Страница:
Осеннее небо стояло высоко, воздух был холодей, я держал ее под руку, мы молча шли мимо колокольни.
Настасья заговорила, щурясь на воду:
– Когда я была маленькая, японская война была очень далеко. Чем старше я становилась, тем ближе она подступала. Теперь она совсем рядом. Она была вчера. Она сейчас тут.
Она отерла слезы, слезы набегали снова, волна за волною .
– Я дочь дочери врага. Тебе этого не понять. Сначала русско-японская, потом интервенция, потом вторая мировая: «Банзай!» Мой отец познакомился с моей матерью под Нагасаки в деревне Иноса. Царская Россия арендовала там земли. Знаешь, как называлась тамошняя гостиница? «Нева». Под Нагасаки осталось много детей русских моряков, уйма полукровок .Один человек .… да ты его видел… с красной авторучкой… он говорит: полукровки - твари порченые. И я понимаю, почему он так говорит .Мой отец пережил Цусиму. Он жив остался. А сколько народу там погибло. И каких людей. Я слышала рассказы отца. Он не мне рассказывал. Я подслушивала за дверью. Знаешь, я ведь запомнила все названия кораблей - судов, суда надо говорить, - погибших в Порт-Артуре и Цусимском проливе, весь список, у папы список был. Не веришь? «Александр III», «Адмирал Ушаков», «Адмирал Нахимов», «Ангара», «Бородино», «Безупречный», «Блестящий», «Быстрый», «Бурный», «Боевой», «Баян», «Бобр», «Боярин», «Владимир Мономах», «Всадник», «Варяг», «Внимательный», «Внушительный», «Выносливый», «Громкий», «Гайдамак», «Гиляк», «Гремящий», «Дмитрий Донской», «Джигит», «Енисей», «Забияка», «Иртыш», «Изумруд», «Князь Суворов», «Камчатка», «Кореец», «Кондор», «Лейтенант Бураков», «Наварин», «Новик», «Ослябя», «Петропавловск», «Пересвет», «Победа», «Паллада», «Ретвизан», «Разбойник», «Рюрик», «Русь», «Рачительный», «Стерегущий», «Сисой Великий», «Светлана», «Сивуч», «Сильный», «Страшный», «Стройный», «Сторожевой», «Севастополь», «Урал». Отец знал их в лицо, он их видел, представлял себе. Иногда мне все это снится. Снятся сны отца. Снятся его воспоминания. Крики, кровь; выстрелы, кипящая вода, открытые кингстоны, тонущие корабли, пожары на палубах, люди мечутся, плавают на обломках корабельных, кричат петухи на «Владимире Мономахе», тонут на «Светлане» обезьянка и попугай. Видел у нас дома на письменном столе большой кусок стекла? Зеленовато-белый? Стекольщик Качалов отцу подарил. Мне всегда казалось (и отцу тоже), что это окаменевший осколок цусимской пучины. Я не могу его видеть. Но смотрю на него иногда неотрывно. Особенно осенью в воробьиные ночи.
Каналы были особенно тихи, когда мы проходили по набережным их.
– Помнишь, как Медный всадник Евгения преследовал, гонялся за ним? Один памятник и меня преследует, я находиться с ним рядом не могу, памятник «Стерегущему».
Дома она подвела меня к окну.
– Видишь корабль?
– Конечно, вижу. Перед нами отнюдь не привидение .Легендарный крейсер «Аврора» .Стрелял (или «стреляла»?) холостыми по Зимнему дворцу в семнадцатом году,
– «Аврора» была в Цусимском бою, - шептала Настасья, - и принесла сюда его клочок .Она - остров войны .Она для меня всегда окружена облаком, а в облаке голоса, вопли, гром пушек, русские снаряды не разрываются, они никуда не годятся, а все дальномеры не срабатывают, а на всех судовых часах и календарях те майские дни .«Аврора» - живой призрак.
Я едва успокоил ее. Она уснула наконец на моем плече. Спи на моем плече, подружка моя. Мы потом пойдем в царский сад, поглядим в лицо богине войны, чей мраморный идол смирно стоит на фоне листвы златой .В летний ли зной, в осенний ли дождь, когда ледостав и когда ледоход, два любимых праздника островитян архипелага Святого Петра, спи, отдыхай рядом со мной .Ледостав превратит архипелаг в материк, успокоит воду зимним маскарадом. Над маленькой прорвой, над небольшой бездной нашей поставим мы на льду Ледяной дом. С барабанным боем по скованной воде со знаменем холщовым - впереди царь с барабаном, следом сподвижники и прислужники в нарядах шутовских с лопатами, веревками, крючьями - ура ледоставу! - пройдут мимо нас. А в первый день ледолома трижды выстрелит в Петропавловке пушка, и царь Петр первым пересечет Неву на лодочке лихой; разбужу я тебя на него в окно посмотреть. Спи на моем плече, подружка моя. Нету больше в Нагасаки гостиницы «Нева». Да и Нагасаки тоже немножко нет. А мы еще есть.
ОСТРОВ ВОЙНЫ
«Неправда, что острова архипелага со временем только исчезают; было, конечно, некогда их больше полутораста, а теперь сорок четыре; но ведь и новые наблюдаем мы, местные атоллы, и самый известный из них- остров „Аврора", остров Войны! На острове Войны будем и впредь принимать в пионеры наших детей, пусть будут готовы.
