Страница:
Флот крейсировал на Балтике, доходя до Дании, приведя в трезвое состояние союзную прусскому королю Англию, обеспечивая постоянное и регулярное снабжение Восточной Пруссии из Либавы и Ревеля.
Самой успешной операцией флота, проведенной совместно с армией, явилась бомбардировка и взятие крепости Кольберг. Первый штурм ее был неудачен, и Конференция при высочайшем дворе и ее комиссия осудила неумелые действия флота. С 76-летним Машуковым поступили «по-божески», ибо он «справедливое наше неудовольствие уже довольно чувствует». Еще больше «опечалить» его в первый момент не решились, но все-таки легко удалили с действующего флота, сделав «присутствующим» в Адмиралтейств-коллегии.
Кольберг был взят в 1761 году. При его взятии отточился военный талант генерал-поручика П. А. Румянцева, зародились некоторые военные приемы у полковника А. В. Суворова.
Главнокомандующим флотом стал вице-адмирал Полянский. Он получил тщательную инструкцию от Конференции, пожалуй, даже чересчур тщательную, сковывающую инициативу флота, да она как таковая и не всегда поощрялась тогда. Как бы там ни было, но русская эскадра подошла к Кольбергу и включилась в общую осаду. Первыми в сражение вступили бомбардирские суда, и «денно и нощно», как отмечалось в «экстракте» шханечного журнала, «не взирая на прежестокую от неприятеля пальбу... они в самую близость города... приходили... стараясь неприятеля разорить... и искусством и порядочным наставлением... редкие бомбы миновали желаемых мест...». Затем Полянский высадил десант.
«Над оным же морским войском главная команда поручается г-ну флота капитану Григорию Спиридову, который при оных будет состоять за полковника. Для пользования больных определен штаб-лекарь Буцковский. Священнику быть с корабля „Вархаила“ с надлежащими святыми требами».
«Морские солдаты», моряки и пехотинцы сражались умело, настроили редуты, установили батареи, вели бомбардировку города. Гарнизон был истощен, и, несмотря на то, что в связи с приближающейся зимой флот снялся с якоря и ушел на зимние стоянки, участь Кольберга была предрешена, и он пал.
Русский флот в Семилетней войне показал, что без его участия ведение больших победоносных боевых действий, особенно в прибрежных районах, почти невозможно. Он усилился тем, что из его состава решительно исключили ветхие и устаревшие суда. Адмиралы, офицеры и командиры кораблей получили серьезную боевую закалку, наметилось преодоление кризиса. Но до полного возрождения флота было еще далеко. Заря нового флота России лишь занималась, его тактические основы, заложенные Петром I, только прощупывались, и его будущий создатель только учился плавать на Волге, в удалении от морских берегов Отечества.
У Волги разливистой
У божьего служителя
Самой успешной операцией флота, проведенной совместно с армией, явилась бомбардировка и взятие крепости Кольберг. Первый штурм ее был неудачен, и Конференция при высочайшем дворе и ее комиссия осудила неумелые действия флота. С 76-летним Машуковым поступили «по-божески», ибо он «справедливое наше неудовольствие уже довольно чувствует». Еще больше «опечалить» его в первый момент не решились, но все-таки легко удалили с действующего флота, сделав «присутствующим» в Адмиралтейств-коллегии.
Кольберг был взят в 1761 году. При его взятии отточился военный талант генерал-поручика П. А. Румянцева, зародились некоторые военные приемы у полковника А. В. Суворова.
Главнокомандующим флотом стал вице-адмирал Полянский. Он получил тщательную инструкцию от Конференции, пожалуй, даже чересчур тщательную, сковывающую инициативу флота, да она как таковая и не всегда поощрялась тогда. Как бы там ни было, но русская эскадра подошла к Кольбергу и включилась в общую осаду. Первыми в сражение вступили бомбардирские суда, и «денно и нощно», как отмечалось в «экстракте» шханечного журнала, «не взирая на прежестокую от неприятеля пальбу... они в самую близость города... приходили... стараясь неприятеля разорить... и искусством и порядочным наставлением... редкие бомбы миновали желаемых мест...». Затем Полянский высадил десант.
«Над оным же морским войском главная команда поручается г-ну флота капитану Григорию Спиридову, который при оных будет состоять за полковника. Для пользования больных определен штаб-лекарь Буцковский. Священнику быть с корабля „Вархаила“ с надлежащими святыми требами».
«Морские солдаты», моряки и пехотинцы сражались умело, настроили редуты, установили батареи, вели бомбардировку города. Гарнизон был истощен, и, несмотря на то, что в связи с приближающейся зимой флот снялся с якоря и ушел на зимние стоянки, участь Кольберга была предрешена, и он пал.
Русский флот в Семилетней войне показал, что без его участия ведение больших победоносных боевых действий, особенно в прибрежных районах, почти невозможно. Он усилился тем, что из его состава решительно исключили ветхие и устаревшие суда. Адмиралы, офицеры и командиры кораблей получили серьезную боевую закалку, наметилось преодоление кризиса. Но до полного возрождения флота было еще далеко. Заря нового флота России лишь занималась, его тактические основы, заложенные Петром I, только прощупывались, и его будущий создатель только учился плавать на Волге, в удалении от морских берегов Отечества.
У Волги разливистой
Федя шел за отцом, обливаясь потом, каждый новый шаг давался все труднее, коса ходила неровно, вот зацепилась за толстые стебли, и снова приходилось делать размах, на который уже не было силы. Отец не оглядывался, но Федя чувствовал, что он сердился, когда сын отставал. «Сердится батя! Нажми!» — все чаще приказывал себе Федя. Он заметил, что его маленькая коса ходит быстрее, когда носок ее чуть приподнимается вверх, и она вроде бы выплывает на волне травы, оставляя после себя успокоенное зеленое душистое море. Все гудело от напряжения, но было радостно: «Дожал, почти пожал». Все! Отец сделал последний перед лесом взмах, немного подождал и обернулся. Федор стал рядом. Мать спешила с опушки с запотевшей крынкой молока и собранными ягодами.
— Испейте, родимые! Испейте, голубчики!
Смотрела любовно и жалостливо, как жадно глотал Федя. Но выдержала и всхлипнула.
— И что ты, батюшка, заставляешь его косить. Не дворянское дело-то.
