блядки, попарно с хахалями, у кошек групповухи не бывает, групповой секс - людское изобретение, животные изысканней.
– Помнится, с предыдущей возлюбленной ты расстался, - сказала Настасья подозрительно, - когда она паутину обмела?
– Представь себе, да, обмела, и всех моих Федюшек домов лишила. Не везет мне с романами.
– Должно быть, ты по натуре изменщик, Дон Жуан, Казанова, - уверенно произнесла Настасья.
– Ладно тебе, Несси, чушь-то пороть .Дон Жуан с лысиной и в очках? Казанова с брюшком?
– У тебя пошлые представления о вещах, ты придаешь слишком большое значение внешнему, - упорствовала она. Ты по сутиДон Жуан, ты хочешь очаровать - и удрать ,твоя цель - обаять, заполучить, дальше тебе неинтересно. Ты само непостоянство, Звягинцев.
– Ох, не тебе говорить! В тебя я влюблен с детства по сей момент .Не слушайте, молодой человек, заткните свои ревнивые уши.
– Это другое. У нас ведь романа не было. А раз не было, значит…
– Так давай закрутим эпистолярный! - воскликнул Звягинцев, выводя нас наконец нескончаемым коммунальным коридорным лабиринтом к входной двери.
Настасья порозовела и надулась.
Она ушла, едва попрощавшись, хотя Звягинцев улучил момент и чмокнул ее в висок.
На лестнице я спросил:
– Он намекал на письма, которые ты получаешь тайком, прячешь от меня?
Настасья молчала.
– От кого эти письма? Она не отвечала мне.
– Мне казалось, у нас нет друг от друга тайн. Я ошибался. У тебя тайна есть.
Мы вышли на улицу.
Холодные звезды во всем своем великолепии осеннем сияли над нами, над Зверинской улицей, над зоопарком, где спали дневные животные, где мучились бесплодной бессонницей, лишенной охоты, приключений и пространств ночные .
– Я скажу тебе, - умоляюще произнесла она, - но чуть позже, погодя.
– Почему?
Кто-то подавал голос из зоопарка. Дикий нездешний голос завезенного Бог весть куда и зачем существа. Человеческое любопытство, любознательность, легкомыслие и корысть сыграли с тропической тварью или обитателем саванн злую шутку.
Полупоследний пустой трамвай подали нам, мы сели наудачу, он поволок нас к какому-то мосту, то ли Кировскому, то ли Литейному, нам сгодился бы любой неразделенный. Молча мы пересекли ночную реку Ню, в которой стояла возле Петропавловки по пояс в воде княжна Тараканова; крысы из ее свиты ждали ее на берегу. Молча вышли мы, побрели по горбатому мостику к месту каракозовских деяний. У самой мемориальной доски, с гордостью о деяниях повествующей, Настасья остановилась .
– Это письма от моей дочери.
Откровенно говоря, я опешил.
И ни к селу, ни к городу спросил:
– Сколько же твоей дочери лет?
– Четырнадцать.
Меня почему-то в первый момент успокоило, что дочь Настасьи не моя ровесница, что она младше.
– Где она? Почему не живет с тобой?
– Она учится в сельской местности второй год, живет у дальней родственницы в Новгородской области, у нее сложности с легкими, но это скоро должно пройти.
– Почему ты мне про нее не сказала?
– Так получилось.
Открыв дверь, она резко повернулась ко мне, положила мне руки на плечи, лицо в серых слезах от накрашенных ресниц.
– Прошу тебя, умоляю, дай мне сутки, нет, два дня, давай два дня не будем говорить об этом. Потом я тебе все объясню. Через два дня. Не отказывай мне. Я тебя умоляю.
В ту минуту я ее не понял.
– Ну, хорошо, хорошо, - неуверенно ответствовал я.
Уже в квартире, подойдя к ней, одетой в зеленого шелка, полный шорохов халат, к сидящей перед зеркалом возлюбленной моей, стирающей с лица остатки слез, краски, тоски, я сообразил: ежели дочка, так ведь и отец у дочки имеется: уж не человек ли с красной авторучкой? Что я и спросил, наклонясь к зеркалу, чтобы и мой портрет в зеркальную раму вместился.
– Нет, нет, - затрясла она головою. - Но ты мне обещал…
Я ей обещал. Два дня? Почему два? Не все ли равно?
Образ зеленого воздуха Зимнего сада объял меня на минуту, озарение снизошло на меня, несмотря на мою юность, дурость, обидчивость, несмотря ни на что: дочь? да хоть пять дочерей, хоть десять мужей и любовников, мироносица! к чему мне миро? ты меня омыла, как волна, мадам, уже падают листья, опустел наш сад, отцвели уж давно, нам нечего друг другу прощать, разве прощают, что ты жила, что я жил, что мы были, что мы не ангелы? я любил ее, она меня, она почувствовала, что со мной, о чем я, я долго не мог снять с нее зеленый халат, я целовал ее лепечущие губы, не слушая лепета, слезы ее были солоны, как воды Венериных морей.
ОСТРОВ МОНАСТЫРСКИЙ
АПТЕКАРСКИЙ ОСТРОВ
ЗЕЛЕНЦА
Ничего значительного в эпизоде с кошачьим раем нет, а это одно из самых ярких моих детских воспоминаний, мгновенно оживающая картинка прошлого, где все на местах своих: и запахи, и цвета, и прогретый солнцем воздух, который чувствуешь кожей. У меня странная память. Я начисто не помню некоторых важных значимых событий, то есть для меня они лишь факт, а иные совершенно мелкие и нелепые сцены, детали, образы прошлого имеют надо мною такую власть, что мне даже страшно.