Взрывом времени, одним из вулканов двадцатого века, поднят на поверхность воды серый монолит острова Войны. На нем вместо деревьев трубы; единственные его стволы- стволы пушек. В шаровый монохром мышиного цвета окрашены выступы, объемы, уступы, театральные металлические скалы рукотворного клочка тверди. Богиня войны не различает колеров, она дальтоничка, ей и цвет крови не виден; наш остров Войны - часть ее серой Вселенной. Что за корабль? Надолго ли пристал? Навечно, говорят, навечно. Ты плохо видишь, очкарик? Какой же это корабль? Корабли приходят и уходят. Ты разучился считать? Ты говоришь, в архипелаге Святого Петра сорок четыре острова; ты ошибаешься; вот сорок пятый! Мы слишком долго думали о любви, прогуляемся по набережным Невы, наш славный левый берег нас давно ждет, как хорошо брести вдвоем вдоль одной из рек. Что с тобой? Не соринка ли мешает тебе, металлическая точка, лишний образ, заноза ока? Среди цветных островов ты наконец-то различаешь серый остров Войны. Для него не окончен Цусимский бой, вокруг него гибнет эскадра, на нем умирают матросы и кавторанг, и почти неслышными холостыми залпами ненависти (или страсти разрушать) шарахает он по Дворцовому острову, да и по Таврическому, Заячьему, Петровскому, Аптекарскому, а вот и материку досталось, военным клиникам Пироговской набережной материка: ух! бабах! шарах! Долгое эхо. Неслышный призрачный гул. Один из пушечных стволов поворачивается в нашу сторону. Когда гремят пушки, мыши молчат. Особенно та, мраморная, притаившаяся у ног мраморного Аполлона Мусагета, водителя муз. Бежать нет смысла, сейчас остров Войны нам вмажет, он нас все равно не видит, только чует, вокруг него панорама боя, а не реальный пейзаж, но он засек волну нежности нашей, его серый эхолот ловит такие волны, они отвлекают от вражды: они- враги! Остров Войны, монолитное капище богини войны Беллоны, или как ее там; на острове живут одни жрецы сражений, завораживающие приходящих и уходящих.
Может быть, когда-нибудь исчезнет остров Войны, на его месте встанет ненадолго на якорь немагнитный или учебный парусник. Мы согласны даже на призрак. Например, на призрак „Сириуса", прекрасного „Сириуса", превращенного городскими властями в кабак „Кронверк", затонувшего от позора.
Говорят, не все экскурсанты возвращаются с острова. Говорят, многие остаются на нем играть в пиратский корабль, в нехороший клип, в корабль Рип-Ван-Винкль, в пропавшего кочегара. Ходят слухи, что не один ненужный архив испепелен в топке, в точечной преисподней острова Войны, в адских котлах, что странный светящийся дым стелется из островных труб в полночные часы наводнений, ураганных ветров, лютых морозов и редких северных гроз».
– Я люблю тебя еще сильней потому, что на свете есть ужасы войны и ты боишься их.
– Я иногда, если проснусь во время грозы, бегу в окно посмотреть: не виден ли там атомный гриб? Не гибнет ли мир? Не началась ли последняя война?
– Тебе нельзя спать одной. Тебе нельзя спать без меня.
– А иногда меня пугает закат, если он слишком ал, мне и в нем мерещится ядерный взрыв, я места себе не нахожу, пока не начнет темнеть.
– Я тебе открытку с пейзажем художника Клевера подарю. Клевер писал алые-алые закаты, малиновые-премалиновые, святочные, сусальные, закат так закат; а в его времена об атомной бомбе никто и не помышлял.
– Кроме Склодовской-Кюри и Кюри.
– Они еще писали в пеленки и ни о чем таком не ведали.
– А потом небось сдуру радовались: великое открытие! Слава науке! Как хороша наука! Какие мы умные!
– А мы с тобой умные?
– Мы, по счастью, дураки.
– Не дураки, а дурак и дура. Нет, так мне не нравится. Дурак и трусиха.
– Дурак и трусиха, пастух и ткачиха, пастушка и трубочист.
– А комету ты боишься?
– Нисколечко. Я люблю метеоры, мне милы болиды, мне нравится метеоритный дождь, можно загадывать желание, уйму желаний. Еще я люблю лунное затмение, рыжую ржавую полную луну. От комет сама не своя. Я комете каждый вечер, помнится, говорила: «Здравствуй, Мркоса!»
– Она отвечала?
– Отвечала. «Здравствуй, - говорит, - Настя, я все про тебя знаю».
Потом, позже, когда видел я комету, я вспоминал Настасью и говорил: «Здравствуй, Галлея!» Или: «Привет, Хейла-Боппа!» Но мне они отвечать не желали. Хотя и про меня они знали все.
Нам так часто не спалось. И не только из-за поцелуев, объятий, сплетения тел. Словно того, что получает человек во сне, у нас теперь было в избытке.
Однажды ночью Настасья решила учить меня французскому. Она принесла детские книги конца прошлого века. Большие, с золотым обрезом, с картинками. Никогда, ни до, ни после, не видел я таких картинок. Гравированные иллюстрации - скажем, в сборнике сказок («Ослиная Кожа», «Синяя Борода», «Рике с хохолком», «Сиреневый лес» - или «Лес сирени»? «La foret des lilas» - кто знает такую сказку?!) - раскрашивались в тускло-анилиновые цвета: бутылочно-зеленый, изумрудный, неярко-розовый (vieux rose?), светло-голубой с холодком, напоминающий раствор медного купороса, сумеречно-синий, лиловый, золотистый, фиолетовый ( оченьфиолетовый, ультра, детские чернила, да и только). В конце девяностых годов стали носить куртки и плащи точно таких же оттенков, те же вспомнили красители; то-то замирало сердце, когда вспоминал я, как листали мы, сидя на полу, французские книжки и принцесса Ослиная Кожа волокла за собой шлейф того же оттенка, как курточка встреченного мной школьника с рюкзачком. Особо очаровали меня Версинжеторикс, в зеленоватой юбочке, римских сандалетках, волосы заплетены в косу, русобородый, длинноусый, у пояса короткий меч, и вид Лютеции из книги «Le chemin de France», «Путь Франции», учебник истории для малолеток. Видимо, я впал в детство, с воодушевлением осваивая байки про крошек-катапанов, представлявших собою нечто среднее между домовыми, гномами Белоснежки и веселыми полтергейстами. Катапаны дружили с лютенами (les petits catapans, les lutins). Самое смешное, научился я говорить и читать невероятно быстро. Настасья была в восторге.
– Твои предки, часом, не французы?
– Мои предки - вольные новгородцы.
– Может, они француженку умыкнули ненароком и на ладье в Новгород завезли?
– Мои предки, - важно сказал я (Настасья увлекалась идеей переселения душ), - ни при чем. Я сам в одной из инкарнаций был попугаем.
– В одной из прежних инкарнаций мы были жители легендарной деревни Враловщина, располагавшейся возле нынешнего Литейного моста. Жили там редкостные прирожденные вруны и вруньи, врали и вральи, трепачи и трепачки, хлебом не корми, дай сбрехать .
– Они друг другу врали?
– Всем подряд. Просто так, из любви к искусству. Приезжим самоедам, шведам обрусевшим, вольным новгородцам, обитателям соседней деревни Паленихи (вот уж благодарные были слушатели, дураки дураками, тюхи-матюхи, все время горели, пожар за пожаром, никак с огнем обращаться научиться не могли; горят да строятся, строятся да горят).
