– Нет. Поцелуй меня.
   Поцелуй был долог, у губ ее был вкус шпанских вишен.
   Дорожка вела нас, огибала куст, нависавший над ананасной земляникою, услужливо предлагала скамью, я не любил долго обниматься стоя, мне нравилось сидеть, держа ее в объятиях, иногда отрываясь от ее губ, теплых висков, шеи, отстраняясь ненадолго, переводя дыхание, глядя в даль, если была перед нами даль, рассматривая листы, лепестки, всматриваясь в непроницаемые лица статуй.
   – Рай, - сказала Настасья, - это такой сад, где, кроме нас, никого нет.
   – Мы сейчас в Зимнем саду, он привидение.
   – Значит, раек. А мы его дети. Дети райка. Привидение ,точно облачко из прошлого, парит, летает, много выше сцены, галерка, раек. Мы сейчас в облаке, в райке сует мирских. То, что с нами происходит, на самом деле не событие ни для кого, только для нас .Любовь наша для мира - небытие, а мир - небытие для любви.
   Для нас, только для нас светящийся фосфорический воздух омывал скамейки и скульптуры, возносил душные благовонные выдохи желтофиолей, ландышей, египетской резеды, а все вышеупомянутые персоны царствия флоры велелепствовали… ну, и так далее. Слитки стекол разной воды, разного оттенка пески, раковины, спекшиеся керамические легчайшие шарики, гравий разделяли купы цветов, помечали дорожки.
   – Деревья останутся такими всегда? Они не будут расти? Если мы окажемся в Зимнем саду через несколько лет, мы увидим его таким же?
   Помнится, что-то пугающее померещилось мне в вопросе ее, но я и виду не подал.
   – Думаю, да, - отвечал я важно ученым тоном. - Так же будет хлопать в ладоши populus tremula, трепещущий тополь в высокой кадке, а виргинские робинии, аморфы, вермонтские клены будут невелики, точно дети.
   – Ох, я не знаю, прав ли ты… - зашептала она. - Разве призрак - остановившееся мгновение?
   – Конечно, - я, нимало не задумываясь, тут же и ляпнул, - но только нечеловеческое мгновение, понимаешь? Мы не можем знать, сколько такое мгновение длится и как.
   – Любовь тоже нечеловеческое мгновение, - вдруг сказала она печально, отодвигаясь, - длящееся независимо от нашей воли.
   При слове «воли» померк фосфорический блеск. Зимний сад пропал, сменился аллеей Ботанического сада, по которой навстречу нам шла старушка, не без любопытства посмотревшая на нас.
   Я отправился на квартиру своих родственников, которые деликатно не расспрашивали меня о похождениях моих, однако без меня скучали; мы долго беседовали и чаевничали, я лег поздно и уснул в легкой тоске под шум дождя.

ДОЖДЬ

   Под шум дождя и снился мне дождь.
   Слился мне сезон дождя в Ямато. Акицусима в ливень, морось, застилавшая кленовый театр горы Касуга.