— Молчи, Параскева, а что дворянское? Великий Петр все мог делать своими руками и нас, преображенцев, к сему приучал. Столярничать Федька умеет, — стал он загибать пальцы, — лошадь запрягает, топором рубит, на лодке гребет, сеть ставить может, стрелять научу, грамоту знает, счет ведет. Что еще надо? Зимой поедем в герольдию на смотр, определять на службу будем. Хватит Степке гнезда зорить, да и Федька готов на государев счет идти. Хорошо бы к преображенцам, — мечтательно протянул отец, — вот бы где свет повидал да погулял, повоевал бы, — покрутил он ус.
— Не надо ему войн, пусть служит по гражданской части, — поглаживала по головке сына мать.
— Эко ты, будто царица, приказы отменяешь. Да кто из истинных дворян променяет военную службу на бумагомарание да откажется от ратных дел.
— А Ваня-то, сказывают, отказался...
— Негодник он и клятвопреступник, со службы сбежал, — затвердился и покраснел отец, — опозорил он Ушаковых.
Стало ясно, что речь шла об Иване Ушакове, что, сказывают, сбежал из гвардии в скит дальний. Мать не согласилась. Федя нечасто видел ее такой. Твердой, непреклонной, с горящими глазами.
— Нет, Федор, он же душу спасал.
— Душа в согласии с долгом должна быть, а он ее от обязанности увести хочет.
— Ты же знаешь, Федя, — мать положила руку на плечо отцу, — он в бога по-истинному верил, ни одно богохульство не прощал, несправедливости не терпел.
Отец сбросил руку и разгоряченно зачастил:
— Брось пустяки молоть! Когда? Когда сие было? Он со мной, бывало, и пил, и трубку курил, и плясал, и речи не для дамских ушей говаривал. Как он мог службу предать и бежать, нет, я ему не прощу...
— Ну и нашел чем хвалиться: пил, курил, — совсем рассердилась мать, — он ведь не к ворогу перебежал, а к богу!
— Бог тоже измен не прощает, — махнул отец рукой и встал.
Федя прислушивался, о чем спорят отец и мать. Ему казалось, что изменять никому нельзя. Нехорошо это. Дядю своего, которого видел всего два раза, он любил, богу верил, но долг, о котором говорил отец, и ему казался главным. Когда молилась мать, она все просила у бога заступничества и сохранения ее сыновей и близких, а отец и перед иконой испрашивал побед Отечеству, армии и флоту.
— А ты, Федор, в преображенцы или тоже в монахи хочешь? — хмуро спросил отец.
— Не-е, батя, я бы во флот пошел... — Отец удивленно поднял брови, мать охнула:
— Сынок, да кто же тебя надоумил сему?
— Волга, — отвечал Федя с гордостью. — Я быстрее всех плоты вязать научился, плавать и под водой сидеть дольше всех с камышиной, гребу без устали. Вот все ребята наши и соседские меня морянином и именуют.
Отец покачал головой, но не возразил: морская служба тоже государева и уже ласково шлепнул по спине:
— Иди погуляй! Поди, дед Василий голову заморочил. Федя быстро вскочил:
— Я на Волгу со Степаном. У нас там верша закинута.
Отец кивнул головой, но Степану разрешил лишь после того, когда тот закончит свое дело. Строгий преображенец, он по утрам давал задания («развод караула») всей семье и дворне. Сегодня день был трудовой, братья работали, завтра — учебный, монах из Островного монастыря будет читать с ними псалтырь и учить счету.
— Ты, Феденька, Никиту с собой забери, — крикнула вдогонку мать, — он постарше да посильнее, защитит от злых людей, — объяснила отцу.
— Все ты их подолом прикрываешь, скоро в службу им, в ученье, а ты их в люльку обратно, — незлобливо ворчал Ушаков-старший, отбивая косы.
Феденька мчался по тропинке вдоль светлой и чистой Жидогости, сбивая прутом головки лебеды и ромашек, протыкая лопухи, вспугивая прозрачнокрылых стрекоз.
Корабельные сосны выстреливали своими ровными светло-коричневыми стволами в небо, шумя где-то там, очень высоко, зеленой хвоей. В лощинах и на равнинах толпились белые стайки берез. Пахло цветами, высыхающей травой, земляникой — словом, всем, что создавало аромат русского леса. Останавливаться Феде было некогда, да и лукошка не прихватил, а то бы до краев наполнил свежей пахучей земляникой, вон и летние грибы пошли уже.
Птицы сопровождали его от куста до куста своим немыслимо веселым щебетом, а беззвучные бабочки не боялись сесть на плечо и отдохнуть, когда он переходил кладку у ручья. Там он остановился, зачерпнул в горсть прозрачной холодной воды.
«Чудно здесь у нас, ладно. А каково оно, море-то?» — задумывался мальчик, задирая голову к верхушкам сосен и погружаясь в голубизну неба.
А вот и Бурнаково, его сельцо, где родился и жил он вот уже семь лет. В Бурнакове всего пятнадцать изб, да и кругом-то Кузино, Алексеевское, Ярофеево, Дымовское, Петряново тоже не большие деревни, а сельца, им да их близким принадлежащие. Лишь Хопылево на берегу Волги выделялось целым рядом добротных изб, дворянских и купеческих домов и церковными строениями.
На дворе отцовского дома Степана не оказалось, хотя поленница, которую было поручено отцом сложить, была еще не завершена. Федор завернул за угол и застал Степана за непотребным занятием. Тот выпотрошил из-под стрехи воробьиное гнездо и вершил казнь над птенцами. Голову желторотых воробьят он закладывал между пальцев и взмахом руки отрывал ее от тщедушного тельца, бросая все кошке.
Федя крови не боялся, на разбитые до костей колени не жаловался, раны на пальце замазывал грязью, даже курице, если просила мать, мог голову отрубить, но туг ему стало худо. Налетел на Степана с кулаками, сшиб на землю и в бессилии затих, когда вывернувшийся старший брат заломил ему руки за спину и, задыхаясь, выговорил:
— Ты, Федька, оглашенный, бешеный прямо! Тебе тварей безмозглых жалко, а брата чуть не убил из-за них. Набросился.
— Сам ты тварь безмозглая, — прохрипел Федя и замолчал.
Степан отпустил его, отправился налаживать поленницу, а через час пришел к забившемуся в угол двора брату.
— Федька! Айда на Волгу. Верша там, поди, полна рыбой.
И хотя радостное утреннее настроение исчезло, Федя согласился — на Волгу его всегда тянуло.
— Мамка сказала, чтобы Никиту взяли, — буркнул он. Степан удивленно посмотрел на брата: вот, оказывается, тот уже с разрешением шел.
— Чего ж ты тогда на меня набросился? — еще раз повторил он.