– Ежели дураки, то я из Паленихи. А ты из Враловщины. Я к тебе свататься ходил.
– Ты ко всем свататься ходил, - сказала она, сверкая очами, - всюду тебя ждали кроткие невесты, молоденькие, хорошенькие, нахальные. И в Усадите, и в Кандуе, и в Кошкине, и в Сабирине, и в Гринкине, и в Максимове, и в селе Спасском, а уж в Алтынце само собой.
Она ревновала меня к молоденьким девушкам, проходившим мимо нас по улице, например, или работавшим со мной в художественной мастерской, все они представлялись ей моими потенциальными невестами .
– У тебя все должно быть, как у людей, - шептала она, бледнея от неприязни при виде очередной моей возможной суженой, - юная девушка в фате и собственный дом с палисадником. Потому что ты валдайский .Это не хорошо и не плохо: просто факт.
Да, я валдайский, родился и вырос при дороге из Петербурга в Москву.
Я хотел бы вернуться туда. Не будь я искусствоведом, стань я врачом, мне было бы вернуться не заказано; а теперь что? Мне кажется, дочь моя заговорила бы, глядя на поднимающийся из руин Иверский монастырь, собирая кувшинки на Глухом озере, куда плавали бы мы с ней на легкой лодчонке.
Можно ли любить большой город? Большую страну? Сколько пространства вмещает душа? Связана ли она с пространством? Или и сам вопрос напоминает детские представления о ночных комнатах, игру в каравай, скарлатиновый бред? Маленькие уголки маленьких городов, охапки крапивы; закутки вспоминаются; остальное - сплошное умозрение.
Кстати, настоящий горожанин любит свой город, как горец - родные горы: группы домов сливаются для него в монолиты, он улавливает оттенок фундамента, помнит трещину брандмауэра, дорожки диоритовых плит тротуаров, лужки булыжных мощений, тракты асфальта, кремовый цвет начинки редкостной конфеты детских лет узнает у подножия кремовых закатных стен своей Малапаги.
Невский - прямолинейный проспект. Московский - тоже. Тропа извилиста, проспект прям. Я вырос в местах, где улицы неровны, как тропы.
Я не люблю больших городов и великих людей.
Еще не нравятся мне великие державы и великие народы. Малым странам, малым народам я сочувствую больше. Но даже и их охватывает порой мания величия. Я не понимаю умозрительного патриотизма, охватывающего широты и долготы своим третьим - не внешним и не внутренним - взором надувшейся лягушки из басни. Мой патриотизм, надо полагать, растительный: вырос, возрос под сенью лиственных дерев в венце дождей моросящих, вырос, как соседние травы и дерева растут, потому и предпочитаю смешанные леса пальмам, всего-то и навсего. Я всегда буду любить Февральскую улицу, а не предполагаемое (кем, кстати?) великое предназначение России. Мне не близки ратные подвиги конкисты и реконкисты во имя Отечества .Я только защитников Отечества почитаю и приемлю .Тут уж ничего не поделаешь. Впрочем, есть достаточно агрессивная форма защиты Отечества в виде военной разведки.
Однажды я спросил у Звягинцева, сидя с ним и с Настасьей за рюмочкой в предполуночной комнатушке его:
– А что такое великодержавный шовинизм?
– Ты совсем дурак?
– Совсем.
– Ну, дескать, трепещите… полячишки, например, или французишки, скажем; а мы - великая держава. Понял?
– Нет.
– Что не понял?
– Так ведь Россия - многонациональное государство. Татария имеется, эвенки, друг степей калмык. Какой же в России может быть великодержавный шовинизм? Это в однородной по составу национальному стране возможно.
– Не Россия - многонациональное государство, а Советский Союз. Страна, нация, держава, государство - разные слова. Есть представитель этноса, а есть и верноподданный; понятия не синонимичные.
– Оставь его, Звягинцев, - сказала Настасья, - ему еще работать и работать над словарным запасом. Он молодой у нас ишшо. Поехали домой, а то засидимся - мосты разведут.
Мы ехали домой, задергивали шторы, окунались во тьму квартирного города, любили друг друга. Начинало светать. Неизбежно начинало светать .В царстве утренней зари, истинной Авроры, в Настасьиных окнах вновь возникал серый остров Войны, чьи очертания на несколько часов растворяли темная ночь или осенний ливень.
МАТИСОВ ОСТРОВ
Настасья заговорила, щурясь на воду:
– Когда я была маленькая, японская война была очень далеко. Чем старше я становилась, тем ближе она подступала. Теперь она совсем рядом. Она была вчера. Она сейчас тут.
Она отерла слезы, слезы набегали снова, волна за волною .
– Я дочь дочери врага. Тебе этого не понять. Сначала русско-японская, потом интервенция, потом вторая мировая: «Банзай!» Мой отец познакомился с моей матерью под Нагасаки в деревне Иноса. Царская Россия арендовала там земли. Знаешь, как называлась тамошняя гостиница? «Нева». Под Нагасаки осталось много детей русских моряков, уйма полукровок .Один человек .… да ты его видел… с красной авторучкой… он говорит: полукровки - твари порченые. И я понимаю, почему он так говорит .Мой отец пережил Цусиму. Он жив остался. А сколько народу там погибло. И каких людей. Я слышала рассказы отца. Он не мне рассказывал. Я подслушивала за дверью. Знаешь, я ведь запомнила все названия кораблей - судов, суда надо говорить, - погибших в Порт-Артуре и Цусимском проливе, весь список, у папы список был. Не веришь? «Александр III», «Адмирал Ушаков», «Адмирал Нахимов», «Ангара», «Бородино», «Безупречный», «Блестящий», «Быстрый», «Бурный», «Боевой», «Баян», «Бобр», «Боярин», «Владимир Мономах», «Всадник», «Варяг», «Внимательный», «Внушительный», «Выносливый», «Громкий», «Гайдамак», «Гиляк», «Гремящий», «Дмитрий Донской», «Джигит», «Енисей», «Забияка», «Иртыш», «Изумруд», «Князь Суворов», «Камчатка», «Кореец», «Кондор», «Лейтенант Бураков», «Наварин», «Новик», «Ослябя», «Петропавловск», «Пересвет», «Победа», «Паллада», «Ретвизан», «Разбойник», «Рюрик», «Русь», «Рачительный», «Стерегущий», «Сисой Великий», «Светлана», «Сивуч», «Сильный», «Страшный», «Стройный», «Сторожевой», «Севастополь», «Урал». Отец знал их в лицо, он их видел, представлял себе. Иногда мне все это снится. Снятся сны отца. Снятся его воспоминания. Крики, кровь; выстрелы, кипящая вода, открытые кингстоны, тонущие корабли, пожары на палубах, люди мечутся, плавают на обломках корабельных, кричат петухи на «Владимире Мономахе», тонут на «Светлане» обезьянка и попугай. Видел у нас дома на письменном столе большой кусок стекла? Зеленовато-белый? Стекольщик Качалов отцу подарил. Мне всегда казалось (и отцу тоже), что это окаменевший осколок цусимской пучины. Я не могу его видеть. Но смотрю на него иногда неотрывно. Особенно осенью в воробьиные ночи.