   Бесчисленные капли воды покрывали оспинами морскую гладь, потому никто не мог увидеть в зеркале вод отражения мыса Сирасаки. И символ вечной любви, гора Фудзи, еле видна, и остальные горы расплылись, я видел один из японских снов Настасьи, видел и саму ее, простоволосую, в темно-синем шелке с белыми птицами; она держала в руках древний свиток и, сидя на террасе маленького старого дома, должно быть расположенного в одном из философских садов Киото, толковала мне однотонно, почему-то сквозь слезы: «На самом деле, сэн, песню эту написал не Табито Такаясу, а Такаясу Табито». Она убеждала меня еще и еще раз, хотя я и не возражал. А потом, когда шум дождя усилился, превратился в рокот, стал кратен гулу водопада, песне потопа, она принесла жаровню, полную алых углей, слабое утешение отсыревшего дома, и стала рассказывать мне, как император Дзимму впервые заметил, что японские острова напоминают распластанную стрекозу, акицу. «Императору Дзимму, - говорила она, - нравилась бухта Нагата. Еще любил он девушек из травы, особенно одну». - «Что такое - девушки из травы? - спрашивал я. - Нимфы? Дриады?» - «Ошибаешься, мастер го, никакие не нимфы, обыкновенные деревенские девушки. Император Дзимму, - продолжала она, - иногда бросал в воду выловленные для него ловцами жемчуга раковины, возвращал морю морские слезы, и за это пользовался особым расположением Окицусимы-мори, стража морских островов». Настасья достала еще один свиток, читала вслух, голос ее причудливо перекликался с голосом сезонного водостока: «В провинции Тикудзэн, в уезде Ито, в деревне Фукаэ, в местности Кофунохара, - я задыхался, слушая этот текст, невольно повторяя его про себя, он сбивал меня с дыхания, - на холме вблизи моря лежат два камня. Больший из них длиной одно сяку два суна шесть бу; окружность его - один сяку восемь сун шесть бу; вес - восемнадцать кин пять рё; меньший камень, - удушье сводило меня с ума, - длиной один сяку восемь сун; вес - шестнадцать кин десять рё, - я погибал от тоски, от тоски сердечника, утопленника, висельника, астматика, я больше не мог слышать об этих камнях сатанинских ,помилосердствуй, моя дорогая ,помолчи! - Говорят, красота их не поддается описанию» .
   Как-то нехотя я проснулся, с бьющимся после приступа удушья сердцем, - да и пошел на кухню попить воды, не зажигая света ни в коридоре, ни на кухне.
   Отдернув коротенькие занавески, я обнаружил заплаканное дождем закапанное всклянь стекло оконное, в окне дворик, мокрые дерева в ночной полумгле, мокрую скамейку. Силуэт съежившейся на скамейке фигуры мне был очень даже знаком. На кухонных ходиках значилось четыре утра. Я оделся со скоростью звука, бесшумно закрыл, беззвучно запер дверь, помчался вниз по лестнице.
   Она сидела под моими окнами, безутешно плакала, плакала отчаянно, не скрываясь, никто и не видел ее в ночном дворе, капли дождя и капли слез смешивались, стекали по щекам.
   – Что случилось?!
   – Ни-чего…
   Я представить себе не мог, что увижу ее - веселую, надменную, лукавую, артистичную, то взбалмошную, то притихшую принцессу Турандот - такой измученной, подавленной, зареванной ,замерзшей, промокшей насквозь.
   – Ты хоть бы зонт взяла.
   – Я… домой… не заходила… - всхлипнула она.
   – Так ты тут с вечера сидишь?
   – В общем… да…
   – Господи, да что ж ты тут делаешь?! Почему ты тут? О чем ты плачешь? Я ничего не понимаю.
   – Я думала… ты решил меня бросить… из-за того… что у меня дочь… а я не сказала… что я врала.
   – Слушай, - сказал я внятно, раздельно ,грея ее руки (теперь мы сидели под дождем вдвоем, дождь был как бы взят за скобки, не имел значения). - Я. Никогда. Не расстанусь. С тобой. По своей воле.
   Слабая улыбка.
   – О, вот видишь, лазеечку-то оставил: «по своей воле»… Чужая всегда найдется, сокол ясный…
   Моя жена никогда не стала бы сидеть у меня под окном, - ни до свадьбы, ни после. В ней, куда менее эффектной и красивой, чем Настасья, было чувство собственного достоинства, женское чувство собственного достоинства имею я в виду, родовое почти сознание своей ценности, значимости. Но никогда не шуршал на ней при ходьбе шелк, не звенели браслеты. Она была другая. Немножко противоположность (единство и борьба противоположностей, помните? нудная пара, она и оно), соблазнительная пионерка из группы девочек нашего пионерлагеря, прелестная правофланговая, галстук вразлет, веснушки и пушок на розовеющих полноватых ножках, будь готова, всегда готова (всегда готова? ой ли?); я звал ее Ленка; Настасью я никогда не смог бы назвать Таськой. Разумеется, все это неважно, несущественно. Я подозреваю, что ни одна женщина в мире не стала бы сидеть под моим окном, как Настасья, холодной осенней ночью, обуреваемая дождем, страстями, отчаянием, притяжением, предчувствиями, ожиданием разлуки, собой, и мной, и нами. Мы пошли к ней на набережную.