Федя не ответил, а закричал в сторону небольшого домика:
— Никита! Никита! Пошли с нами на Волгу. Мамка сказала. — Показался невысокий, но крепкий парень, дворовый человек Ушаковых, лет шестнадцати, с топором в руках, постоял, кивнул и нырнул в сарай...
Дорога к Волге была такой же красивой, зеленой и ароматной, но уже не такой радостной и звучащей, как раньше. Никита почувствовал, что между братьями черная кошка пробежала, и старался их развлечь рассказами про свои успехи в рыбной ловле.
— Я намедни сома вот такого поймал в Жидогости.
Братья улыбнулись, не возражали, хотя Никита развел руки на всю ширину. В их любимой и теплой речке водилось все: и караси, и окуни, и щуки, и сомы, правда, может, и не такие, каким хвастался Никита.
В Хопылеве у отца была своя лодка, которую вытаскивали и оставляли для надзора у избенки бывшего петровского морского служителя деда Василия. Василий же на костыле и деревяшке умудрялся подниматься на горку возле монастыря и зажигать костер в ночное время, чтобы идущие по Волге ладьи, лодки, дощаники, каюки и другие речные суда не наткнулись на длинную и узкую отмель, намытую за церковью Богоявления. Говорил он, что на сей пост его поставил сам Петр Великий, когда проезжал по Волге и увидел одноногого моряка, что просил милостыню у монастырских ворот в Богоявленском. Вот тогда-то и указал Петр на этот холм и повелел жечь ему ночной костер для «ориентации судов». Правдой был сей рассказ или выдумкой, никто ни в Бурнакове, ни в Хопылеве, ни даже в самом Романово-Борисоглебске не знал. Однако три рубля ежегодно петровскому мореходу выплачивали. За что? Кто постановил? Не знали, но и отменять приказ не собирались. И горел над приволжской кручей от апрельских весенних дней до первой шуги знакомый всем кормчим, вожакам-лоцманам, бурлакам костер.
Находившись вдоволь на веслах, собрав улов с поставленных вчера Никитой и Федей вершей, братья вытащили лодку перед избенкой деда Василия и, насобирав кучу хвороста и сучьев, поднялись к нему на кручу.
Бывший петровский моряк уже затеял костер, подложил сухого мха, сена под маленькие веточки, умостил рядом кресало, камни и трут и с нетерпением поглядывал на небо, ожидая, когда загорится вечерняя звезда.
Федя, десятки раз бывавший на этом холме, с удовольствием разместился рядом с ночным дозорным.
— Деда, расскажи, како ты при Гангуте сражался, како шведа пленял.
Тот, однако, не спешил, он все еще про себя доспаривал со старообрядцем, коих много было на той стороне Волги.
— Он мне вот говорит, что табак — зелье бесовское и уста им осквернять нельзя. Кто трубку в себя пихает, тот сам себя осуждает.
— Слушай ты их, дед! Они козлы старые ничего в новом мире не смыслят, — перебил его Степан.
— Не-е, ты их не осуждай, они грамотно и красиво по старым книгам рассказывают.
— Ну так каждый может научиться, — не отставал Степан.
— Не-е, над старцем не смейся, ноне старец былое славит и правоту возвращает.
— Вот же, сам только на них ругался, — хохотнул Степан.
Дед Василий рассердился, не захотел более с ним разговаривать и обернулся к Феде.
— Слушай, я тебе старинную историю расскажу. Историю эту, о российском матросе, Федя тоже слушал уже не раз, но дед добавлял к ней неслыханные ранее подробности, чем превращал ее каждый раз в новую сказку. Рассказывал дед Василий ее на разные голоса с остановками и оглядыванием слушателей, ища отклика.
— Так вот, поведаю я вам историю о российском матрозе Василии Кариотском и о прекрасной королеве Ираклии Флоренской земли. Василий-то Кариотский родом был из Российских Европий, на морскую службу поступил, стал матрозом. Вначале прозывали его на корабле, и прозывали зело нелестно, но он учился много и упорно и все мореходное дело изучил. То было замечено, — обвел всех взглядом, как бы ища подтверждения, что ревностная служба замечается, — и его направили за науки и услуги в Голландию, для овладения знаниями арихметическими и разными навыками. А там его и Цесарь заметил, пригласил к себе российского матроза.
— Ну а не ты ли это сам был? — хитро подмигнул всем Степан.
— Помолчи, то мог быть любой русский матроз, храбрый и умелый, а кто был тот, то будет ведомо. Так вот... приехал он во дворец к Цесарю. И был принят от Цесаря с великой славой, подобно яко некоторый царевич... Василий нанял себе в лакеи пятьдесят человек, которым надел ливреи с весьма богатым убором, карету приказал заложить золотокованую, и Цесарь, — поднял вверх палец дед Василий, — повелел министрам, а потом и камергерам неотступно быть при Василии. Цесарь стал сажать российского матроза кушать, Василий отговаривался. Тогда Цесарь и рече: почто напрасно отговариваешься? Понеже я вижу у тебя разума достаточно, изволь садиться. Во как за матрозом ухаживал!
Дед Василий вскочил, проскакал на култышке к обрыву и осмотрел горизонт: не загорелась еще звезда?
— Вот так он и жил, пока не попал на остров неведомый, в крушение. А на том острове непроходимый лес и великие трясины. Российский матроз попал туда, и пошел по берегу моря, и нашел тропу в лесу, яко хождение человеческое, а не зверское. Там он и увидел разбойников, играющих в разные игры и музыки, пьяных.
Солнце садилось в красные тучки, ветрено будет завтра — потянулись над Волгой уточки, накапливался в лощинах туман, а петровский служитель рассказывал невероятные истории, приключившиеся с русским матросом: о том, как разбойники сделали его молодца удалого и острого умом своим атаманом, и о том, как захватили они казны, и товары, и флорентийскую королеву, которая влюбилась в Василия. И о том, как влюбился в нее Василий.
— Спорили разбойники из-за нее, кому она достанется, и порешили, что порубят на части, чтобы никому не досталась, да и самого Василия решили порубить и разделать на пирожное. Но Василий их перехитрил. Он в королеву хоть и влюбился, но сделал вид, что она ему безразлична. Плюнул и вон пошел! А сам разбойников уверил, что знает волшебный заговор, как захватить богатый корабль, коего не было. Сам же королеву похитил — увез.
Дед Василий еще раз посмотрел на небо, взял кресало и ударил по кремню.
— Ту флорентийскую царевну снова пленницей взяли, а Василия чуть снова не погубили, но он скрылся. А флорентийская королева верность Василию сохранила, хотя ее подвенечное платье надеть заставляли.