Каналы были особенно тихи, когда мы проходили по набережным их.
– Помнишь, как Медный всадник Евгения преследовал, гонялся за ним? Один памятник и меня преследует, я находиться с ним рядом не могу, памятник «Стерегущему».
Дома она подвела меня к окну.
– Видишь корабль?
– Конечно, вижу. Перед нами отнюдь не привидение .Легендарный крейсер «Аврора» .Стрелял (или «стреляла»?) холостыми по Зимнему дворцу в семнадцатом году,
– «Аврора» была в Цусимском бою, - шептала Настасья, - и принесла сюда его клочок .Она - остров войны .Она для меня всегда окружена облаком, а в облаке голоса, вопли, гром пушек, русские снаряды не разрываются, они никуда не годятся, а все дальномеры не срабатывают, а на всех судовых часах и календарях те майские дни .«Аврора» - живой призрак.
Я едва успокоил ее. Она уснула наконец на моем плече. Спи на моем плече, подружка моя. Мы потом пойдем в царский сад, поглядим в лицо богине войны, чей мраморный идол смирно стоит на фоне листвы златой .В летний ли зной, в осенний ли дождь, когда ледостав и когда ледоход, два любимых праздника островитян архипелага Святого Петра, спи, отдыхай рядом со мной .Ледостав превратит архипелаг в материк, успокоит воду зимним маскарадом. Над маленькой прорвой, над небольшой бездной нашей поставим мы на льду Ледяной дом. С барабанным боем по скованной воде со знаменем холщовым - впереди царь с барабаном, следом сподвижники и прислужники в нарядах шутовских с лопатами, веревками, крючьями - ура ледоставу! - пройдут мимо нас. А в первый день ледолома трижды выстрелит в Петропавловке пушка, и царь Петр первым пересечет Неву на лодочке лихой; разбужу я тебя на него в окно посмотреть. Спи на моем плече, подружка моя. Нету больше в Нагасаки гостиницы «Нева». Да и Нагасаки тоже немножко нет. А мы еще есть.
ОСТРОВ ВОЙНЫ
Что за корабль? Надолго ли пристал?
Хан Манувахов. «Аврора»
«Неправда, что острова архипелага со временем только исчезают; было, конечно, некогда их больше полутораста, а теперь сорок четыре; но ведь и новые наблюдаем мы, местные атоллы, и самый известный из них- остров „Аврора", остров Войны! На острове Войны будем и впредь принимать в пионеры наших детей, пусть будут готовы.
Взрывом времени, одним из вулканов двадцатого века, поднят на поверхность воды серый монолит острова Войны. На нем вместо деревьев трубы; единственные его стволы- стволы пушек. В шаровый монохром мышиного цвета окрашены выступы, объемы, уступы, театральные металлические скалы рукотворного клочка тверди. Богиня войны не различает колеров, она дальтоничка, ей и цвет крови не виден; наш остров Войны - часть ее серой Вселенной. Что за корабль? Надолго ли пристал? Навечно, говорят, навечно. Ты плохо видишь, очкарик? Какой же это корабль? Корабли приходят и уходят. Ты разучился считать? Ты говоришь, в архипелаге Святого Петра сорок четыре острова; ты ошибаешься; вот сорок пятый! Мы слишком долго думали о любви, прогуляемся по набережным Невы, наш славный левый берег нас давно ждет, как хорошо брести вдвоем вдоль одной из рек. Что с тобой? Не соринка ли мешает тебе, металлическая точка, лишний образ, заноза ока? Среди цветных островов ты наконец-то различаешь серый остров Войны. Для него не окончен Цусимский бой, вокруг него гибнет эскадра, на нем умирают матросы и кавторанг, и почти неслышными холостыми залпами ненависти (или страсти разрушать) шарахает он по Дворцовому острову, да и по Таврическому, Заячьему, Петровскому, Аптекарскому, а вот и материку досталось, военным клиникам Пироговской набережной материка: ух! бабах! шарах! Долгое эхо. Неслышный призрачный гул. Один из пушечных стволов поворачивается в нашу сторону. Когда гремят пушки, мыши молчат. Особенно та, мраморная, притаившаяся у ног мраморного Аполлона Мусагета, водителя муз. Бежать нет смысла, сейчас остров Войны нам вмажет, он нас все равно не видит, только чует, вокруг него панорама боя, а не реальный пейзаж, но он засек волну нежности нашей, его серый эхолот ловит такие волны, они отвлекают от вражды: они- враги! Остров Войны, монолитное капище богини войны Беллоны, или как ее там; на острове живут одни жрецы сражений, завораживающие приходящих и уходящих.
Может быть, когда-нибудь исчезнет остров Войны, на его месте встанет ненадолго на якорь немагнитный или учебный парусник. Мы согласны даже на призрак. Например, на призрак „Сириуса", прекрасного „Сириуса", превращенного городскими властями в кабак „Кронверк", затонувшего от позора.
Говорят, не все экскурсанты возвращаются с острова. Говорят, многие остаются на нем играть в пиратский корабль, в нехороший клип, в корабль Рип-Ван-Винкль, в пропавшего кочегара. Ходят слухи, что не один ненужный архив испепелен в топке, в точечной преисподней острова Войны, в адских котлах, что странный светящийся дым стелется из островных труб в полночные часы наводнений, ураганных ветров, лютых морозов и редких северных гроз».