   – У тебя только дочь? - спросил я. - Сыновей нет?
   – Нет.
   – Может, ты подкидышей в плетеных корзинках в приюты подкидывала?
   – Глупости ,я сама подкидыш.
   – Ты найденыш.
   Она остановилась на минуту, держась за мой локоть, чтобы вылить воду из остроносых острокаблучиых туфелек: из левой ушат и из правой ушат.
   – А… отец твоей дочери… он в курсе, что у него есть ребенок?
   – Как это - в курсе?
   – Ну, был роман, вы расстались, ты родила…
   – Иногда по тебе заметно, как ты любишь кино и какой ты наивный благодарный зритель. Причем фильмы предпочитаешь советские. Или плывешь по воле волн Кинопроката. Они же корпускулы.
   – Отец твоей дочери, - любопытство, что ли, меня разбирало? хотелось тут же оказаться лучше этого противного мне отца ее дочери, предложить удочерить, предложить руку и сердце? кино, конечно, наложило тяжкий отпечаток на мои чувства, а также на мои мозги, - он был кто?
   – Почему «был»? - спросила Настасья. - Он не был, а есть. Отец моей дочери - мой муж.
 
   Вот тебе на.
 
   – Вы развелись?
   – Нет.
   – Просто разошлись?
   – Мы не расходились.
   – А… где же твой муж? - спросил я в полном недоумении.
   – В отъезде.
   – Он полярник? - я представил себе этакого Шварценеггера в унтах (пимах? торбазах?) и в шапке с ушами, как у Отто Юльевича Шмидта… или такая шапка была у Папанина?
   – Нет, - Настасья рылась в сумке в поисках ключа; мы уже стояли в парадной, вода лила с нас ручьями, бедная лестничная площадка.
   – Он моряк?
   – Нет… - ключ не находился.
   – Кто же он? - спросил я.
   Ключ наконец нашелся; Настасья, радостно открывая дверь, ответила:
   – Шпион.
   – Как шпион?! - вскричал я. - И где же он сейчас? В тюрьме?
   – Почему в тюрьме? - она сбрасывала мокрый плащ, мокрое платье, мокрые чулки, мокрые туфли. - Он за границей. Раздевайся ,простудишься. Я сейчас в ванной водогрей включу.
   – Твои муж разведчик? - спросил я, тупо глядя в ее прелестную голую спину в раме двери ванной.
   Мелькнул в воображении моем Павел Кадочников с подсвечником в руках из фильма «Подвиг разведчика».
   – Да ,шпион, шпион, я уж тебе сказала, иди под душ, он горячий, ведь хо-лод-но… сил нет… з-зубы стучат… бр-р-р…
   Лил дождь за окном, мы стояли вдвоем под душем, ни до, ни после я не был под душем вдвоем с женщиной, ни одной из моих любовниц эта идея не пришлась бы по душе, а от Ленки я получил бы подзатыльник за одну идею. Мы согревались, ее лицо розовело, поголубевшие губы начинали алеть, краснели маленькие, чуть удлиненные мочки ушей, напоминавшие мне дольки рождественского мандарина, теплели вишенки сосков.
   – Мне не осознать, что ты замужем, что твой муж… шпион, как ты выразилась ,что мы его… что ты ему…
   – Что я не только ему изменяла, но как бы еще и Родине? Отечеству в целом? Я еще тебе не сказала, где мой отец. Нет, не в лагере, не бойся. Мой отец за границей, в реабилитационном центре, он там лечится, потому что муж через своих сотрудников, то есть по своим каналам, его туда пристроил. Если тебе надоело торчать под душем, не мучайся, ведь это душ, а не дождь, его можно выключить.