Петровский страж ударил по камню, искры брызнули, трут затлел, и он поднял его вверх.
— Она платья подвенечного не надела и в черном платье поехала в кирху, где в бродячем арфисте и узнала Василия. Взяла она его за руку, и посадила в карету, и повелела поворотить да ехать во дворец! Оженились. Там он и правит по сей день.
Дед Василий дунул в трут и ткнул его в сухую траву. Огонь вспыхнул, и костер обозначил путь тихо скользящей по Волге барке.
— Испейте, родимые! Испейте, голубчики!
Смотрела любовно и жалостливо, как жадно глотал Федя. Но выдержала и всхлипнула.
— И что ты, батюшка, заставляешь его косить. Не дворянское дело-то.
— Молчи, Параскева, а что дворянское? Великий Петр все мог делать своими руками и нас, преображенцев, к сему приучал. Столярничать Федька умеет, — стал он загибать пальцы, — лошадь запрягает, топором рубит, на лодке гребет, сеть ставить может, стрелять научу, грамоту знает, счет ведет. Что еще надо? Зимой поедем в герольдию на смотр, определять на службу будем. Хватит Степке гнезда зорить, да и Федька готов на государев счет идти. Хорошо бы к преображенцам, — мечтательно протянул отец, — вот бы где свет повидал да погулял, повоевал бы, — покрутил он ус.
— Не надо ему войн, пусть служит по гражданской части, — поглаживала по головке сына мать.
— Эко ты, будто царица, приказы отменяешь. Да кто из истинных дворян променяет военную службу на бумагомарание да откажется от ратных дел.
— А Ваня-то, сказывают, отказался...
— Негодник он и клятвопреступник, со службы сбежал, — затвердился и покраснел отец, — опозорил он Ушаковых.
Стало ясно, что речь шла об Иване Ушакове, что, сказывают, сбежал из гвардии в скит дальний. Мать не согласилась. Федя нечасто видел ее такой. Твердой, непреклонной, с горящими глазами.
— Нет, Федор, он же душу спасал.
— Душа в согласии с долгом должна быть, а он ее от обязанности увести хочет.
— Ты же знаешь, Федя, — мать положила руку на плечо отцу, — он в бога по-истинному верил, ни одно богохульство не прощал, несправедливости не терпел.
Отец сбросил руку и разгоряченно зачастил:
— Брось пустяки молоть! Когда? Когда сие было? Он со мной, бывало, и пил, и трубку курил, и плясал, и речи не для дамских ушей говаривал. Как он мог службу предать и бежать, нет, я ему не прощу...
— Ну и нашел чем хвалиться: пил, курил, — совсем рассердилась мать, — он ведь не к ворогу перебежал, а к богу!
— Бог тоже измен не прощает, — махнул отец рукой и встал.
Федя прислушивался, о чем спорят отец и мать. Ему казалось, что изменять никому нельзя. Нехорошо это. Дядю своего, которого видел всего два раза, он любил, богу верил, но долг, о котором говорил отец, и ему казался главным. Когда молилась мать, она все просила у бога заступничества и сохранения ее сыновей и близких, а отец и перед иконой испрашивал побед Отечеству, армии и флоту.
— А ты, Федор, в преображенцы или тоже в монахи хочешь? — хмуро спросил отец.
— Не-е, батя, я бы во флот пошел... — Отец удивленно поднял брови, мать охнула:
— Сынок, да кто же тебя надоумил сему?
— Волга, — отвечал Федя с гордостью. — Я быстрее всех плоты вязать научился, плавать и под водой сидеть дольше всех с камышиной, гребу без устали. Вот все ребята наши и соседские меня морянином и именуют.
Отец покачал головой, но не возразил: морская служба тоже государева и уже ласково шлепнул по спине:
— Иди погуляй! Поди, дед Василий голову заморочил. Федя быстро вскочил:
— Я на Волгу со Степаном. У нас там верша закинута.
Отец кивнул головой, но Степану разрешил лишь после того, когда тот закончит свое дело. Строгий преображенец, он по утрам давал задания («развод караула») всей семье и дворне. Сегодня день был трудовой, братья работали, завтра — учебный, монах из Островного монастыря будет читать с ними псалтырь и учить счету.
— Ты, Феденька, Никиту с собой забери, — крикнула вдогонку мать, — он постарше да посильнее, защитит от злых людей, — объяснила отцу.
— Все ты их подолом прикрываешь, скоро в службу им, в ученье, а ты их в люльку обратно, — незлобливо ворчал Ушаков-старший, отбивая косы.
Феденька мчался по тропинке вдоль светлой и чистой Жидогости, сбивая прутом головки лебеды и ромашек, протыкая лопухи, вспугивая прозрачнокрылых стрекоз.
Корабельные сосны выстреливали своими ровными светло-коричневыми стволами в небо, шумя где-то там, очень высоко, зеленой хвоей. В лощинах и на равнинах толпились белые стайки берез. Пахло цветами, высыхающей травой, земляникой — словом, всем, что создавало аромат русского леса. Останавливаться Феде было некогда, да и лукошка не прихватил, а то бы до краев наполнил свежей пахучей земляникой, вон и летние грибы пошли уже.
Птицы сопровождали его от куста до куста своим немыслимо веселым щебетом, а беззвучные бабочки не боялись сесть на плечо и отдохнуть, когда он переходил кладку у ручья. Там он остановился, зачерпнул в горсть прозрачной холодной воды.
«Чудно здесь у нас, ладно. А каково оно, море-то?» — задумывался мальчик, задирая голову к верхушкам сосен и погружаясь в голубизну неба.
А вот и Бурнаково, его сельцо, где родился и жил он вот уже семь лет. В Бурнакове всего пятнадцать изб, да и кругом-то Кузино, Алексеевское, Ярофеево, Дымовское, Петряново тоже не большие деревни, а сельца, им да их близким принадлежащие. Лишь Хопылево на берегу Волги выделялось целым рядом добротных изб, дворянских и купеческих домов и церковными строениями.
На дворе отцовского дома Степана не оказалось, хотя поленница, которую было поручено отцом сложить, была еще не завершена. Федор завернул за угол и застал Степана за непотребным занятием. Тот выпотрошил из-под стрехи воробьиное гнездо и вершил казнь над птенцами. Голову желторотых воробьят он закладывал между пальцев и взмахом руки отрывал ее от тщедушного тельца, бросая все кошке.