– Я люблю тебя еще сильней потому, что на свете есть ужасы войны и ты боишься их.
– Я иногда, если проснусь во время грозы, бегу в окно посмотреть: не виден ли там атомный гриб? Не гибнет ли мир? Не началась ли последняя война?
– Тебе нельзя спать одной. Тебе нельзя спать без меня.
– А иногда меня пугает закат, если он слишком ал, мне и в нем мерещится ядерный взрыв, я места себе не нахожу, пока не начнет темнеть.
– Я тебе открытку с пейзажем художника Клевера подарю. Клевер писал алые-алые закаты, малиновые-премалиновые, святочные, сусальные, закат так закат; а в его времена об атомной бомбе никто и не помышлял.
– Кроме Склодовской-Кюри и Кюри.
– Они еще писали в пеленки и ни о чем таком не ведали.
– А потом небось сдуру радовались: великое открытие! Слава науке! Как хороша наука! Какие мы умные!
– А мы с тобой умные?
– Мы, по счастью, дураки.
– Не дураки, а дурак и дура. Нет, так мне не нравится. Дурак и трусиха.
– Дурак и трусиха, пастух и ткачиха, пастушка и трубочист.
– А комету ты боишься?
– Нисколечко. Я люблю метеоры, мне милы болиды, мне нравится метеоритный дождь, можно загадывать желание, уйму желаний. Еще я люблю лунное затмение, рыжую ржавую полную луну. От комет сама не своя. Я комете каждый вечер, помнится, говорила: «Здравствуй, Мркоса!»
– Она отвечала?
– Отвечала. «Здравствуй, - говорит, - Настя, я все про тебя знаю».
Потом, позже, когда видел я комету, я вспоминал Настасью и говорил: «Здравствуй, Галлея!» Или: «Привет, Хейла-Боппа!» Но мне они отвечать не желали. Хотя и про меня они знали все.
Нам так часто не спалось. И не только из-за поцелуев, объятий, сплетения тел. Словно того, что получает человек во сне, у нас теперь было в избытке.
Однажды ночью Настасья решила учить меня французскому. Она принесла детские книги конца прошлого века. Большие, с золотым обрезом, с картинками. Никогда, ни до, ни после, не видел я таких картинок. Гравированные иллюстрации - скажем, в сборнике сказок («Ослиная Кожа», «Синяя Борода», «Рике с хохолком», «Сиреневый лес» - или «Лес сирени»? «La foret des lilas» - кто знает такую сказку?!) - раскрашивались в тускло-анилиновые цвета: бутылочно-зеленый, изумрудный, неярко-розовый (vieux rose?), светло-голубой с холодком, напоминающий раствор медного купороса, сумеречно-синий, лиловый, золотистый, фиолетовый ( оченьфиолетовый, ультра, детские чернила, да и только). В конце девяностых годов стали носить куртки и плащи точно таких же оттенков, те же вспомнили красители; то-то замирало сердце, когда вспоминал я, как листали мы, сидя на полу, французские книжки и принцесса Ослиная Кожа волокла за собой шлейф того же оттенка, как курточка встреченного мной школьника с рюкзачком. Особо очаровали меня Версинжеторикс, в зеленоватой юбочке, римских сандалетках, волосы заплетены в косу, русобородый, длинноусый, у пояса короткий меч, и вид Лютеции из книги «Le chemin de France», «Путь Франции», учебник истории для малолеток. Видимо, я впал в детство, с воодушевлением осваивая байки про крошек-катапанов, представлявших собою нечто среднее между домовыми, гномами Белоснежки и веселыми полтергейстами. Катапаны дружили с лютенами (les petits catapans, les lutins). Самое смешное, научился я говорить и читать невероятно быстро. Настасья была в восторге.
– Твои предки, часом, не французы?
– Мои предки - вольные новгородцы.
– Может, они француженку умыкнули ненароком и на ладье в Новгород завезли?
– Мои предки, - важно сказал я (Настасья увлекалась идеей переселения душ), - ни при чем. Я сам в одной из инкарнаций был попугаем.
– В одной из прежних инкарнаций мы были жители легендарной деревни Враловщина, располагавшейся возле нынешнего Литейного моста. Жили там редкостные прирожденные вруны и вруньи, врали и вральи, трепачи и трепачки, хлебом не корми, дай сбрехать .
– Они друг другу врали?
– Всем подряд. Просто так, из любви к искусству. Приезжим самоедам, шведам обрусевшим, вольным новгородцам, обитателям соседней деревни Паленихи (вот уж благодарные были слушатели, дураки дураками, тюхи-матюхи, все время горели, пожар за пожаром, никак с огнем обращаться научиться не могли; горят да строятся, строятся да горят).
– Ежели дураки, то я из Паленихи. А ты из Враловщины. Я к тебе свататься ходил.
– Ты ко всем свататься ходил, - сказала она, сверкая очами, - всюду тебя ждали кроткие невесты, молоденькие, хорошенькие, нахальные. И в Усадите, и в Кандуе, и в Кошкине, и в Сабирине, и в Гринкине, и в Максимове, и в селе Спасском, а уж в Алтынце само собой.
Она ревновала меня к молоденьким девушкам, проходившим мимо нас по улице, например, или работавшим со мной в художественной мастерской, все они представлялись ей моими потенциальными невестами .
– У тебя все должно быть, как у людей, - шептала она, бледнея от неприязни при виде очередной моей возможной суженой, - юная девушка в фате и собственный дом с палисадником. Потому что ты валдайский .Это не хорошо и не плохо: просто факт.
Да, я валдайский, родился и вырос при дороге из Петербурга в Москву.
Я хотел бы вернуться туда. Не будь я искусствоведом, стань я врачом, мне было бы вернуться не заказано; а теперь что? Мне кажется, дочь моя заговорила бы, глядя на поднимающийся из руин Иверский монастырь, собирая кувшинки на Глухом озере, куда плавали бы мы с ней на легкой лодчонке.
Можно ли любить большой город? Большую страну? Сколько пространства вмещает душа? Связана ли она с пространством? Или и сам вопрос напоминает детские представления о ночных комнатах, игру в каравай, скарлатиновый бред? Маленькие уголки маленьких городов, охапки крапивы; закутки вспоминаются; остальное - сплошное умозрение.