   Я выключил душ, долго вытирался и одевался, слышал, как она чиркнула спичкой, потом вскипел кофе, затем разбилась чашка. Я вышел на кухню, свет не горел, только газовые горелки голубели для сугреву. Настасья стояла у окна, глядя в стену воды, то был уже не дождь, даже не ливень, не проливень, - потоп, божественная игра разверзшихся хлябей небесных.
   – Хорошо, что мы не там, а дома.
   Это она была дома. Я был в гостях.
    «Одно из главных божеств архипелага Святого Петра - дождь. Островитяне ежевечерне с трепетом сердечным слушают прогноз погоды на день грядущий: что день грядущий нам готовит?! От дождя зависит слишком многое: состояние здоровья (большинство островитян годам к сорока уже подагрики либо ревматики, более решительные страдают туберкулезом, астмою, хронической пневмонией; остальные просто кашляют, сморкаются и чихают; почти все- метеопаты, смена атмосферного давления приводит их в полуобморочное состояние, в каковом они ходят на работу и т. п.), настроение, косметический и капитальный ремонт на почве протечек подчердачья, обувной и зонтичный бум, тематика газет и вольных разговоров».

ЗРИТЕЛЬ. ЕЛКА НА ЕЛАГИНОМ ОСТРОВЕ

   Одна из самых распространенных и любимых серий издательских шестидесятых годов (а также тридцатых и пятидесятых) - «Жизнь замечательных людей», основанная еще Алексеем Максимовичем в 1935-м, кажется. За все время существования серии подбор персоналий был так же странен, как список лиц, чьи памятники должны были украшать улицы и стогны Москвы, Ленинграда, а также других городов согласно разнарядке и «плана монументальной пропаганды».
   В конечном итоге даже редколлегия не могла договориться однозначно ни между собой, ни с цензором ,ни с представителями министерства культуры, - кто замечательный, кто нет, кто как бы не вполне. По алфавиту Софья Перовская обреталась неподалеку от Перова, от Павлова, Пиранезе, Паскаля. Я бы лично отправил ее куда-нибудь на ща, эту выдающуюся женщину. Я уже говорил ,что не люблю великих людей и больших городов.
   Один мой друг в сложные моменты жизни перечитывал биографии замечательных людей, находя поддержку и опору в их терпении, трудолюбии, стойкости, целеустремленности. Но я-то валдайский. И в трудные минуты я вспоминал совсем не покорителей Монблана, исследователей Севера, не тех, о чьем пути к цели знал весь мир: я вспоминал Галю Беляеву.
   Галя Беляева работала бухгалтером то ли в Рыбкоопе, то ли в Заготзерне, то ли в городской больнице: я вечно путал, где именно, помнил только, что бухгалтером. Она играла в самодеятельном Валдайском народном театре, чаще всего - главные роли, но иногда и второстепенные, эпизодические.
   Народный театр репетировал и давал спектакли в клубе, то есть в каменном белом соборе на центральной площади, мощеной булыжником; бывший собор был так видоизменен трудами атеистов, что напоминал скорей бывшую кирху, лютеранскую церковь или молитвенный дом неопределенной конфессии, - он был глубоко кубистичен, думаю, с кровли его сняты были барабаны и купола ,однако нечто величественное мерещилось мне в белых плоскостях его стен, в крепко сбитом объеме, в широких и длинных серых ступенях лестницы ,по которой подымались мы в кассу .
   Галя Беляева жила за шоссе Ленинград-Москва (относительно озера и нашей Февральской улицы) с пожилой матерью, - помнится, между питомником и больницей, не доходя до вокзала. Галина мать, мосластая, носатая, изысканно вежливая старушка, была подругой моей любимой двоюродной тетушки. Ничего особенного в ней не было, кроме этой подчеркнутой вежливости, недеревенской, без областного говора, плавной степенной речи, коей так часто отличаются провинциалки, прямой спины, горделивой осанки. Сама Галя, такая же крупноносая, как ее мать, унаследовала и осанку, и вежливость; красотой Галя не блистала, только глаза хороши: думаю, похожие глаза были у Комиссаржевской. Галя была не первой молодости невеста без места, без женихов ,около тридцати ,по нашим тогдашним понятиям ,отпетая старая лева.