Федя крови не боялся, на разбитые до костей колени не жаловался, раны на пальце замазывал грязью, даже курице, если просила мать, мог голову отрубить, но туг ему стало худо. Налетел на Степана с кулаками, сшиб на землю и в бессилии затих, когда вывернувшийся старший брат заломил ему руки за спину и, задыхаясь, выговорил:
— Ты, Федька, оглашенный, бешеный прямо! Тебе тварей безмозглых жалко, а брата чуть не убил из-за них. Набросился.
— Сам ты тварь безмозглая, — прохрипел Федя и замолчал.
Степан отпустил его, отправился налаживать поленницу, а через час пришел к забившемуся в угол двора брату.
— Федька! Айда на Волгу. Верша там, поди, полна рыбой.
И хотя радостное утреннее настроение исчезло, Федя согласился — на Волгу его всегда тянуло.
— Мамка сказала, чтобы Никиту взяли, — буркнул он. Степан удивленно посмотрел на брата: вот, оказывается, тот уже с разрешением шел.
— Чего ж ты тогда на меня набросился? — еще раз повторил он.
Федя не ответил, а закричал в сторону небольшого домика:
— Никита! Никита! Пошли с нами на Волгу. Мамка сказала. — Показался невысокий, но крепкий парень, дворовый человек Ушаковых, лет шестнадцати, с топором в руках, постоял, кивнул и нырнул в сарай...
Дорога к Волге была такой же красивой, зеленой и ароматной, но уже не такой радостной и звучащей, как раньше. Никита почувствовал, что между братьями черная кошка пробежала, и старался их развлечь рассказами про свои успехи в рыбной ловле.
— Я намедни сома вот такого поймал в Жидогости.
Братья улыбнулись, не возражали, хотя Никита развел руки на всю ширину. В их любимой и теплой речке водилось все: и караси, и окуни, и щуки, и сомы, правда, может, и не такие, каким хвастался Никита.
В Хопылеве у отца была своя лодка, которую вытаскивали и оставляли для надзора у избенки бывшего петровского морского служителя деда Василия. Василий же на костыле и деревяшке умудрялся подниматься на горку возле монастыря и зажигать костер в ночное время, чтобы идущие по Волге ладьи, лодки, дощаники, каюки и другие речные суда не наткнулись на длинную и узкую отмель, намытую за церковью Богоявления. Говорил он, что на сей пост его поставил сам Петр Великий, когда проезжал по Волге и увидел одноногого моряка, что просил милостыню у монастырских ворот в Богоявленском. Вот тогда-то и указал Петр на этот холм и повелел жечь ему ночной костер для «ориентации судов». Правдой был сей рассказ или выдумкой, никто ни в Бурнакове, ни в Хопылеве, ни даже в самом Романово-Борисоглебске не знал. Однако три рубля ежегодно петровскому мореходу выплачивали. За что? Кто постановил? Не знали, но и отменять приказ не собирались. И горел над приволжской кручей от апрельских весенних дней до первой шуги знакомый всем кормчим, вожакам-лоцманам, бурлакам костер.
Находившись вдоволь на веслах, собрав улов с поставленных вчера Никитой и Федей вершей, братья вытащили лодку перед избенкой деда Василия и, насобирав кучу хвороста и сучьев, поднялись к нему на кручу.
Бывший петровский моряк уже затеял костер, подложил сухого мха, сена под маленькие веточки, умостил рядом кресало, камни и трут и с нетерпением поглядывал на небо, ожидая, когда загорится вечерняя звезда.
Федя, десятки раз бывавший на этом холме, с удовольствием разместился рядом с ночным дозорным.
— Деда, расскажи, како ты при Гангуте сражался, како шведа пленял.
Тот, однако, не спешил, он все еще про себя доспаривал со старообрядцем, коих много было на той стороне Волги.
— Он мне вот говорит, что табак — зелье бесовское и уста им осквернять нельзя. Кто трубку в себя пихает, тот сам себя осуждает.
— Слушай ты их, дед! Они козлы старые ничего в новом мире не смыслят, — перебил его Степан.
— Не-е, ты их не осуждай, они грамотно и красиво по старым книгам рассказывают.
— Ну так каждый может научиться, — не отставал Степан.
— Не-е, над старцем не смейся, ноне старец былое славит и правоту возвращает.
— Вот же, сам только на них ругался, — хохотнул Степан.
Дед Василий рассердился, не захотел более с ним разговаривать и обернулся к Феде.
— Слушай, я тебе старинную историю расскажу. Историю эту, о российском матросе, Федя тоже слушал уже не раз, но дед добавлял к ней неслыханные ранее подробности, чем превращал ее каждый раз в новую сказку. Рассказывал дед Василий ее на разные голоса с остановками и оглядыванием слушателей, ища отклика.
— Так вот, поведаю я вам историю о российском матрозе Василии Кариотском и о прекрасной королеве Ираклии Флоренской земли. Василий-то Кариотский родом был из Российских Европий, на морскую службу поступил, стал матрозом. Вначале прозывали его на корабле, и прозывали зело нелестно, но он учился много и упорно и все мореходное дело изучил. То было замечено, — обвел всех взглядом, как бы ища подтверждения, что ревностная служба замечается, — и его направили за науки и услуги в Голландию, для овладения знаниями арихметическими и разными навыками. А там его и Цесарь заметил, пригласил к себе российского матроза.
— Ну а не ты ли это сам был? — хитро подмигнул всем Степан.
— Помолчи, то мог быть любой русский матроз, храбрый и умелый, а кто был тот, то будет ведомо. Так вот... приехал он во дворец к Цесарю. И был принят от Цесаря с великой славой, подобно яко некоторый царевич... Василий нанял себе в лакеи пятьдесят человек, которым надел ливреи с весьма богатым убором, карету приказал заложить золотокованую, и Цесарь, — поднял вверх палец дед Василий, — повелел министрам, а потом и камергерам неотступно быть при Василии. Цесарь стал сажать российского матроза кушать, Василий отговаривался. Тогда Цесарь и рече: почто напрасно отговариваешься? Понеже я вижу у тебя разума достаточно, изволь садиться. Во как за матрозом ухаживал!
Дед Василий вскочил, проскакал на култышке к обрыву и осмотрел горизонт: не загорелась еще звезда?
— Вот так он и жил, пока не попал на остров неведомый, в крушение. А на том острове непроходимый лес и великие трясины. Российский матроз попал туда, и пошел по берегу моря, и нашел тропу в лесу, яко хождение человеческое, а не зверское. Там он и увидел разбойников, играющих в разные игры и музыки, пьяных.
Солнце садилось в красные тучки, ветрено будет завтра — потянулись над Волгой уточки, накапливался в лощинах туман, а петровский служитель рассказывал невероятные истории, приключившиеся с русским матросом: о том, как разбойники сделали его молодца удалого и острого умом своим атаманом, и о том, как захватили они казны, и товары, и флорентийскую королеву, которая влюбилась в Василия. И о том, как влюбился в нее Василий.
— Спорили разбойники из-за нее, кому она достанется, и порешили, что порубят на части, чтобы никому не досталась, да и самого Василия решили порубить и разделать на пирожное. Но Василий их перехитрил. Он в королеву хоть и влюбился, но сделал вид, что она ему безразлична. Плюнул и вон пошел! А сам разбойников уверил, что знает волшебный заговор, как захватить богатый корабль, коего не было. Сам же королеву похитил — увез.
Дед Василий еще раз посмотрел на небо, взял кресало и ударил по кремню.
— Ту флорентийскую царевну снова пленницей взяли, а Василия чуть снова не погубили, но он скрылся. А флорентийская королева верность Василию сохранила, хотя ее подвенечное платье надеть заставляли.
Петровский страж ударил по камню, искры брызнули, трут затлел, и он поднял его вверх.
— Она платья подвенечного не надела и в черном платье поехала в кирху, где в бродячем арфисте и узнала Василия. Взяла она его за руку, и посадила в карету, и повелела поворотить да ехать во дворец! Оженились. Там он и правит по сей день.
Дед Василий дунул в трут и ткнул его в сухую траву. Огонь вспыхнул, и костер обозначил путь тихо скользящей по Волге барке.
У божьего служителя
После первого смотра сыновей в герольдии Федор Игнатьевич решил им показать Петербург. Ему не терпелось взглянуть на места, где прошла его гвардейская молодость, мать хотела с пристрастием осмотреть петербургские лавки. Конечно, только осмотреть, ибо рассчитывать на большие покупки после дорогостоящей поездки, затрат на корм лошадей, на еду не приходилось. Степан хотел увидеть оружие и развод караулов, о которых рассказывал отец, а младший Федя непременно желал узреть море и корабли.
Петербург его, конечно, поразил размахом своим, пышными каретами, возками, кибитками, что сновали туда и сюда вдоль улиц. Но особенно восхитился Федя, когда увидел тихо прошедшую под парусами яхту на Неве, она вышла из туманной дымки от Петропавловской крепости и медленно скрылась за одним из островов. Море он так и не узрел, далеко надо было ехать, отец не захотел.
— Пойдем сегодня в Александро-Невскую лавру, — сказал он в ответ на просьбу Федора. — Повидаем хоть этого несчастного, — проворчал он, взглянув на мать. Та промолчала, а Федор догадался, что пойдут к Ивану Игнатьевичу, о коем в доме часто заводили разговоры...
Когда вступили в главный собор Лавры, все как-то уменьшились в росте, притихли, поставили свечи во здравие и за упокой.
— Где тут Ушаков Иван служит? — обратился отец к приглядывающему за порядком монаху.
— У нас такого нету.
— Как нет, он тут с позволения императрицы у вас пострижен.
— А каково имя-то принял? Не Федор?
— Федор, кажется.
— Ну так ему досаждать не велено. И ныне он при деле богоугодном.
— А что за дело-то?
— Он при кружке подношений. А вы кто ему будете?
— Я брат родной, а это его племянники.
— Ну то дело другое, — монах оглянулся по сторонам. — У кружки его сама императрица поставила. Он сие дело свято исполняет, и народ к нему валом валит. А наши-то отцы и взревновали.
— Пошто народ-то идет? — с удивлением осведомился отец. — Аль святость в нем невидимая ране появилась? — робко уже пошутил.
— Святой он! Святой! — с убеждением отвечал монах. — Подлинное благоговение вызывает у прихожан постным своим видом и добродетелями. Он в постоянном посту, молитвах и делах время проводят, сказывали, сам цесаревич Петр, — поднял вверх ладони и значительно посмотрел на начинающих робеть родственников. — Петр Федорович говаривал: в Александро-Невской лавре один монах — Ушаков! Пойдемте, я вас к нему отведу.
Он повел их к тому месту, где были прикреплены кружки для пожертвований, и вполголоса продолжал:
— Отцу Федору это дорого стоило. А его бессребреничество привело к тому, что все монетки до одной из пожертвований шли в казну церковную. А тут народ почувствовал, что сему монаху можно довериться. И шли к нему мужи с женами и детьми и просили, как быть им с детьми, в миру живущими. Он отказывался советы давать, отсылал к учителям монастырским, однако его вера убеждала и заповеди призывали: «требующим от тебя помощи — не отврати». А так как живущие в нашей обители люди ученые, то видывали и начали вменять ему в обиду, что, миновав их, людей ученых, люди идут к простому старцу, и от них к нему зависть и ненависть. Они даже к митрополиту самому обратились, и тот запретил вход всем, кто говорил, что к Федору. Вот он! — с почтением кивнул головой монах на высокого худого чернеца, читающего негромкую молитву. Верующие, среди которых было особенно много молодых женщин, кланялись в такт его размеренному голосу. По окончании молитвы одни стали развязывать узелки, расстегивать карманы и кошельки, доставая оттуда монеты, другие сразу потянулись к кружкам, бросая туда зажатые в кулаке пятаки. Чернец поклонился людям и, выпрямляясь, встретился взглядом с Ушаковыми.
— Вот и хорошо, что пришли в храм божий помолиться, — по-доброму, будто и не расставались, сказал он. — Пойдемте ко мне в келью, орешков детям дам, для белок припас. — И зашагал неторопливо через двор к крайнему каменному строению. Стоявшему у входа и не пропускавшему их внутрь монаху сурово сказал:
— Сродственники. Брат мой родной с детьми.
Монах в нерешительности огляделся и махнул рукой.
Когда зашли в келью, Федя поежился, — было прохладно и пусто, лишь в углу стоял сбитый из досок топчан да в другом висела икона с лампадой.
— Хорошо, что пришли, — повторил Иван, — попрощаемся, ухожу я в Саровскую пустынь.
Мать всплеснула руками, из глаз ее катились слезы. Отец сурово взглянул на нее, хмурясь, спросил:
— Что ты там, в той пустыни, не видал? — и обвел руками келью. — Чем у тебя тут не пустынь?
— То верно, везде можно людям служить. Но собрал я, брат мой, духовное братство из многих людей и со своими духовными учениками и ученицами, холостыми мужами, вдовами и девицами отправляюсь туда на покаяние и поклонение. Некоторые из них у святого Синода даже исходатайствовали разводы, чтобы с нами поехать.