Одно мое эссе так и называется - «Власть прошлого». Я писал в нем о том, что мы даже не представляем себе, какова власть прошлого над ними. Оказывается ,есть мгновения, запечатлевшиеся в тебе навеки. Ты хочешь вернуться в них, совершенно того не сознавая. Вернуться! пребывать! Кстати: именно на этом «вернуться» дьявол Фаустовой душой завладел: не славы, не богатства, не юности Фауст желал с особой страстью, - мгновение хотел остановить. Вот только не мог выбрать какое. И я бы не смог. И ты. И она. Нас самих может Господь остановить, как мгновение, ставшее ценным для Великого Никогда. Я ненавижу фотографии, их стоп-кадры прошлого. Не могу их видеть спокойно, мне больно.
Почему вы оба молчите? Вам не понравился мой кошачий рай?
– Я думаю о власти прошлого, -сказал я.
Видимо, тогда в устах столь юного существа, каким я и являлся, это должно было звучать смешно: но они не рассмеялись.
– А я думаю, что призраки, - медленно сказал Звягинцев, - это облака из прошлого. Они связаны напрямую с властью минувшего над настоящим. Над нами.
Кьяра скакнула на стол. Медленно стала падать со стола забытая пустая рюмка; набрав скорость, она наконец разбилась. Настасья вскрикнула где-то между прыжком Кьяры и звоном стекла.
– Правду ты сказал про призраки, Звягинцев, твоя чертовка подтвердила.
– Хотите подняться на антресоли? Там, кстати, несколько новых картинок есть.
Мы поднимались по золотистой лаченой с точеными балясинками лесенке. Звягинцев сказал Настасье.
– Знаешь, кто ко мне заходил? Наш великий изобретатель. Картинки смотрел. Мы с ним побалакали. Я, в кои-то веки, его отчасти понял. Хочет он всех видеть идеальными ,чтобы все тихо летали с мытыми шеями и заметали на воздусях хвостами траектории крыльев. Но его стремление к идеалу несколько агрессивно. Если ты, тварь, не идеален, провались, делай хара-на хрен-кири.
– Какой интересный образ, - сказал я. - Он что же, хочет один в мире остаться? Себя-то приемлет?
– Местами, - ответил Звягинцев.
Конечно, речь шла о человеке с красной авторучкой. Мы разбрелись по маленькому музею на антресоли.
– Но если призраки - облака прошлого, - произнес я бездумно, - возможны метеосводки, то есть система предсказаний их появления.
– Браво, - отвечал Звягинцев. - Мы с Теодоровским думали о подобном прогнозе. Но призраки являются не всем. Не каждый, хочу я сказать, может увидеть привидение. Если есть передатчик, должен быть приемник. Поэтому нужному человеку следует оказаться в должном месте в указанный час. То бить включен элемент случайности, как в каждое мгновение нашей жизни.
На фотомонтаже - я невольно остановился перед ним - на фоне берега с мостками и деревьями стоял длинноволосый мужик с диким взором. Рубашка на груди его была изодрана, вся в крови, он был изранен, обмотан лодочной цепью. Руки его вытянутые хватали нечто невидимое. Я остановился, видимо, надолго. Звягинцев, глянув на меня, пояснил:
– Это привидение Распутина. Тут он неподалеку от места, где его тело нашли. По легенде, ведь его нашли не там, где утопили. И совсем не течением тело от полыньи к полынье снесло. Первую-то полынью убийцы льдом и снегом закидали или еще чем, так, говорят, он по дну шел, всё полынью высматривал, да и высмотрел, всплыл ледок тонкий ломать, почти выбрался ,да устал, отключился, воды и нахлебался. Говорят, с похоронами проблемы были, он и мертвый все ходил.
– Может, в летаргическом сне?
– Да в каком летаргическом. Сердце не бьется, зрачки на свет не реагируют. Бадмаева вызывали проверять, медицинские светила проверяли - труп и труп. Живой, однако. Его в гроб - он встает и ходит. Занавес закрылся, пьеса началась. Ходит, руками воздух щупает. Всё Феликса Юсупова хотел поймать. Тут ведь дело не только в государственных проблемах заключалось .Они с Феликсом друг друга ненавидели люто. Бывало. Распутин напьется, да Феликсу и шепчет: на кой, мол, тебе Ирина, лучше мне жену отдай, не мучай бабу, я ее хоть погоняю, а ты иди к своим сожопникам, князь-гомосек. Вы не слыхали байку, что Феликса мальчишкой Петр Ильич испортил, за что и был втихаря отравлен? Феликса Распутин тоже бесил ролью всеобщего петуха, каждой курочке ведь был петух Григорий-то, была бы курочка. Когда люди много воли себе дают, страстям своим потворствуют, известное дело, до уголовщины рукой подать. Особо рьяный петух, любой деревенский знает, некоторое время без головы отрубленной бегает, двор кровью пачкает, вот и хлыстовский заговоренный петух Григорий мертвым ходил.
Наглядевшись на звягинцевскую коллекцию, я почувствовал дурноту, точно смолянка, мне захотелось хлопнуть рюмочку, я понял, отчего Звягинцев попивает. Правильная формулировка «тошная сила»; меня уже мутило слегка. Однако я и виду не подал, кормил докторской колбасою Кьяру и Обскуру, их кошачья невозмутимость меня успокаивала и успокоила наконец
– Обскура, между прочим, глухая, как все альбиноски, - сказал спустившийся Звягинцев.
– Как альбиноски? А пятно на загривке?
Звягинцев замялся.
– Краска для волос. Моя бывшая подружка Обскуру мазнула. Создала темное дзен у кошечки на шкурке. Раздражала ее полная белизна. Пятно сойдет, отмоется, я думаю. А с подружкой я тут же расстался. Не люблю в дамах самодурства.
– Сугубо мужская черта, - промолвила Настасья. - Тут ты прав.
– Они и гуляют-то парой, - продолжал Звягинцев. - Кьяра ее поводырь. Собак Обскура не слышит, машин тоже. Если бы не Кьяра, пропала бы давно. Думаю, расходятся только на блядки, попарно с хахалями, у кошек групповухи не бывает, групповой секс - людское изобретение, животные изысканней.
– Помнится, с предыдущей возлюбленной ты расстался, - сказала Настасья подозрительно, - когда она паутину обмела?
– Представь себе, да, обмела, и всех моих Федюшек домов лишила. Не везет мне с романами.
– Должно быть, ты по натуре изменщик, Дон Жуан, Казанова, - уверенно произнесла Настасья.
– Ладно тебе, Несси, чушь-то пороть .Дон Жуан с лысиной и в очках? Казанова с брюшком?
– У тебя пошлые представления о вещах, ты придаешь слишком большое значение внешнему, - упорствовала она. Ты по сутиДон Жуан, ты хочешь очаровать - и удрать ,твоя цель - обаять, заполучить, дальше тебе неинтересно. Ты само непостоянство, Звягинцев.
– Ох, не тебе говорить! В тебя я влюблен с детства по сей момент .Не слушайте, молодой человек, заткните свои ревнивые уши.
– Это другое. У нас ведь романа не было. А раз не было, значит…
– Так давай закрутим эпистолярный! - воскликнул Звягинцев, выводя нас наконец нескончаемым коммунальным коридорным лабиринтом к входной двери.
Настасья порозовела и надулась.
Она ушла, едва попрощавшись, хотя Звягинцев улучил момент и чмокнул ее в висок.
На лестнице я спросил:
– Он намекал на письма, которые ты получаешь тайком, прячешь от меня?
Настасья молчала.
– От кого эти письма? Она не отвечала мне.
– Мне казалось, у нас нет друг от друга тайн. Я ошибался. У тебя тайна есть.
Мы вышли на улицу.
Холодные звезды во всем своем великолепии осеннем сияли над нами, над Зверинской улицей, над зоопарком, где спали дневные животные, где мучились бесплодной бессонницей, лишенной охоты, приключений и пространств ночные .
– Я скажу тебе, - умоляюще произнесла она, - но чуть позже, погодя.
– Почему?
Кто-то подавал голос из зоопарка. Дикий нездешний голос завезенного Бог весть куда и зачем существа. Человеческое любопытство, любознательность, легкомыслие и корысть сыграли с тропической тварью или обитателем саванн злую шутку.
Полупоследний пустой трамвай подали нам, мы сели наудачу, он поволок нас к какому-то мосту, то ли Кировскому, то ли Литейному, нам сгодился бы любой неразделенный. Молча мы пересекли ночную реку Ню, в которой стояла возле Петропавловки по пояс в воде княжна Тараканова; крысы из ее свиты ждали ее на берегу. Молча вышли мы, побрели по горбатому мостику к месту каракозовских деяний. У самой мемориальной доски, с гордостью о деяниях повествующей, Настасья остановилась .
– Это письма от моей дочери.
Откровенно говоря, я опешил.
И ни к селу, ни к городу спросил:
– Сколько же твоей дочери лет?
– Четырнадцать.
Меня почему-то в первый момент успокоило, что дочь Настасьи не моя ровесница, что она младше.
– Где она? Почему не живет с тобой?
– Она учится в сельской местности второй год, живет у дальней родственницы в Новгородской области, у нее сложности с легкими, но это скоро должно пройти.
– Почему ты мне про нее не сказала?
– Так получилось.
Открыв дверь, она резко повернулась ко мне, положила мне руки на плечи, лицо в серых слезах от накрашенных ресниц.
– Прошу тебя, умоляю, дай мне сутки, нет, два дня, давай два дня не будем говорить об этом. Потом я тебе все объясню. Через два дня. Не отказывай мне. Я тебя умоляю.
В ту минуту я ее не понял.
– Ну, хорошо, хорошо, - неуверенно ответствовал я.
Уже в квартире, подойдя к ней, одетой в зеленого шелка, полный шорохов халат, к сидящей перед зеркалом возлюбленной моей, стирающей с лица остатки слез, краски, тоски, я сообразил: ежели дочка, так ведь и отец у дочки имеется: уж не человек ли с красной авторучкой? Что я и спросил, наклонясь к зеркалу, чтобы и мой портрет в зеркальную раму вместился.
– Нет, нет, - затрясла она головою. - Но ты мне обещал…
Я ей обещал. Два дня? Почему два? Не все ли равно?
Образ зеленого воздуха Зимнего сада объял меня на минуту, озарение снизошло на меня, несмотря на мою юность, дурость, обидчивость, несмотря ни на что: дочь? да хоть пять дочерей, хоть десять мужей и любовников, мироносица! к чему мне миро? ты меня омыла, как волна, мадам, уже падают листья, опустел наш сад, отцвели уж давно, нам нечего друг другу прощать, разве прощают, что ты жила, что я жил, что мы были, что мы не ангелы? я любил ее, она меня, она почувствовала, что со мной, о чем я, я долго не мог снять с нее зеленый халат, я целовал ее лепечущие губы, не слушая лепета, слезы ее были солоны, как воды Венериных морей.
ОСТРОВ МОНАСТЫРСКИЙ
Почему именно в лавру направились мы в первый день отсрочки разговора о Настасьиной дочери? Руководило ли ею (или нами) подсознательное желание что-либо отмолить? Грешный ли наш роман? Светлое ли совместное будущее? Хотела ли она при мне открыто поставить свечку за здравие дочери в Свято-Троицком соборе? Так или иначе, нас ждала встреча у входа в лавру на площади Александра Невского
.
Я делал ошибки в таблице, которую писал кое-как, начальник был мной недоволен, девочки-чертежницы поглядывали на меня с интересом. Я успел нафантазировать целую историю в духе колониальных романсов от Вертинского до довоенных лет (типа все той же «Девушки из Нагасаки», «Чайного домика» и иже с ними), в которой Настасья исполняла роль гейши из чайного домика, случайный прохожий (лучше - проезжий, может, капитан одного из следующих своим путем судов) влюблялся в нее, она случайно ,по молодости и недомыслию, отвечала взаимностью, капитан уходил в море навеки, она рыдала, ломая руки, на берегу, потом появлялось на свет дитя любви; долго продолжал бы я растекаться мыслию по древу из трофейных фильмов, сплошное кино, если бы начальник не вызвал меня в свой кабинет, не обложил - в отсутствие Эвелины Карловны - трехэтажным матом за бракованную продукцию и не послал «на ту базу» с поручением, приговаривая, что хрен меня знает, что со мной, но нынче я могу только портачить, а не работать .
Лавра, где на одном острове находятся четыре или пять разных кладбищ, где в помещениях бывшего монастыря функционирует букет НИИ и производственных мастерских, в том числе мастерская соседствующего с монастырским садом районного дурдома ,где из окон бурсаков, обучающихся в Духовной академии и, видна маленькая гинекологическая больничка скорой помощи, куда завозят беременных с угрозой выкидыша, погибающих от потери крови подпольных абортниц и случайных рожениц; и весь этот Ноев ковчег подпирает совершенно темное номерное предприятие, выпускающее невесть что, опутанное колючей проволокой, полуразрушенное, чье головное здание смотрит всеми окнами своими полуразбитыми на разоренную часть кладбища, которую видно с проспекта вдоль Невы, а непосредственно к дурдому, роддому и семинарии примыкает автобаза с гордо стоящими по дверцы в грязи грейдерами, тракторами и грузовиками .
На противоположной стороне Обводного канала виднелся один из безымянных островов, серия зданий 30-х годов, некоторые типа элеваторов, без окон без дверей (и никаких огурцов), внушающих тревогу и тоску, нежилые места, где и работать-то мало радости, а тянет, верно, разве что зарезать кого-нибудь, неважно - кого: вряд ли такие участки застройки можно было считать находкой даже для привидений, разве что для каких-нибудь особенных.
Встречались нам работники здешних НИИ с рулонами чертежей под мышкой, с портфелями, радующиеся возможности свалить с работы в местную командировку, однако весело обсуждающие производственные проблемы.
«Остров Монастырский - место намоленное; это не помешало загадочным толпам разорить часть кладбища; однако общие черты всех островитян,- а ныне многие из них появляются на острове временно, да почти все они находятся на острове не постоянно,- общее их, схваченное из воздуха свойство- истовость. В соборе тут лучший хор- ибо истово поют! Истовы тут и семинаристы, и священнослужители, и роженицы, и грешницы, и врачи, и инженеры, и даже мертвые- от погребенных в Благовещенской церкви известных и знатных до крепко спящих под разоренными (без имен и дат) надгробиями неведомых и забытых».
Я никогда не любил кладбищ. Если бы не Настасья, я не побывал бы ни в некрополе лавры, ни на Литераторских мостках. Единственное кладбище, на которое я ходил со светлым чувством, было Валдайское, куда водили меня то бабушка, то тетка. Валдайское кладбище для меня всегда останется прогретым солнцем, тихим, заросшим чистотелом. Там я не испытывал страха и печали, не впадал в философские размышления, не чувствовал собственную, ожидающую в отдаленном будущем смерть как реальность; там был я по-детски покоен, какими бывают только дети; теоретически я знал, что умру, но то была взрослая бухгалтерия, все было не про меня, на самом деле тогда был я бессмертен .
Разоренное кладбище с оскверненными могилами (между Обводным и Монастыркой) поразило меня .Я и надписей-то на стенах, бывший провинциал, проживший до четырнадцати лет в деревянном доме, в избе, в пятистенке, терпеть не мог и не понимал. Я не понимал вандализма, желания испортить, изгадить. Дырявый испохабленный куполок одной из малых часовенок над могилой совершенно меня потряс. Дыры его луковки застигли меня врасплох, как некогда измызганные, белые в прошлом стены Иверского монастыря. Я все время забывал, что и в нашем валдайском окне, выхолившем на озеро, виднелся погнутый монастырский крест. Я эту часовенку готов был белить, о чем и сказал Настасье; она уверила меня, что через неделю побеленную часовенку вернут в прежнее состояние, приведут в полное соответствие с окружающими могилами и памятниками. Меня вдруг замутило, я сел на землю. «Мне нехорошо», - сказал я. Она потащила меня к выходу, сетуя, что мы не зашли в храм, что мы не посетили некрополь, что я выпил лишнее у Звягинцева накануне. У моста я остановился.
– Спустимся вниз, к речке
– Зачем? Тут такой крутой склон.
По крутому склону, цепляясь за бурьян, за все растущее и жухнущее, мы спустились к Монастырке и оказались под стенами прекрасными бывшего монастыря. Мы стояли внизу, у воды, весь высокий остров Монастырский был над нами, и кладбища, и кельи, и Свято-Троицкий собор, в котором через много лет будут отпевать астронома Козырева, и Благовещенская церковь, в которой вчитывались люди в краткую надпись: «Здесь лежит Суворов», придуманную Державиным ,над нами были места, долгие годы хранившие мощи святого князя Александра Невского, покоившиеся в раке колыванского серебра, мы сидели на краешке острова, названного Петром Первым «Виктори» - «Победа».
Мы пребывали у стен монастыря («У стен Малапаги» - назывался любимый Настасьин фильм, виденный нами в кинотеатре «Спартак», что напротив Дома офицеров и сам бывшая церковь), под стенами, и трепет охватил нас, как некогда и меня возле Иверского монастыря неподалеку от Никоновой башни. Все исчезало: изгаженность, разруха, развал (впрочем, лаврскую стену ремонтировали время от времени, у монастырских помещений были множества хозяев, ибо НИИ принадлежали разным ведомствам, к тому же некрополь являлся местом экскурсий, это в Иверском монастыре запустение достигло невероятных пределов, стены давно должны были бы рухнуть, однако стояли, как обвод осажденной крепости), потерянность, запущенность. Торжественность ощущал я у монастырской стены, водораздел, границу между разными мирами и разным образом жизни, барьер временной: там, в монастыре, время вело себя иначе, чем в миру. Хорошо, должно быть, слышен был некогда звон колоколов здешних: водою, водою разносило звук далеко, волна к волне. Вот и Иверские звоны из-за озера, плесов, внутренних озер на островах ох и дивны, верно, были и слышны от Зимогорья до Долгих Бород, может быть.
– Интересно, - сказал я, - был ли в монастыре пчельник?
– Может, пчельник был в Киновее? - предположила она.
– Где?
– Когда-то от монастыря отделился скит, малая горстка братии жила в скиту ,на той стороне Невы, выше по течению. Киновея - малая лавра, малый монастырь, теперь там Киновеевское кладбище. У меня там дядя похоронен, хочешь, съездим?
Но я не любил кладбищ.
– Не вини меня, что я ничего не рассказала тебе о моей жизни, - глаза ее были полны слез, - я виновата, я знаю, я обманула тебя, не пойму, почему я так сделала. Не оставляй меня за это.
Я шел чуть впереди, руки в карманы, по мощенной булыжником улочке между двумя половинками некрополя.
– Да полно тебе, - легкомысленно и рассеянно соврал я, - я об этом и не думаю вовсе.
Я делал ошибки в таблице, которую писал кое-как, начальник был мной недоволен, девочки-чертежницы поглядывали на меня с интересом. Я успел нафантазировать целую историю в духе колониальных романсов от Вертинского до довоенных лет (типа все той же «Девушки из Нагасаки», «Чайного домика» и иже с ними), в которой Настасья исполняла роль гейши из чайного домика, случайный прохожий (лучше - проезжий, может, капитан одного из следующих своим путем судов) влюблялся в нее, она случайно ,по молодости и недомыслию, отвечала взаимностью, капитан уходил в море навеки, она рыдала, ломая руки, на берегу, потом появлялось на свет дитя любви; долго продолжал бы я растекаться мыслию по древу из трофейных фильмов, сплошное кино, если бы начальник не вызвал меня в свой кабинет, не обложил - в отсутствие Эвелины Карловны - трехэтажным матом за бракованную продукцию и не послал «на ту базу» с поручением, приговаривая, что хрен меня знает, что со мной, но нынче я могу только портачить, а не работать .
Лавра, где на одном острове находятся четыре или пять разных кладбищ, где в помещениях бывшего монастыря функционирует букет НИИ и производственных мастерских, в том числе мастерская соседствующего с монастырским садом районного дурдома ,где из окон бурсаков, обучающихся в Духовной академии и, видна маленькая гинекологическая больничка скорой помощи, куда завозят беременных с угрозой выкидыша, погибающих от потери крови подпольных абортниц и случайных рожениц; и весь этот Ноев ковчег подпирает совершенно темное номерное предприятие, выпускающее невесть что, опутанное колючей проволокой, полуразрушенное, чье головное здание смотрит всеми окнами своими полуразбитыми на разоренную часть кладбища, которую видно с проспекта вдоль Невы, а непосредственно к дурдому, роддому и семинарии примыкает автобаза с гордо стоящими по дверцы в грязи грейдерами, тракторами и грузовиками .
На противоположной стороне Обводного канала виднелся один из безымянных островов, серия зданий 30-х годов, некоторые типа элеваторов, без окон без дверей (и никаких огурцов), внушающих тревогу и тоску, нежилые места, где и работать-то мало радости, а тянет, верно, разве что зарезать кого-нибудь, неважно - кого: вряд ли такие участки застройки можно было считать находкой даже для привидений, разве что для каких-нибудь особенных.
Встречались нам работники здешних НИИ с рулонами чертежей под мышкой, с портфелями, радующиеся возможности свалить с работы в местную командировку, однако весело обсуждающие производственные проблемы.
«Остров Монастырский - место намоленное; это не помешало загадочным толпам разорить часть кладбища; однако общие черты всех островитян,- а ныне многие из них появляются на острове временно, да почти все они находятся на острове не постоянно,- общее их, схваченное из воздуха свойство- истовость. В соборе тут лучший хор- ибо истово поют! Истовы тут и семинаристы, и священнослужители, и роженицы, и грешницы, и врачи, и инженеры, и даже мертвые- от погребенных в Благовещенской церкви известных и знатных до крепко спящих под разоренными (без имен и дат) надгробиями неведомых и забытых».
Я никогда не любил кладбищ. Если бы не Настасья, я не побывал бы ни в некрополе лавры, ни на Литераторских мостках. Единственное кладбище, на которое я ходил со светлым чувством, было Валдайское, куда водили меня то бабушка, то тетка. Валдайское кладбище для меня всегда останется прогретым солнцем, тихим, заросшим чистотелом. Там я не испытывал страха и печали, не впадал в философские размышления, не чувствовал собственную, ожидающую в отдаленном будущем смерть как реальность; там был я по-детски покоен, какими бывают только дети; теоретически я знал, что умру, но то была взрослая бухгалтерия, все было не про меня, на самом деле тогда был я бессмертен .
Разоренное кладбище с оскверненными могилами (между Обводным и Монастыркой) поразило меня .Я и надписей-то на стенах, бывший провинциал, проживший до четырнадцати лет в деревянном доме, в избе, в пятистенке, терпеть не мог и не понимал. Я не понимал вандализма, желания испортить, изгадить. Дырявый испохабленный куполок одной из малых часовенок над могилой совершенно меня потряс. Дыры его луковки застигли меня врасплох, как некогда измызганные, белые в прошлом стены Иверского монастыря. Я все время забывал, что и в нашем валдайском окне, выхолившем на озеро, виднелся погнутый монастырский крест. Я эту часовенку готов был белить, о чем и сказал Настасье; она уверила меня, что через неделю побеленную часовенку вернут в прежнее состояние, приведут в полное соответствие с окружающими могилами и памятниками. Меня вдруг замутило, я сел на землю. «Мне нехорошо», - сказал я. Она потащила меня к выходу, сетуя, что мы не зашли в храм, что мы не посетили некрополь, что я выпил лишнее у Звягинцева накануне. У моста я остановился.
– Спустимся вниз, к речке
– Зачем? Тут такой крутой склон.
По крутому склону, цепляясь за бурьян, за все растущее и жухнущее, мы спустились к Монастырке и оказались под стенами прекрасными бывшего монастыря. Мы стояли внизу, у воды, весь высокий остров Монастырский был над нами, и кладбища, и кельи, и Свято-Троицкий собор, в котором через много лет будут отпевать астронома Козырева, и Благовещенская церковь, в которой вчитывались люди в краткую надпись: «Здесь лежит Суворов», придуманную Державиным ,над нами были места, долгие годы хранившие мощи святого князя Александра Невского, покоившиеся в раке колыванского серебра, мы сидели на краешке острова, названного Петром Первым «Виктори» - «Победа».
Мы пребывали у стен монастыря («У стен Малапаги» - назывался любимый Настасьин фильм, виденный нами в кинотеатре «Спартак», что напротив Дома офицеров и сам бывшая церковь), под стенами, и трепет охватил нас, как некогда и меня возле Иверского монастыря неподалеку от Никоновой башни. Все исчезало: изгаженность, разруха, развал (впрочем, лаврскую стену ремонтировали время от времени, у монастырских помещений были множества хозяев, ибо НИИ принадлежали разным ведомствам, к тому же некрополь являлся местом экскурсий, это в Иверском монастыре запустение достигло невероятных пределов, стены давно должны были бы рухнуть, однако стояли, как обвод осажденной крепости), потерянность, запущенность. Торжественность ощущал я у монастырской стены, водораздел, границу между разными мирами и разным образом жизни, барьер временной: там, в монастыре, время вело себя иначе, чем в миру. Хорошо, должно быть, слышен был некогда звон колоколов здешних: водою, водою разносило звук далеко, волна к волне. Вот и Иверские звоны из-за озера, плесов, внутренних озер на островах ох и дивны, верно, были и слышны от Зимогорья до Долгих Бород, может быть.
– Интересно, - сказал я, - был ли в монастыре пчельник?
– Может, пчельник был в Киновее? - предположила она.
– Где?
– Когда-то от монастыря отделился скит, малая горстка братии жила в скиту ,на той стороне Невы, выше по течению. Киновея - малая лавра, малый монастырь, теперь там Киновеевское кладбище. У меня там дядя похоронен, хочешь, съездим?
Но я не любил кладбищ.
– Не вини меня, что я ничего не рассказала тебе о моей жизни, - глаза ее были полны слез, - я виновата, я знаю, я обманула тебя, не пойму, почему я так сделала. Не оставляй меня за это.
Я шел чуть впереди, руки в карманы, по мощенной булыжником улочке между двумя половинками некрополя.
– Да полно тебе, - легкомысленно и рассеянно соврал я, - я об этом и не думаю вовсе.
АПТЕКАРСКИЙ ОСТРОВ
«На части Аптекарского острова нет смены времен года, поскольку там находятся оранжереи Ботанического сада. Этот фактор, а также наличие большого количества растений тропиков, саванн и т. д., то есть иных климатических зон, накладывает определенный отпечаток на психику островитян. Жители Аптекарского острова приветливы, легкомысленны и беспечны».
Меня каждый раз при описании очередного острова архипелага так и подмывало назвать жителей острова именем острова (как критяне - от Крита, таитяне - от Таити, филиппинцы - от Филиппин), но я наталкивался на грамматический барьер, и всякий раз, за немногими исключениями (елагинцы, монастырцы), не мог образовать слово. Каменноостровцы, к примеру, мне очень даже нравились, но крестовоостровцы уже ни в какие ворота не лезли, не говоря уже о спасовцах и фонтанцах (остров к северу от Фонтанки в былые времена именовали и Спасовским, и Фонтанным…); хотя койвисаарцы звучало вполне пристойно, да и коломенцы, и казанцы, и крюковцы вроде.