   На сцене Галя Беляева совершенно преображалась. Лицо ее становилось еще бледнее, она подрисовывала и без того тонкие выразительные черные брови, чуть подводила рот, валдайская прима; я помню ее в роли Марии Стюарт и другой королевы не представляю. Мария Казарес, которую видели мы на сцене с Настасьей, была, на мой взгляд, ничем не лучше Гали Беляевой. Зал, замерев ,внимал Галиному шепоту: волна магнетического восторга шла по рядам в ответ на ее стон, на ее вскрик, на ее гнев ,на ее любовный лепет: едва она входила, появлялась, возникала, зрители подтягивались, выпрямлялись в струнку, я спину свою чувствовал, как солист балета; я ведь по природе своей - зритель, чему и обязан своей искусствоведческой карьерой, я - профессиональный зритель, врожденный ,разрешите представиться: я - тот идиот, который вздрагивает в партере, пугаясь, которого происходящее на сцене приводит и в ужас, и в трепет, во что задумано, в то и приводит, я отвечаю на театральное действо натуральным сердцебиением, невольные немужские слезы наворачиваются на глаза, как хорошо, что в зале темно! И вот я, зритель от природы, свидетельствую: при словах «гениальная актриса» я вспоминаю безвестную (только не в Валдае!) Галю Беляеву. Почему ничто не мешало ей быть гениальной актрисою: ни отсутствие театрального образования, ни долгие одинокие вечера в глуши (а, с другой стороны, что ж такое вся планида, вся планета наша, особенно нашенские ойкумены и Палестины исконные, по сравнению с мирозданием? по сравнению с Царствием не от мира сего? с домом Господним? с горним приделом Его? глушь, провинция, угол медвежий!), долгие вечера в полумгле, некуда пойти, ни в оперу, ни в Филармонию, разве что на чай к подружке да на варенье, ни кормление кур, ни Заготзерно (или все же Рыбкооп?), ни возня в огороде, ни необходимость пилить и колоть дрова, ни женская неприкаянность и скудость впечатлений, ни бедность? Я поражался - как это Галя поддерживает разговор с моей тетушкой и своей матерью, прозаически обсуждая гипотетическую возможность либо невозможность завести корову? У меня как-то не связывались воедино Донна Анна ,леди Макбет, Мария Стюарт, Бесприданница - и корова. А Галя, кажется ,любую роль принимала, все они ей подходили, все были впору. Ни уныния, ни ропота не замечал я в ней никогда: печальна и серьезна она часто бывала и задумывалась. Все страсти бушевали там, на подмостках, на клубной сцене, расположенной, видимо, в алтаре и заалтарной части видоизмененного собора. Какая, кстати, акустика, являла уху зрителя любого ряда низкий Галин голос! В каком намоленном пространстве впервые вкусил я чудеса театра! Фразу «Театр - это храм» воспринял я некогда самым бытовым образом: для меня - да! конечно! с детства!
   Особенно зимой прекрасно было подняться, преодолев снега, по широким ступеням в протопленный и надышанный предыдущим киносеансом собор и увидеть маленькое волшебное цветное сценическое действо. Как сказал бы критик конца 90-х, «виртуальное пространство театральной сцены», хотя мне не нравится слово «виртуальный», кроме французского virtu, то бишь добродетель, напоминает оно мне драматурга Николая Вирту (кто не знает, тот отдыхает) и безымянного вертухая.