Кстати, настоящий горожанин любит свой город, как горец - родные горы: группы домов сливаются для него в монолиты, он улавливает оттенок фундамента, помнит трещину брандмауэра, дорожки диоритовых плит тротуаров, лужки булыжных мощений, тракты асфальта, кремовый цвет начинки редкостной конфеты детских лет узнает у подножия кремовых закатных стен своей Малапаги.
Невский - прямолинейный проспект. Московский - тоже. Тропа извилиста, проспект прям. Я вырос в местах, где улицы неровны, как тропы.
Я не люблю больших городов и великих людей.
Еще не нравятся мне великие державы и великие народы. Малым странам, малым народам я сочувствую больше. Но даже и их охватывает порой мания величия. Я не понимаю умозрительного патриотизма, охватывающего широты и долготы своим третьим - не внешним и не внутренним - взором надувшейся лягушки из басни. Мой патриотизм, надо полагать, растительный: вырос, возрос под сенью лиственных дерев в венце дождей моросящих, вырос, как соседние травы и дерева растут, потому и предпочитаю смешанные леса пальмам, всего-то и навсего. Я всегда буду любить Февральскую улицу, а не предполагаемое (кем, кстати?) великое предназначение России. Мне не близки ратные подвиги конкисты и реконкисты во имя Отечества .Я только защитников Отечества почитаю и приемлю .Тут уж ничего не поделаешь. Впрочем, есть достаточно агрессивная форма защиты Отечества в виде военной разведки.
Однажды я спросил у Звягинцева, сидя с ним и с Настасьей за рюмочкой в предполуночной комнатушке его:
– А что такое великодержавный шовинизм?
– Ты совсем дурак?
– Совсем.
– Ну, дескать, трепещите… полячишки, например, или французишки, скажем; а мы - великая держава. Понял?
– Нет.
– Что не понял?
– Так ведь Россия - многонациональное государство. Татария имеется, эвенки, друг степей калмык. Какой же в России может быть великодержавный шовинизм? Это в однородной по составу национальному стране возможно.
– Не Россия - многонациональное государство, а Советский Союз. Страна, нация, держава, государство - разные слова. Есть представитель этноса, а есть и верноподданный; понятия не синонимичные.
– Оставь его, Звягинцев, - сказала Настасья, - ему еще работать и работать над словарным запасом. Он молодой у нас ишшо. Поехали домой, а то засидимся - мосты разведут.
Мы ехали домой, задергивали шторы, окунались во тьму квартирного города, любили друг друга. Начинало светать. Неизбежно начинало светать .В царстве утренней зари, истинной Авроры, в Настасьиных окнах вновь возникал серый остров Войны, чьи очертания на несколько часов растворяли темная ночь или осенний ливень.
МАТИСОВ ОСТРОВ
– Я стихи сочинил в японском духе, - сказал я гордо. - Работаю над словарным запасом. Слушай.
– Японский стиль. Будто сама не знаешь. Земли кот наплакал, слов кот наплакал, зато сколько смысла и какая любовь к красоте.
– Самое смешное, - сказала она, - что я тоже сегодня сочинила стихи в японском духе.
– Мне твои тоже нравятся, - сказала она.
– Тебе мои нравятся, но твои лучше, - сказал я, целуя ее в мочку уха, и шею, в затылок.
Она не отстранилась. Значит, мы помирились .Утром мы поссорились.
– Бывает Ватерлоо любви. Ее Бородино .Ее Трафальгар. Сегодня я думал: «О, Цусима любви моей…»
– Давай больше не будем говорить о любви.
Конечно, не будем. Из-за разговора о любви мы и поссорились.
Я хотел, чтобы она любила меня за что-то .За успехи. За ум. За достижения, что ли. Настасья говорила: истинная любовь беспричинна. Мне не нравилась такая постановка вопроса. Тебя я вижу в толпе и почему-то узнаю, от других отличаю. Не умозрение, не физическая тяга, не душевная близость, не нежность; все это вместе, да; но кое-что еще,главное».
Тут я по дурацкой привычке спел куплеты; что за муха меня укусила?
Теперь, встретившись после работы, к концу дня, мы помирились.
– Куда мы сегодня собрались?
– На Матисов остров.
«Матисов остров обязан названием своим имени мельника Матиса, первого хозяина острова, которому Петр Первый его и подарил за сообщение царю сведений о дислокации или диспозиции шведских войск в период войны со шведами».
– Первый хозяин острова, стало быть, был военный шпион.
Настасья поморщилась .
– Про своих говорят: разведчик .
«По острову частенько бродит привидение мельника, произносящее:,, Какой я ворон? Я здешний мельник". Иногда привидение мельника Матиса простирает руку к призраку мельницы и произносит: „Вот мельница. Она уж развалилась". Ходили некогда сплетни, что государь, среди прочих дев, соблазнил и Мельникову дочку (под видом плотника), та, на сносях будучи, утопилась; сплетни якобы легли в основу произведения Пушкина „Русалка". Поскольку на соседнем острове имеется известный дурдом на Пряжке, на самом деле являющийся сумасшедшим домом на Мойке (а именно- психбольницей номер два, прощай, тихая Пряжка, я пока здоров, увидимся позже), несведущие люди принимают привидение Матиса за одного из бежавших или улизнувших погулять пациентов.
Как вы уже догадались, для Матисова острова характерно привидение мельницы, появляющееся то на берегу, то у бывшего болота с куликами, то у бывшей слободки отставных офицеров. Третье привидение острова, капитан Полушкин, принадлежит именно слободке отставников. Капитан в свое время помешался на том, что он - Дон Кихот (личные свойства, а именно: армейское чувство долга, врожденное благородство, приобретенное и обострившееся с болезнью понятие об офицерской чести,- только подхлестнули помешательство капитана), поэтому ему надлежит сражаться с привидением ветряной мельницы Матиса, в коем сконцентрировались для него все зло и весь произвол мира. В моменты сражений мельницу видел один только капитан, героически махавший перед ее черными крылами то кортиком, то шпагою (специально для того приобретенною). Жители слободы, а также жители соседних островов, в частности коломенские ребятишки, прибегали смотреть на петербургского победителя несуществующей ветряной мельницы, ибо в каждом сражении капитан Полушкин побеждал мировое зло.
Между слободой и болотцем некогда находилась баня. Призраки нагих людей с шайками и вениками березовыми появляются на острове чрезвычайно редко, являясь на редкость слабыми призраками, они еле видны, обладают высокой степенью прозрачности, не слышны вовсе и частенько уносимы ветром.
Подобно многим разрушенным городским зданиям, изредка возникает в качестве маячащего ненавязчивого и крайне скромного архитектурного привидения Сальный буян на берегу напротив Горного института.
Случается бродить по Матисову острову тени поэта Блока».
Мы пытались выйти к Неве.
Видимо, у нас был такой вид мании: выйти к воде! выйти к Неве! брести по набережной! обрести побережье! Потом я от многих ленинградцев, жителей Санкт-Петербурга то есть, слышал о той же идее фикс; не только мы с Настасьей, единственные обитатели многолюдного архипелага Святого Петра, стремились увидеть у наших ног волны еще и еще раз, снова и снова увидеть непрерывную кромку воды, лижущую гранит, песок, гальку, сухие травы.
Но очень часто часть берега была перекрыта какими-нибудь заводскими, фабричными, ведомственными фортециями, увы! Побережье становилось дискретным. Чаще всего такое случалось почему-то с правым берегом .
Вы обращали когда-нибудь внимание на разницу между левым берегом и правым? Скажем, в черте города, - если вы не знаете иных рек, кроме Безымянного Ерика, реки Ню или речки Муи?
Левый берег более обитаемый, освоенный, жилых домов на левом берегу чаше всего больше, чем на правом, номера домов четные; правый берег - нечет, антитеза. «Правый берег» - такой район есть, а «Левый берег» отсутствует, он изначально подразумевается, он, само собой, деталь бытия, жилое место. С какого берега отбывают в плавание через Лету? Думаю, с левого! Правый берег Леты - уже ничто;левый - еще нечто.Первый домик Петра Первого, конечно, стоял на правом берегу.
На Матисовом острове нам так и не удалось выйти к Неве, обойти остров вдоль воды. На месте бывшего Сального буяна, болота, мельницы, слободы отставных офицеров располагались корпуса или цеха Адмиралтейского завода. Жилых домов было несколько, мы перешли мост, побродили возле жилья, прочитали название улицы Блока. Настасья любила Блока, я - нет. Мы целовались на мосту и на улице Блока. Она потеряла где-то свою любимую перчатку, мы вернулись, прошли по прежнему маршруту, по собственным следам, даже целовались там же, где в первый раз, - но перчатка исчезла бесследно.
– Любимая моя правая перчаточка, - Настасья с жалобным лицом разглядывала оставшуюся левую.
На тыльной стороне ее вместо привычных шовчиков красовалось выпуклое тисненое изображение цветка странной формы.
– Это орхидея, - утверждала Настасья.
Говорят, забывается заслуживающее забвения: лишнее, неприятное; остальное остается в памяти .В моем случае все не так .Я помню ненужные, нелепые, неприятные, приносящие мне боль подробности жизни, забывая существенные значимые эпизоды, дни и целые годы подергиваются дымкой неясной; лакуны на карте моих воспоминаний лишены всякого смысла и логики.
Когда мы вторично целовались на Матисовом мосту, к нам подошел приплясывающий юноша в сине-черном халате и тапочках без задников. Волосы его были непривычно длинны по тем временам; вот позже, в девяностые годы, отдельно взятые юноши, играя в Версинжеторикса из «Дороги Франции» начала века или в вельможи осьмнадцатого столетия, заплетали космочки в косички (у кого какая: у одного тощая, как у старого китайца, у другого толстенькая и аккуратненькая, словно у отличницы из сталинистского фильма про благонравных пионеров), а в те годы стриглись коротко, единообразно. Юноша пританцовывал, полы его халата развевались, он напоминал мотылька. Он странным образом не замерзал вовсе, хотя полуодет был несколько не по сезону и не по климату.
– Знаете ли вы, кто я и откуда? - спросил он с места в карьер. Мы отвечали дуэтом:
– Нет!
Хотя подозревали, откуда он и кто, поскольку дурдом был в пределах видимости. Он воздел руку с указующим перстом, глянул в облака торжественно, печально, серьезно:
– Я оттуда.
Мы безмолвствовали.
– Летал небесный мотылек с островка на островок! - приговаривал он, кружась вокруг нас, приседая, вставая на колени и с колен. - Верите ли вы мне? Верите ли вы в чудо? Верите ли моим словам? Видите ли мои ангельские крылья?
– Какой словарный запас? Тут и слов-то кот наплакал.
Слышу крик чайки
в весеннем саду
с осенней листвой.
– Японский стиль. Будто сама не знаешь. Земли кот наплакал, слов кот наплакал, зато сколько смысла и какая любовь к красоте.
– Самое смешное, - сказала она, - что я тоже сегодня сочинила стихи в японском духе.
– Твои лучше, - сказал я.
Летние цветы
в зимнем саду
видят снег в окне.
– Мне твои тоже нравятся, - сказала она.
– Тебе мои нравятся, но твои лучше, - сказал я, целуя ее в мочку уха, и шею, в затылок.
Она не отстранилась. Значит, мы помирились .Утром мы поссорились.
– Бывает Ватерлоо любви. Ее Бородино .Ее Трафальгар. Сегодня я думал: «О, Цусима любви моей…»
– Давай больше не будем говорить о любви.
Конечно, не будем. Из-за разговора о любви мы и поссорились.
Я хотел, чтобы она любила меня за что-то .За успехи. За ум. За достижения, что ли. Настасья говорила: истинная любовь беспричинна. Мне не нравилась такая постановка вопроса. Тебя я вижу в толпе и почему-то узнаю, от других отличаю. Не умозрение, не физическая тяга, не душевная близость, не нежность; все это вместе, да; но кое-что еще,главное».
Тут я по дурацкой привычке спел куплеты; что за муха меня укусила?
По льду каталась дама,
и было скользко так;
упала дама, показала
ножку и башмак, ах;
Она обиделась: когда кончатся эти мелкие гадости подросткового периода? Откуда я беру эти мерзкие пошлые песни? И ушла, хлопнув дверью.
И кое-что еще,
о чем сказать не смею,
и кое-что еще,
о чем я умолчу.
Теперь, встретившись после работы, к концу дня, мы помирились.
– Куда мы сегодня собрались?
– На Матисов остров.
«Матисов остров обязан названием своим имени мельника Матиса, первого хозяина острова, которому Петр Первый его и подарил за сообщение царю сведений о дислокации или диспозиции шведских войск в период войны со шведами».
– Первый хозяин острова, стало быть, был военный шпион.
Настасья поморщилась .
– Про своих говорят: разведчик .
«По острову частенько бродит привидение мельника, произносящее:,, Какой я ворон? Я здешний мельник". Иногда привидение мельника Матиса простирает руку к призраку мельницы и произносит: „Вот мельница. Она уж развалилась". Ходили некогда сплетни, что государь, среди прочих дев, соблазнил и Мельникову дочку (под видом плотника), та, на сносях будучи, утопилась; сплетни якобы легли в основу произведения Пушкина „Русалка". Поскольку на соседнем острове имеется известный дурдом на Пряжке, на самом деле являющийся сумасшедшим домом на Мойке (а именно- психбольницей номер два, прощай, тихая Пряжка, я пока здоров, увидимся позже), несведущие люди принимают привидение Матиса за одного из бежавших или улизнувших погулять пациентов.
Как вы уже догадались, для Матисова острова характерно привидение мельницы, появляющееся то на берегу, то у бывшего болота с куликами, то у бывшей слободки отставных офицеров. Третье привидение острова, капитан Полушкин, принадлежит именно слободке отставников. Капитан в свое время помешался на том, что он - Дон Кихот (личные свойства, а именно: армейское чувство долга, врожденное благородство, приобретенное и обострившееся с болезнью понятие об офицерской чести,- только подхлестнули помешательство капитана), поэтому ему надлежит сражаться с привидением ветряной мельницы Матиса, в коем сконцентрировались для него все зло и весь произвол мира. В моменты сражений мельницу видел один только капитан, героически махавший перед ее черными крылами то кортиком, то шпагою (специально для того приобретенною). Жители слободы, а также жители соседних островов, в частности коломенские ребятишки, прибегали смотреть на петербургского победителя несуществующей ветряной мельницы, ибо в каждом сражении капитан Полушкин побеждал мировое зло.
Между слободой и болотцем некогда находилась баня. Призраки нагих людей с шайками и вениками березовыми появляются на острове чрезвычайно редко, являясь на редкость слабыми призраками, они еле видны, обладают высокой степенью прозрачности, не слышны вовсе и частенько уносимы ветром.
Подобно многим разрушенным городским зданиям, изредка возникает в качестве маячащего ненавязчивого и крайне скромного архитектурного привидения Сальный буян на берегу напротив Горного института.
Случается бродить по Матисову острову тени поэта Блока».
Мы пытались выйти к Неве.
Видимо, у нас был такой вид мании: выйти к воде! выйти к Неве! брести по набережной! обрести побережье! Потом я от многих ленинградцев, жителей Санкт-Петербурга то есть, слышал о той же идее фикс; не только мы с Настасьей, единственные обитатели многолюдного архипелага Святого Петра, стремились увидеть у наших ног волны еще и еще раз, снова и снова увидеть непрерывную кромку воды, лижущую гранит, песок, гальку, сухие травы.
Но очень часто часть берега была перекрыта какими-нибудь заводскими, фабричными, ведомственными фортециями, увы! Побережье становилось дискретным. Чаще всего такое случалось почему-то с правым берегом .
Вы обращали когда-нибудь внимание на разницу между левым берегом и правым? Скажем, в черте города, - если вы не знаете иных рек, кроме Безымянного Ерика, реки Ню или речки Муи?
Левый берег более обитаемый, освоенный, жилых домов на левом берегу чаше всего больше, чем на правом, номера домов четные; правый берег - нечет, антитеза. «Правый берег» - такой район есть, а «Левый берег» отсутствует, он изначально подразумевается, он, само собой, деталь бытия, жилое место. С какого берега отбывают в плавание через Лету? Думаю, с левого! Правый берег Леты - уже ничто;левый - еще нечто.Первый домик Петра Первого, конечно, стоял на правом берегу.
На Матисовом острове нам так и не удалось выйти к Неве, обойти остров вдоль воды. На месте бывшего Сального буяна, болота, мельницы, слободы отставных офицеров располагались корпуса или цеха Адмиралтейского завода. Жилых домов было несколько, мы перешли мост, побродили возле жилья, прочитали название улицы Блока. Настасья любила Блока, я - нет. Мы целовались на мосту и на улице Блока. Она потеряла где-то свою любимую перчатку, мы вернулись, прошли по прежнему маршруту, по собственным следам, даже целовались там же, где в первый раз, - но перчатка исчезла бесследно.
– Любимая моя правая перчаточка, - Настасья с жалобным лицом разглядывала оставшуюся левую.
На тыльной стороне ее вместо привычных шовчиков красовалось выпуклое тисненое изображение цветка странной формы.
– Это орхидея, - утверждала Настасья.
Говорят, забывается заслуживающее забвения: лишнее, неприятное; остальное остается в памяти .В моем случае все не так .Я помню ненужные, нелепые, неприятные, приносящие мне боль подробности жизни, забывая существенные значимые эпизоды, дни и целые годы подергиваются дымкой неясной; лакуны на карте моих воспоминаний лишены всякого смысла и логики.
Когда мы вторично целовались на Матисовом мосту, к нам подошел приплясывающий юноша в сине-черном халате и тапочках без задников. Волосы его были непривычно длинны по тем временам; вот позже, в девяностые годы, отдельно взятые юноши, играя в Версинжеторикса из «Дороги Франции» начала века или в вельможи осьмнадцатого столетия, заплетали космочки в косички (у кого какая: у одного тощая, как у старого китайца, у другого толстенькая и аккуратненькая, словно у отличницы из сталинистского фильма про благонравных пионеров), а в те годы стриглись коротко, единообразно. Юноша пританцовывал, полы его халата развевались, он напоминал мотылька. Он странным образом не замерзал вовсе, хотя полуодет был несколько не по сезону и не по климату.
– Знаете ли вы, кто я и откуда? - спросил он с места в карьер. Мы отвечали дуэтом:
– Нет!
Хотя подозревали, откуда он и кто, поскольку дурдом был в пределах видимости. Он воздел руку с указующим перстом, глянул в облака торжественно, печально, серьезно:
– Я оттуда.
Мы безмолвствовали.
– Летал небесный мотылек с островка на островок! - приговаривал он, кружась вокруг нас, приседая, вставая на колени и с колен. - Верите ли вы мне? Верите ли вы в чудо? Верите ли моим словам? Видите ли мои ангельские крылья?