— Где та пустынь-то? — спросил не особенно знающий святые места отец.
— За Арзамасом в дремучих лесах, — объяснил Иван и обратился к младшему Феде: — Кем же ты будешь после герольдического смотра?
Тот зарделся и прошептал:
— Офицером морским!
— Всякая служба богу угодна, — погладил его по голове Иван. — В миру будешь жить, мой отрок, а он бывает жесток и несправедлив. И моя судьба может послужить тебе уроком. Садитесь, — пригласил он всех, указав на топчан. Все сели, а Федя и мать, наверное, из почтения к святому человеку, остались стоять.
— Я ведь, ты знаешь, — обращался он почему-то только к Феде, — на военную службу был вчинен в гвардию. И здесь, в Петербурге, в таком славном месте увеселений и без особого тщания о своей душе служить стал, больше заботился о греховных сластях, коим с сотовариществом предавался. Однако же в один день, когда звучали вкруг нас, забавляющихся, гусли и свирели, паде внезапно один из товарищей моих на землю и умре без покаяния. То событие повергло мою душу в тревогу и боль. И решил я оставить всю сию жизнь мирскую и устремиться в полнощные края. Увидел я, что мир в нашем воображении не то, что божеской рукой создано, а то, что разумеем, что худое в мир грехом введено, а именно изменил мирские суеты, бесчестные другим примеры, вредные худыми людьми обхождения, всякие соблазны и препятствия к добродетельному житию, а потом решил я удалиться от мира и избрать себе состояние, в котором беспрепятственно хочу упражняться в богомыслиях.
— Однако же кто-то должен землю пахать да державу от врагов защищать, — сказал отец.
— И я не говорю, что уйти надо в бездельность. И здесь и в Саровской пустыни мечтаю, чтобы были все молящиеся при рукоделии, отогнав себя от праздности. Дары богу действием хочу нести и от нечистот мира действом освободиться.
— Куда же ушел ты тогда-то, Ваня? — робко перебила мать.
— А... — махнул рукой Иван, — где я только не был. Отослал слугу в Ярославль, и там возле города переоделся я из мирских одежд в черную, убогую, яко труднику пустынному суща. Возле города, уже переодетый, — возвел глаза вверх, — встретился мне на возке дядя наш...
— Никогда он мне этого не рассказывал, — удивился отец.
— Да он меня и не познал в худой одежде. И я тогда решил окончательно: так тому и быть. В двинских лесах в Поморье оказался, а потом в Плащанской обители в киевских местностях. Ко мне там настоятель отказал в келье, а затем и выдали наряду воинскому, как беспаспортного, привезли в Петербург и прямо к царице.
— Во как! — со страхом и восхищением присвистнул Степан.
— Да! Ведь из гвардии не бегали раньше.
— Вот именно, — хмыкнул отец. — Что же она тебе сказала? Чай, не погладила по головке.
— Не погладила, но и не отсекла. Вопрошала: зачем ты из полку моего ушел? Для удобства спасения моей души, ваше императорское величество, я ей ответил. Тогда она мне дивное слово сказала: «Не вменяю тебе побег в проступок, жалую тебя прежним чином, вступай в прежнее званье».
— Ну так что ж ты зевал-то? — окончательно разочаровался в брате отец.
— Я ей ответил тогда, Елизавете Петровне, государыне нашей: в начатой жизни моей, ваше императорское величество, для Бога и души моей до конца пребыть желаю, а в прежней жизни и чина не желаю. Она тогда и рекла мне: «Для чего уходом ушел из полку, когда к такому делу и от нас мог быть отпущен?» Я же ей сказал, если б о сем всеподданнейше утруждал, тогда, то верно было бы и сейчас, как убогий утруждаю, как в том случае. Рекла императрица: куда желаешь? Я и сказал тогда: в Саровскую пустынь. Она и ответила: пусть. Только останься, побудь в Александро-Невской лавре у кружки. И был пострижен я и наречен в честь святого нашего ярославского Федора. Хотел бы я, чтобы деяния того святого осветили и тебя, отрок, — осенил он крестным знамением Федю. — Чтобы на путях дальних твоих были свершения великие. Думай же всегда о ближних. А еще кто о ближнем не радит, тот, наверное, и веру нашу отвергает. Люби человеков, с коими будешь, и ждет тебя победа.
Петербург его, конечно, поразил размахом своим, пышными каретами, возками, кибитками, что сновали туда и сюда вдоль улиц. Но особенно восхитился Федя, когда увидел тихо прошедшую под парусами яхту на Неве, она вышла из туманной дымки от Петропавловской крепости и медленно скрылась за одним из островов. Море он так и не узрел, далеко надо было ехать, отец не захотел.
— Пойдем сегодня в Александро-Невскую лавру, — сказал он в ответ на просьбу Федора. — Повидаем хоть этого несчастного, — проворчал он, взглянув на мать. Та промолчала, а Федор догадался, что пойдут к Ивану Игнатьевичу, о коем в доме часто заводили разговоры...
Когда вступили в главный собор Лавры, все как-то уменьшились в росте, притихли, поставили свечи во здравие и за упокой.
— Где тут Ушаков Иван служит? — обратился отец к приглядывающему за порядком монаху.
— У нас такого нету.
— Как нет, он тут с позволения императрицы у вас пострижен.
— А каково имя-то принял? Не Федор?
— Федор, кажется.
— Ну так ему досаждать не велено. И ныне он при деле богоугодном.
— А что за дело-то?
— Он при кружке подношений. А вы кто ему будете?
— Я брат родной, а это его племянники.
— Ну то дело другое, — монах оглянулся по сторонам. — У кружки его сама императрица поставила. Он сие дело свято исполняет, и народ к нему валом валит. А наши-то отцы и взревновали.
— Пошто народ-то идет? — с удивлением осведомился отец. — Аль святость в нем невидимая ране появилась? — робко уже пошутил.
— Святой он! Святой! — с убеждением отвечал монах. — Подлинное благоговение вызывает у прихожан постным своим видом и добродетелями. Он в постоянном посту, молитвах и делах время проводят, сказывали, сам цесаревич Петр, — поднял вверх ладони и значительно посмотрел на начинающих робеть родственников. — Петр Федорович говаривал: в Александро-Невской лавре один монах — Ушаков! Пойдемте, я вас к нему отведу.