   «Любите ли вы театр, как люблю его я?» - повторяю я втуне всю жизнь. Там, за стенами собора, играл мороз, лежали сугробы вдоль улиц, яблони на заснеженных участках стояли опушенные снегом - каждая ветка под тяжестью белизны, - с монастырских островов надвигались по льду ночные волки; а тут в разноцветном сиянии шло загадочное театральное представление.
   Позже я написал работу про занавес, то ли статью, то ли эссе. Опус мой, переведенный на многий языки, особым успехом пользовался почему-то в Англии и в Испании. Занавес с детства внушал мне страх и трепет (как выразился философ), тоску и восторг. Время, в течение которого открывается занавес, позволяет увидеть (впервые в жизни? всякий раз впервые?) убранство сцены, для меня - единственное в своем роде фаустианское остановленное мгновение ,прекрасное, немножко длящееся, как длится нота в звуке струны.
   Вот вечер зимний пал на широты и долготы великой державы, моей неуемной страны ,волки уже готовы бросить вызов голоду и людям, идти промышлять: берегитесь, кроткие домашние животные! лагерники на своих лесоповалах ,в своих шарашках готовятся к ночному выживанию; старики уже забрались на печки и лежанки; рабочий день закончился, иссяк его трудовой энтузиазм; Галя Беляева давно уже отложила счеты ,отношения ее с кредитом и дебетом исчерпаны на сегодня ,она выходит на крохотную разноцветную сцену, где почти нет теней; на голове Гали Беляевой сверкает крошечная бутафорская корона, Галино лицо светится особой визионерской бледностью, глаза сверкают в луче софита, сейчас замерший зал услышит ее низкий прекрасный голос. Спектакль закончится, аплодисменты отзвучат, и Галя Беляева пойдет домой в теплом платке, в своих красивых остроносых валенках по улицам заснеженным мимо изб, где почти везде погашен свет, кроме комнат, куда только что вернулись воодушевленные зрители, она идет под ледяными звездами зимы, время от времени поднося ко рту варежку и дыша в нее, отдыхая от морозища, идти в такую холодину ночью ей далеко, а поскольку возвращается она из роли, даль неоглядна. Иногда ее поджидают театралы, приехавшие на санях из Зимогорья, ждут, зная, что их любимица выходит последней, что она любит возвращаться домой одна; поскольку не зря же люди ждали, Галя благодарит, салится в устилающее сани сено, на ноги накидывают ей овчинный тулуп либо ватник, и зимогорская пегая лошадка трогается.
   Настасья спала, согревшись, у меня под боком, дождь остервенело хлестал в окно, собиралось светать ,светало, а я не спал, думал о Гале Беляевой, надо передать ей привет, я мог бы присылать ей театральные программки с либретто опер и балетов, фотографиями актеров и актрис; что-то я очень давно не писал писем в Валдай, какое свинство, я не заметил, как уснул на полчаса, увидел тут же забытый сновидческий спектакль, открыл глаза.
   Меня впервые посетило странное чувство (не оставлявшее меня впоследствии надолго одного) нереальности, нелогичности, абсурдности происходящего со мною, чувство, что я не просто зритель, я - зритель сна. Видимо, то было одно из общечеловеческих чувств: тридцать лет спустя прочел я те же слова в эссе любимого поэта.
   Она проснулась внезапно, села на кровати, не открывая глаз, спросила:
   – Дождь еще идет?
   – Да.
   – Ты еще любишь меня?
   – Да.
   – Какой сегодня день?
   – Пятница
   – Сны должны сбываться. Плохо. Я видела елку на Елагином острове.
   – Там разве растут елки?
   – Рождественскую елку в закрытом особняке, праздник для детей ответственных работников и высокопоставленных родителей, академиков и так далее. Я на самом деле один раз была на такой елке - как дочь адмирала. Я была маленькой, на мне был костюм Шемаханской царевны. Или царицы?
   – Царица она, как Савская.
   – Очень плохой сон, - она была очень озабочена.
   – Я не знал, что у нас бывали елки для высокопоставленных детей. Представить себе не мог такого. А чем плохой-то?