«Питомник лекарственных трав на Аптекарском острове, равно как и сменивший его хронологически Ботанический сад, знавал периоды взлетов и падений, упадка и расцвета; но тот и сад, что цветет, отцветает, блещет, старится, познает мерзость запустения, возрождается, меняясь, перепутывая тропинки и аллеи, тасуя ландшафты, влюбляясь то в розы, то в хризантемы (мадам, уже падают листья!), то в анемон с водосбором, то в маргаритки. Где зацветала некогда рута для офелий, изросшаяся и растворившаяся в сныти да куриной слепоте, нынче левкои сияют пудреными паричками Керубино. Всякий сад- потерянный и возвращенный рай».
Несколько страниц, видимо посвященных нашей с Настасьей экскурсии по оранжереям и садовым дорожкам, бесследно исчезли. Далее приписал я в сердцах все тем же каллиграфическим рондо с мягким нажимом (начальник нашей мастерской гордился моим рондо, вообще он мной как учеником своим гордился):
«Очевидно, даже сады и ведуты несут главное свойство жителей архипелага Святого Петра: трижды отступаться от самого главного для них, самого нужного, самого дорогого, сокровеннейшей сути их земного существования, на чем зиждется вся их жизнь, в чем держится душа».
Я действительно переживал острейшим образом Настасьину ложь. Почему она мне не сказала, что у нее есть дочь? Почему, не рассказав сразу, не успев, молчала потом? Тема отступничества, предательства мерещилась мне; но за этим «мерещилось» не была ли сама моя обида отступничеством и предательством?
– Ты помнишь, - вдруг спросила Настасья, - как к нам девочка заходила?
– Девочка? - спросил я в некоторой растерянности. - Ах да, действительно. От соседки. А что?
Выл звонок в дверь, был, и звонок вечерний, поздний. Я уже нацепил махровый халат и собрался принять душ, поэтому пошел открывать как персонаж из все тех же сказок Андерсена с иллюстрациями Конашевича, а именно - герой сказки «Сундук-самолет»: в халате и в чувяках (если не босиком). Девочка стояла за дверью, подросточек, гадкий утеночек, пискнувший: «Здрассте…»
– Мне Настасью Петровну.
Я вызвал Настасью и ушел в ванную, где плескался под душем и громко напевал.
Когда я вышел, Настасья сидела за столом, но не вырезала из журналов цветные картинки для какого-то проекта, а, задумавшись, чертила ножницами по клеенке невидимые кубистические пейзажи.
– Что это за чадо было? - спросил я, растирая волосы махровым полотенцем.
– От соседки, - неохотно отвечала Настасья, - соседка нездорова, надо ее к доктору пристроить, завтра с работы знакомому врачу позвоню.
– Давай ее в Военно-медицинскую пристроим, там чудо что за доктора.
Я немножко важничал своей возможностью кого-то пристроить в престижную и не для всех тогда досягаемую Военно-медицинскую академию.
– Не надо, - сказала Настасья.
Теперь она спрашивала, помню ли я ту девочку.
– Это на самом деле была соученица моей дочери. Увидела нас вместе на улице, зашла домой удостовериться, написала дочке письмо.
– Подружка твоей дочери готовится стать секретной сотрудницей? профессиональной сексоткой? или она вульгарная маленькая доносчица, школьная ябеда, наушница любимой учительницы?
– Не знаю.
Мы вышли из оранжереи, холодок студил ее разгоревшиеся скулы. Я напевал: «Мадам, уже падают листья…» А затем: «Ну, погоди же, погоди, минуточка, ну, погоди, мой мальчик пай, вся любовь наша - только шуточка…» И забрели мы в чудный уголок, где престранной формы листья, алея, усеяли дорожки, витали, как бабочки, в воздухе, где охапки хризантем соседствовали с кустарником, чьи ветви должны были бы склоняться над ручьем, однако ручей отсутствовал противу табельной положенности.
Зеленоватая морось зависла в воздухе, поднялась ввысь, образовала над нами гипотетический полупрозрачный свод другого неба. Ни звука, исчезли голоса ,уличные шумы. Мы находились совсем в другом саду, чьи линии и объемы фосфоресцировали еле заметно. Зимний сад, главный фантом архипелага, любимый призрак Звягинцева, распахнул, расщедрясь, перед нами несуществующие врата свои, беспечальные плоскости куртин, лабиринт ротонд и аллей, невесть как умещающийся в таящем не один горизонт мнимом пространстве виртуальных цветников, затейливых белых скамеечек, разнопородной флоры всех широт.
Меня каждый раз при описании очередного острова архипелага так и подмывало назвать жителей острова именем острова (как критяне - от Крита, таитяне - от Таити, филиппинцы - от Филиппин), но я наталкивался на грамматический барьер, и всякий раз, за немногими исключениями (елагинцы, монастырцы), не мог образовать слово. Каменноостровцы, к примеру, мне очень даже нравились, но крестовоостровцы уже ни в какие ворота не лезли, не говоря уже о спасовцах и фонтанцах (остров к северу от Фонтанки в былые времена именовали и Спасовским, и Фонтанным…); хотя койвисаарцы звучало вполне пристойно, да и коломенцы, и казанцы, и крюковцы вроде.
«Питомник лекарственных трав на Аптекарском острове, равно как и сменивший его хронологически Ботанический сад, знавал периоды взлетов и падений, упадка и расцвета; но тот и сад, что цветет, отцветает, блещет, старится, познает мерзость запустения, возрождается, меняясь, перепутывая тропинки и аллеи, тасуя ландшафты, влюбляясь то в розы, то в хризантемы (мадам, уже падают листья!), то в анемон с водосбором, то в маргаритки. Где зацветала некогда рута для офелий, изросшаяся и растворившаяся в сныти да куриной слепоте, нынче левкои сияют пудреными паричками Керубино. Всякий сад- потерянный и возвращенный рай».
Несколько страниц, видимо посвященных нашей с Настасьей экскурсии по оранжереям и садовым дорожкам, бесследно исчезли. Далее приписал я в сердцах все тем же каллиграфическим рондо с мягким нажимом (начальник нашей мастерской гордился моим рондо, вообще он мной как учеником своим гордился):
«Очевидно, даже сады и ведуты несут главное свойство жителей архипелага Святого Петра: трижды отступаться от самого главного для них, самого нужного, самого дорогого, сокровеннейшей сути их земного существования, на чем зиждется вся их жизнь, в чем держится душа».
Я действительно переживал острейшим образом Настасьину ложь. Почему она мне не сказала, что у нее есть дочь? Почему, не рассказав сразу, не успев, молчала потом? Тема отступничества, предательства мерещилась мне; но за этим «мерещилось» не была ли сама моя обида отступничеством и предательством?
– Ты помнишь, - вдруг спросила Настасья, - как к нам девочка заходила?
– Девочка? - спросил я в некоторой растерянности. - Ах да, действительно. От соседки. А что?
Выл звонок в дверь, был, и звонок вечерний, поздний. Я уже нацепил махровый халат и собрался принять душ, поэтому пошел открывать как персонаж из все тех же сказок Андерсена с иллюстрациями Конашевича, а именно - герой сказки «Сундук-самолет»: в халате и в чувяках (если не босиком). Девочка стояла за дверью, подросточек, гадкий утеночек, пискнувший: «Здрассте…»
– Мне Настасью Петровну.
Я вызвал Настасью и ушел в ванную, где плескался под душем и громко напевал.
Когда я вышел, Настасья сидела за столом, но не вырезала из журналов цветные картинки для какого-то проекта, а, задумавшись, чертила ножницами по клеенке невидимые кубистические пейзажи.
– Что это за чадо было? - спросил я, растирая волосы махровым полотенцем.
– От соседки, - неохотно отвечала Настасья, - соседка нездорова, надо ее к доктору пристроить, завтра с работы знакомому врачу позвоню.
– Давай ее в Военно-медицинскую пристроим, там чудо что за доктора.
Я немножко важничал своей возможностью кого-то пристроить в престижную и не для всех тогда досягаемую Военно-медицинскую академию.
– Не надо, - сказала Настасья.
Теперь она спрашивала, помню ли я ту девочку.
– Это на самом деле была соученица моей дочери. Увидела нас вместе на улице, зашла домой удостовериться, написала дочке письмо.
– Подружка твоей дочери готовится стать секретной сотрудницей? профессиональной сексоткой? или она вульгарная маленькая доносчица, школьная ябеда, наушница любимой учительницы?
– Не знаю.
Мы вышли из оранжереи, холодок студил ее разгоревшиеся скулы. Я напевал: «Мадам, уже падают листья…» А затем: «Ну, погоди же, погоди, минуточка, ну, погоди, мой мальчик пай, вся любовь наша - только шуточка…» И забрели мы в чудный уголок, где престранной формы листья, алея, усеяли дорожки, витали, как бабочки, в воздухе, где охапки хризантем соседствовали с кустарником, чьи ветви должны были бы склоняться над ручьем, однако ручей отсутствовал противу табельной положенности.
Зеленоватая морось зависла в воздухе, поднялась ввысь, образовала над нами гипотетический полупрозрачный свод другого неба. Ни звука, исчезли голоса ,уличные шумы. Мы находились совсем в другом саду, чьи линии и объемы фосфоресцировали еле заметно. Зимний сад, главный фантом архипелага, любимый призрак Звягинцева, распахнул, расщедрясь, перед нами несуществующие врата свои, беспечальные плоскости куртин, лабиринт ротонд и аллей, невесть как умещающийся в таящем не один горизонт мнимом пространстве виртуальных цветников, затейливых белых скамеечек, разнопородной флоры всех широт.
ЗЕЛЕНЦА
Мало им было, северным барам, усадеб, особняков, рабов; хотелось им не то чтобы личного райского сада, но хотя бы райка, когда заснежен воздух за окнами, а перед рамою оконной распластаны веера пальм, развешаны натуральные лимоны, расцвели хаги, омина эси, асагао-но хана, а также эдельвейсы, цикламены и саксифрага, например.
Некалендарен наш Зимний сад, все времена года смешаны в нем: тут царствует ver perpetuum, вечная весна. Посадим, пожалуй, фазанов и павлинов в шелковые клетки ,а поодаль соловьев да перепелов; а там, в высоте, пусть в золотых проволочных плетенках сидят попугаи.
– Ты слыхала, в елизаветинские времена какой-то чудак выращивал бананы в оранжереях Летнего дворца, а также финики, шпанские вишни и виноград?
Некалендарен наш Зимний сад, все времена года смешаны в нем: тут царствует ver perpetuum, вечная весна. Посадим, пожалуй, фазанов и павлинов в шелковые клетки ,а поодаль соловьев да перепелов; а там, в высоте, пусть в золотых проволочных плетенках сидят попугаи.
– Ты слыхала, в елизаветинские времена какой-то чудак выращивал бананы в оранжереях Летнего дворца, а также финики, шпанские вишни и виноград?