Он повел их к тому месту, где были прикреплены кружки для пожертвований, и вполголоса продолжал:
— Отцу Федору это дорого стоило. А его бессребреничество привело к тому, что все монетки до одной из пожертвований шли в казну церковную. А тут народ почувствовал, что сему монаху можно довериться. И шли к нему мужи с женами и детьми и просили, как быть им с детьми, в миру живущими. Он отказывался советы давать, отсылал к учителям монастырским, однако его вера убеждала и заповеди призывали: «требующим от тебя помощи — не отврати». А так как живущие в нашей обители люди ученые, то видывали и начали вменять ему в обиду, что, миновав их, людей ученых, люди идут к простому старцу, и от них к нему зависть и ненависть. Они даже к митрополиту самому обратились, и тот запретил вход всем, кто говорил, что к Федору. Вот он! — с почтением кивнул головой монах на высокого худого чернеца, читающего негромкую молитву. Верующие, среди которых было особенно много молодых женщин, кланялись в такт его размеренному голосу. По окончании молитвы одни стали развязывать узелки, расстегивать карманы и кошельки, доставая оттуда монеты, другие сразу потянулись к кружкам, бросая туда зажатые в кулаке пятаки. Чернец поклонился людям и, выпрямляясь, встретился взглядом с Ушаковыми.
— Вот и хорошо, что пришли в храм божий помолиться, — по-доброму, будто и не расставались, сказал он. — Пойдемте ко мне в келью, орешков детям дам, для белок припас. — И зашагал неторопливо через двор к крайнему каменному строению. Стоявшему у входа и не пропускавшему их внутрь монаху сурово сказал:
— Сродственники. Брат мой родной с детьми.
Монах в нерешительности огляделся и махнул рукой.
Когда зашли в келью, Федя поежился, — было прохладно и пусто, лишь в углу стоял сбитый из досок топчан да в другом висела икона с лампадой.
— Хорошо, что пришли, — повторил Иван, — попрощаемся, ухожу я в Саровскую пустынь.
Мать всплеснула руками, из глаз ее катились слезы. Отец сурово взглянул на нее, хмурясь, спросил:
— Что ты там, в той пустыни, не видал? — и обвел руками келью. — Чем у тебя тут не пустынь?
— То верно, везде можно людям служить. Но собрал я, брат мой, духовное братство из многих людей и со своими духовными учениками и ученицами, холостыми мужами, вдовами и девицами отправляюсь туда на покаяние и поклонение. Некоторые из них у святого Синода даже исходатайствовали разводы, чтобы с нами поехать.
— Где та пустынь-то? — спросил не особенно знающий святые места отец.
— За Арзамасом в дремучих лесах, — объяснил Иван и обратился к младшему Феде: — Кем же ты будешь после герольдического смотра?
Тот зарделся и прошептал:
— Офицером морским!
— Всякая служба богу угодна, — погладил его по голове Иван. — В миру будешь жить, мой отрок, а он бывает жесток и несправедлив. И моя судьба может послужить тебе уроком. Садитесь, — пригласил он всех, указав на топчан. Все сели, а Федя и мать, наверное, из почтения к святому человеку, остались стоять.
— Я ведь, ты знаешь, — обращался он почему-то только к Феде, — на военную службу был вчинен в гвардию. И здесь, в Петербурге, в таком славном месте увеселений и без особого тщания о своей душе служить стал, больше заботился о греховных сластях, коим с сотовариществом предавался. Однако же в один день, когда звучали вкруг нас, забавляющихся, гусли и свирели, паде внезапно один из товарищей моих на землю и умре без покаяния. То событие повергло мою душу в тревогу и боль. И решил я оставить всю сию жизнь мирскую и устремиться в полнощные края. Увидел я, что мир в нашем воображении не то, что божеской рукой создано, а то, что разумеем, что худое в мир грехом введено, а именно изменил мирские суеты, бесчестные другим примеры, вредные худыми людьми обхождения, всякие соблазны и препятствия к добродетельному житию, а потом решил я удалиться от мира и избрать себе состояние, в котором беспрепятственно хочу упражняться в богомыслиях.
— Однако же кто-то должен землю пахать да державу от врагов защищать, — сказал отец.
— И я не говорю, что уйти надо в бездельность. И здесь и в Саровской пустыни мечтаю, чтобы были все молящиеся при рукоделии, отогнав себя от праздности. Дары богу действием хочу нести и от нечистот мира действом освободиться.
— Куда же ушел ты тогда-то, Ваня? — робко перебила мать.
— А... — махнул рукой Иван, — где я только не был. Отослал слугу в Ярославль, и там возле города переоделся я из мирских одежд в черную, убогую, яко труднику пустынному суща. Возле города, уже переодетый, — возвел глаза вверх, — встретился мне на возке дядя наш...
— Никогда он мне этого не рассказывал, — удивился отец.
— Да он меня и не познал в худой одежде. И я тогда решил окончательно: так тому и быть. В двинских лесах в Поморье оказался, а потом в Плащанской обители в киевских местностях. Ко мне там настоятель отказал в келье, а затем и выдали наряду воинскому, как беспаспортного, привезли в Петербург и прямо к царице.
— Во как! — со страхом и восхищением присвистнул Степан.
— Да! Ведь из гвардии не бегали раньше.
— Вот именно, — хмыкнул отец. — Что же она тебе сказала? Чай, не погладила по головке.
— Не погладила, но и не отсекла. Вопрошала: зачем ты из полку моего ушел? Для удобства спасения моей души, ваше императорское величество, я ей ответил. Тогда она мне дивное слово сказала: «Не вменяю тебе побег в проступок, жалую тебя прежним чином, вступай в прежнее званье».
— Ну так что ж ты зевал-то? — окончательно разочаровался в брате отец.
— Я ей ответил тогда, Елизавете Петровне, государыне нашей: в начатой жизни моей, ваше императорское величество, для Бога и души моей до конца пребыть желаю, а в прежней жизни и чина не желаю. Она тогда и рекла мне: «Для чего уходом ушел из полку, когда к такому делу и от нас мог быть отпущен?» Я же ей сказал, если б о сем всеподданнейше утруждал, тогда, то верно было бы и сейчас, как убогий утруждаю, как в том случае. Рекла императрица: куда желаешь? Я и сказал тогда: в Саровскую пустынь. Она и ответила: пусть. Только останься, побудь в Александро-Невской лавре у кружки. И был пострижен я и наречен в честь святого нашего ярославского Федора. Хотел бы я, чтобы деяния того святого осветили и тебя, отрок, — осенил он крестным знамением Федю. — Чтобы на путях дальних твоих были свершения великие. Думай же всегда о ближних. А еще кто о ближнем не радит, тот, наверное, и веру нашу отвергает. Люби человеков, с коими будешь, и ждет тебя победа.