   – Как в анекдоте, дорогой: у нас все равны, но некоторые равнее. А чем плохой… Не знаю. Мне подарили большой черный сверток. У всех свертки были цветные, белые, у некоторых золотые или серебряные. Я стояла со своим черным свертком и не решалась его открыть. Ко мне подошел мальчик, много меньше меня, в страшной маске. Он взял мой черный сверток, схватил его и убежал с ним из комнаты. Где-то далеко я услышала вскрик мальчика. Я плакала, меня утешал военный. Другой военный принес мне новый подарок, белый сверток с розовой лентой. В свертке была кукла, очень красивая, со злыми голубыми глазами. Меня одели в шубку, вывели в заснеженный парк, посадили в машину, ворота открылись, меня повезли домой, я держала в руках куклу и старалась на нее не глядеть. Когда мы проезжали мимо памятника «Стерегущему», я проснулась. Дурной сон.
   – Маленький мальчик - это был я.
   – Да, - отвечала она совершенно серьезно. - Ты меня спас, но себя погубил.
   Она была мрачнее тучи.
   – Черный сверток - это темно-синий чайник, пойду-ка я его поставлю, - с этими словами и пошел я на кухню.

ДОЧКА НАСТЕНЬКА

   В коридоре странный звук привлек мое внимание. Кто-то открывал дверь ключом. Входя ночью, мокрые насквозь, мы забыли накинуть крючок и цепочку; замки были старинные, иногда мы просто захлопывали дверь, порой по рассеянности, порой потому, что нас разбирало любовное нетерпение. Теперь дверь открывали, - дверь и открылась
   На пороге стояла девочка лет тринадцати в бобриковом пальто и нелепой фетровой шляпке (делавшей ее похожей на благонравную старушку), чуть полноватая, с укороченной шеей, изящным тонким носиком и ледяными голубыми глазами. Я стоял перед нею в халате на голое тело, чувяках на босу ногу, с чайником в руке, ненавидимый и презираемый ею чужак, враг, захватчик. Если бы то было в ее силах, она незамедлительно стерла бы меня с лица земли.
   – Вы кто? - спросила она. - Мамин любовник?
   – О! - сказал я. - Я любовник любовницы двоюродного брата ее свекрови, проездом.
   – В цирке, - сказала девочка, захлопывая дверь, - маме всегда нравились клоуны, даже самые несмешные и бездарные. Узнаю ее вкус. А зачем вы надели папин халат? У вас своего нет?
   В искрах зеленого шелка появилась Настасья.
   – Настя, что ты тут делаешь?
   – Разговариваю с твоим сутенером.
   – В дедушкином кабинете, - сказала Настасья раздельно, сузив и без того узкие глаза, - есть Брокгауз и Ефрон, есть Даль и словари иностранных слов. Посмотри значение слова «сутенер», не поленись. Как ты тут оказалась? Сбежала от тети Лизы?
   – Приехала.
   – Тетя Лиза знает?
   – Нет.
   – Очень мило. Значит, сбежала. Тебе не кажется, что нельзя так пугать пожилых людей и заставлять их беспокоиться?
   – Ты не имеешь права читать мне мораль. У тебя у самой морали нет. Ты шлюха.
   Настасья закатила ей пощечину. Девочка была совершенно потрясена (как потом сказала мне Настасья, ее никто никогда пальцем не трогал, в младенчестве даже шутя не шлепали по попке, не наказывали, не ставили в угол). Слезы брызнули у нее из глаз, она пришла в бешенство, с ней сделалась натуральная истерика, она гримасничала, топала ногами, трясла кулаками.
   – Ах ты, мерзавка! - кричала она Настасье. - Ты еще и бьешь меня! Я найду на тебя управу! Меня есть кому защитить! Я все сообщу папе!
   Я плеснул на нее холодной воды из так и не поставленного чайника. Она от удивления тут же затихла. Постояв в изумлении полминуты, она утерлась, бросилась в дальнюю комнату и там закрылась, выкрикнув из-за двери: