ГЛАВА II


   Утреннее солнце струилось сквозь прорехи в парусине, когда мужчина проснулся. Палатка была пронизана теплым светом, и в воздухе с музыкальным жужжанием кружила одинокая большая синяя муха. Кроме жужжания этой мухи, не слышно было ни единого звука. Он посмотрел вокруг: на скамьи, на стол, на свою корзину с инструментами, на печь, где варилась накануне пшеничная каша, на пустые миски, на рассыпанные зерна пшеницы, на пробки, которыми был усеян поросший кое-где травою земляной пол. Среди мусора он заметил какой-то маленький блестящий предмет и поднял его. Это было кольцо его жены.
   Смутное воспоминание о событиях прошлого вечера всплыло в его сознании, и он сунул руку во внутренний карман. Зашуршали небрежно засунутые туда кредитные билеты моряка.
   Этого второго подтверждения его неясных воспоминаний оказалось достаточно: теперь он знал, что то был не сон. В течение некоторого времени он продолжал сидеть, уставившись в землю.
   – Надо как можно скорее выпутаться из этой истории, – наконец сказал он решительно, как человек, который не может собраться с мыслями, не выразив их вслух. – Она ушла… да, конечно, ушла с тем моряком, который купил ее, и с маленькой Элизабет-Джейн. Мы забрели сюда, и я ел пшеничную кашу, а в каше был ром… и я ее продал. Да, так оно и было, и вот я теперь сижу здесь. Что же мне делать, достаточно ли я протрезвел, чтобы идти?
   Он встал, обнаружил, что находится во вполне приличном состоянии и может без труда тронуться в путь. Потом он взвалил на спину свою корзину и убедился, что может нести ее; тогда, приподняв полотнище палатки, он вышел на воздух.
   С угрюмым любопытством он стал озираться по сторонам. Свежесть сентябрьского утра оживила его и подбодрила. Когда он пришел сюда накануне вечером вместе с женой и дочкой, они были утомлены и мало что заметили, а потому теперь он смотрел на окружающую местность как бы впервые. Он стоял на открытом высоком месте, окаймленном вдали рощей. Внизу, куда вела извилистая дорога, находилась деревня, которая дала свое имя возвышенности, служившей местом ежегодной ярмарки. Отсюда шел спуск в долины и подъем к другим возвышенностям, усеянным курганами и пересеченным остатками древних укреплений. Все вокруг было залито лучами недавно взошедшего солнца, еще не успевшего осушить ни единого стебелька в росистой траве, на которой лежали длинные тени желтых и красных фургонов, так что тени от их колес походили на вытянутые орбиты комет. Все цыгане и владельцы балаганов, заночевавшие здесь, расположились в своих палатках и повозках или лежали под ними, закутавшись в попоны, тихо и недвижимо, словно в объятиях смерти, – лишь случайный храп выдавал их присутствие. Но у Семерых спящих была собака; и собаки неведомой породы, принадлежавшие бродягам и похожие столько же на кошек, сколько на собак, и столько же на лисиц, сколько на кошек, также лежали вокруг. Какая-то маленькая собачонка выскочила из-под повозки, тявкнула для порядка и тотчас улеглась снова. Она была единственным несомненным свидетелем того, как вязальщик сена покинул уэйдонское ярмарочное поле.
   По-видимому, это отвечало его желанию. Он шел в глубоком раздумье, не обращая внимания ни на желтых овсянок, порхавших с соломинками в клюве над живой изгородью, ни на шляпки грибов, ни на позвякиванье овечьих колокольчиков, обладателям которых посчастливилось не попасть на ярмарочное поле. Выйдя на проселочную дорогу в доброй миле от места действия прошлого вечера, мужчина опустил свою корзину на землю и прислонился к воротам. Тяжкая проблема – а может быть, и не одна – занимала его мысли.
   «Назвал я себя вчера кому-нибудь или нет?» – подумал он и наконец пришел к заключению, что не назвал. Он был удивлен и задет тем, что жена поняла его слова буквально, – это видно было и по лицу его, и по тому, как он покусывал соломинку, которую выдернул из живой изгороди. Он понимал, что она поступила так в запальчивости, больше того, она, должно быть, считала, что эта сделка к чему-то ее обязывает. В этом последнем он был почти уверен, зная ее натуру, чуждую легкомыслия, и крайнюю примитивность ее мышления. К тому же под ее обычным спокойствием могли скрываться безрассудная решимость и чувство обиды, которые и заглушили мимолетные сомнения. Как-то, когда он во время одной попойки заявил, что избавится от нее тем способом, к какому прибег сейчас, она ответила покорным тоном человека, готового принять удар судьбы, что так оно и случится и ей не придется слышать это от него много раз…
   – Но ведь знает же она, что в такие минуты я сам не понимаю, что говорю! – воскликнул он. – Что ж, придется мне побродить в, этих краях, пока я не найду ее… Черт возьми, могла бы она подумать, прежде чем так срамить меня! – взревел он. – Ведь она-то не была пьяна, как я. Этакая идиотская простота – как это похоже на Сьюзен! Покорная… Эта ее покорность причинила мне больше зла, чем самый лютый нрав!
   Немного успокоившись, он вернулся к первоначальному своему убеждению, что должен так или иначе отыскать ее и свою маленькую Элизабет-Джейн и по мере сил примириться с позором. Он сам навлек его на себя и должен нести его. Но сначала он решил дать обет – такой великий обет, какого никогда еще не давал, а чтобы принести клятву надлежащим образом, требовалось соответствующее место и обстановка, ибо в верованиях этого человека было что-то идолопоклонническое.
   Он взвалил корзину на спину и двинулся в путь, на ходу окидывая пытливым взглядом местность, и вдали, в трех-четырех милях, увидел крыши и колокольню деревенской церкви. К этой колокольне он и направился. В деревне стояла тишина, был тот безгласный час, который наступает в сельской повседневной жизни после ухода мужчин на полевые работы и кончается с пробуждением их жен и дочерей, когда те встают, чтобы приготовить завтрак к их возвращению. Вот почему вязальщик сена достиг церкви никем не замеченный и вошел в нее, поскольку дверь была заперта только на щеколду. Он опустил свою корзину возле купели, прошел по нефу до решетки перед алтарем и, открыв дверцу, вступил в святилище; на секунду он почувствовал себя как-то странно, но потом преклонил колени на возвышении, уронил голову на книгу с застежками, лежавшую на престоле, и громко произнес:
   – Я, Майкл Хенчард, сегодня утром, шестнадцатого сентября, здесь, в этом священном месте, даю обет в том, что двадцать лет не притронусь к спиртным напиткам, считая по году на каждый уже прожитый мною год. И в этом я клянусь на лежащей передо мною книге. И да поразят меня немота, слепота и беспомощность, если я нарушу мой обет!
   Произнеся эти слова и поцеловав большую книгу, вязальщик сена встал и, казалось, почувствовал облегчение, вступив на новый путь. Приостановившись на минуту на паперти, он увидел густую струю дыма, внезапно вырвавшуюся из красной трубы ближайшего коттеджа, и понял, что его обитательница только что затопила печь. Он подошел к двери, и хозяйка за ничтожную плату согласилась приготовить ему завтрак. Подкрепившись, он приступил к поискам своей жены и ребенка.
   Сложность этой задачи обнаружилась довольно скоро. Хотя он всех расспрашивал и допытывал и день за днем колесил по округе, но тех, чье описание он давал, нигде не видели с того вечера на ярмарке. Дело осложнялось еще и тем, что он не мог установить, как звали моряка. Деньги его были уже на исходе, и он после некоторых колебаний решил истратить полученную от моряка сумму на продолжение поисков. Но и это оказалось тщетным. Боязнь заявить открыто о своем поступке помешала Майклу Хенчарду поднять вокруг этого дела шум, какой был необходим, чтобы поиски могли привести к желательным результатам. И, должно быть, потому-то он ничего и не добился, хотя им сделано было все, что не влекло за собой объяснения, при каких обстоятельствах он потерял жену.
   Недели складывались в месяцы, а он все продолжал поиски, в промежутках берясь за случайную работу, чтобы прокормиться. Через некоторое время он добрался до морского порта и здесь узнал, что лица, отвечавшие его описаниям, не так давно покинули страну. Тогда он решил прекратить поиски и поселиться в местности, которую давно себе облюбовал. На следующий день он направился на юго-запад, останавливаясь только на ночевку, и шел до тех пор, пока не достиг города Кэстербриджа в отдаленной части Уэссекса.



ГЛАВА III


   Проезжая дорога в деревню Уэйдон-Прайорс снова была устлана ковром пыли. Как и во время оно, деревья снова были тускло-зеленые, и там, где некогда шла семья Хенчарда из трех человек, шли теперь двое, имевшие отношение к этой семье.
   Все вокруг было совсем как прежде – вплоть до голосов и шума, доносившихся снизу, из соседней деревни, – так что, в сущности, этот день вполне мог бы наступить непосредственно вслед за изложенными ранее событиями. Перемены обнаруживались только в деталях, по которым можно было установить, что миновала длинная вереница лет. Одна из тех, что шли по дороге, была той женщиной, которая когда-то являлась молодой женой Хенчарда; теперь лицо ее потеряло свою округлость, изменилась и кожа, а волосы хотя и сохранили свой цвет, но значительно поредели. На ней был вдовий траур. Спутница ее, стройная девушка лет восемнадцати, также в черном, с избытком обладала тем драгоценным эфемерным обаянием, которое присуще только юности, а юность сама по себе прекрасна, независимо от красок и линий.
   Одного взгляда было достаточно, чтобы узнать в ней дочь Сьюзен Хенчард, теперь уже взрослую. Лето жизни наложило свою печать огрубения на лицо матери, но время перенесло черты, отличавшие ее в пору весны, на ее спутницу, ее родное дитя, с таким искусством, что неведение дочери о некоторых фактах, известных матери, на момент могло показаться человеку, вспоминающему эти факты, странным несовершенством способности природы к непрерывному воспроизведению.
   Они шли, держась за руки, и заметно было, что это вызвано сердечной привязанностью. В свободной руке дочь несла ивовую корзину старомодной формы, мать – синий узел, странно не подходивший к ее черному шерстяному платью.
   Дойдя до околицы деревни, они пошли тою же дорогой, что и в былые времена, и поднялись на ярмарочное поле. Здесь также годы сделали свое дело. Кое-какие механические усовершенствования были внесены в карусели и качели, в машины для измерения силы и веса поселяй, в тиры, где проводились состязания в стрельбе на орехи. Но торговые обороты ярмарки значительно уменьшились. В окрестных городах теперь регулярно устраивались большие базары, и это начало серьезно сказываться на торговле, которая шла здесь из века в век. Загоны для овец, коновязи для лошадей занимали вдвое меньше места, чем раньше. Палатки портных, чулочников, торговцев полотном, бондарей и других ремесленников почти исчезли, и повозок было гораздо меньше. Некоторое время мать и дочь пробирались сквозь толпу, потом остановились.
   – Зачем мы пришли сюда, только время теряем! Я думала, вы хотите идти дальше, – сказала девушка.
   – Да, милая Элизабет-Джейн, – отозвалась мать. – Но мне вздумалось побывать здесь.
   – Зачем?
   – Здесь я в первый раз встретилась с Ньюсоном, в такой же день, как сегодня.
   – В первый раз встретились здесь с отцом? Да, вы мне об этом говорили. А теперь он утонул, и нет его у нас! – С этими словами девушка вынула из кармана карточку, посмотрела на нее и вздохнула. Она была обведена черной каймой, и в рамке, как на мемориальной дощечке, были написаны слова: «Дорогой памяти Ричарда Ньюсона, моряка, который преждевременно погиб на море в ноябре месяце 184… года, в возрасте сорока одного года».
   – И здесь, – нехотя продолжала мать, – я в последний раз видела того родственника, которого мы разыскиваем, – мистера Майкла Хенчарда.
   – В каком родстве мы с ним находимся, мама? Вы мне этого никогда хорошенько не объяснили.
   – Мы с ним в свойстве или были в свойстве, потому что его, может быть, нет в живых, – осторожно сказала мать.
   – Вы мне уже говорили это десятки раз! – воскликнула девушка, рассеянно посматривая по сторонам. – Должно быть, он нам не близкая родня?
   – Совсем не близкая.
   – Он был вязальщиком сена, не правда ли, когда вы в последний раз о нем слышали?
   – Да.
   – Меня, вероятно, он никогда не видел? – в неведении своем продолжала девушка.
   Миссис Хенчард замялась и ответила нерешительно:
   – Конечно, не видел, Элизабет-Джейн. Но пойдем-ка вон туда.
   Она направилась в дальний конец ярмарочного поля.
   – Мне кажется, нет никакого смысла расспрашивать здесь о ком-либо, – заметила дочь, озираясь вокруг. – Народ на ярмарках меняется, как листва на деревьях. И, кроме вас, здесь едва ли найдется сегодня хоть один человек, который был на ярмарке тогда.
   – Я в этом не совсем уверена, – возразила миссис Ньюсон (так она теперь звалась), пристально рассматривая что-то вдали, у зеленой насыпи. – Погляди-ка туда.
   Дочь посмотрела в ту сторону. Предмет, обративший на себя внимание матери, оказался треножником из воткнутых в землю палок, на котором висел котел, подогреваемый снизу тлеющими дровами. Над котлом, наклонившись, стояла старуха, изможденная, сморщенная и чуть ли не в рубище. Она размешивала большой ложкой содержимое котла и по временам каркала сиплым голосом: «Здесь продают хорошую пшеничную кашу!»
   В самом деле, это была хозяйка палатки с пшеничной кашей. Когда-то она преуспевала, была опрятной, носила белый передник, позвякивала деньгами, а теперь лишилась палатки, стала грязной, не было у нее ни столов, ни скамей, ни покупателей, если не считать двух белобрысых загорелых мальчуганов, которые подошли, и попросили: «Дайте полпорции – да пополней наливайте!» – что она и сделала, подав им две щербатые желтые миски из самой простой глины.
   – Это она была здесь в тот раз, – проговорила миссис Ньюсон, направляясь к старухе.
   – Не заговаривайте с ней – это неприлично! – остановила ее дочь.
   – Я только одно словечко скажу. Ты можешь подождать здесь.
   Девушка не стала возражать и пошла к ларькам с цветными ситцами, а мать продолжала свой путь. Едва завидев ее, старуха стала зазывать покупательницу, а просьбу миссис Хенчард-Ньюсон дать на пенни каши удовлетворила с большим проворством, чем в свое время, когда отпускала каши на шесть пенсов. Когда soi-disant {Так называемая (фр.).} вдова взяла миску жидкой невкусной похлебки, заменившей густую кашу былых, времен, старая ведьма открыла корзинку, стоявшую за костром, и, бросив на покупательницу лукавый взгляд, прошептала:
   – А как насчет капельки рома?.. Контрабанда, знаете ли… ну, на два пенса… зато кашу проглотите – облизнетесь.
   Покупательница горько улыбнулась, вспомнив эту старую уловку, и ответила покачиванием головы, значения которого старуха не поняла. Взяв предложенную ей оловянную ложку, миссис Ньюсон отведала каши и вкрадчиво сказала старой карге:
   – Вы, верно, знавали лучшие дни?
   – Ах, сударыня, что и говорить! – отозвалась старуха, немедленно открывая шлюзы своего сердца. – Я стою на этой ярмарочной площади вот уже тридцать девять лет – стояла девушкой, женой и вдовой и успела узнать, что значит иметь дело с самыми привередливыми желудками в округе. Сударыня, вряд ли вы поверите, что когда-то у меня была своя палатка-шатер, настоящая приманка на ярмарке. Никто сюда не приходил, никто отсюда не уходил, не отведав пшеничной каши миссис Гудноф. Я умела угодить и духовным особам, и городским франтам, умела угодить и городу, и деревне, даже грубым, бесстыдным девкам. Но будь я проклята, люди ничего не ценят! Честная торговля не приносит барышей – в нынешние времена богатеют только хитрецы да обманщики!
   Миссис Ньюсон оглянулась – ее дочь замешкалась у дальних ларьков.
   – А не припоминаете ли вы. – осторожно спросила она старуху, – как в вашей палатке ровно восемнадцать лет назад муж продал свою жену?
   Карга призадумалась и качнула головой.
   – Если бы вокруг этого дела поднялся шум, я б сию же минуту вспомнила, – сказала она. – Я помню каждую супружескую драку, каждое убийство, умышленное и случайное, даже каждую карманную кражу, – по крайней мере крупную, – какие мне довелось видеть своими глазами. Но продажа жены? Это было сделано потихоньку?
   – Да, пожалуй. Кажется, так.
   Торговка пшеничной кашей снова качнула головой.
   – Погодите… Погодите! Вспомнила! – сказала она. – Во всяком случае, я припоминаю человека, который сделал что-то в этом роде, он был в куртке и тащил корзину с инструментами. Но мы таких вещей в памяти не держим. А этого человека я не забыла только потому, что на следующий год он снова был здесь на ярмарке и сказал мне вроде бы по секрету: если какая-нибудь женщина будет спрашивать о нем, я должна сказать, что он отправился… куда же это?.. да, в Кэстербридж… верно, он сказал – в Кэстербридж! Но, ей-богу, я и думать об этом забыла!
   Миссис Ньюсон вознаградила бы старуху в меру своих скудных средств, если бы не помнила, что ром, влитый в кашу этой не слишком совестливой особой, был причиной падения ее мужа. Она коротко поблагодарила свою собеседницу и присоединилась к Элизабет, которая встретила ее словами:
   – Мама, пойдемте дальше… вряд ли прилично было вам там закусывать. Я вижу, что этого никто не делает, кроме людей самого низкого сорта.
   – Зато я узнала, что хотела узнать, – спокойно ответила мать. – Когда наш родственник был в последний раз на этой ярмарке, он сказал, что живет в Кэстербридже. Это далеко-далеко отсюда, и сказал он так много лет назад, но, пожалуй, мы пойдем туда.
   И, покинув ярмарку, они направились к деревне, где получили пристанище на ночь.



ГЛАВА IV


   Жена Хенчарда действовала с наилучшими намерениями, но очутилась в затруднительном положении. Сотни раз собиралась она рассказать своей дочери, Элизабет-Джейн, правдивую историю своей жизни, трагическим моментом которой явилась сделка на Уэйдонской ярмарке, когда она была немногим старше девушки, шедшей теперь с нею. Но она не решалась. Таким образом, девочка, ничего не ведая, росла в уверенности, что отношения между веселым моряком и ее матерью были самыми обыкновенными, какими они и казались. Угроза подорвать привязанность к нему девочки, заронив в ее головку смущающие мысли, угроза, возраставшая вместе с ростом ребенка, представлялась миссис Хенчард слишком большим риском, чтобы она могла на него пойти. И она считала безумием открыть Элизабет-Джейн правду.
   Но боязнь Сьюзен Хенчард, что исповедь лишит ее привязанности горячо любимой дочери, не имела отношения к сознанию собственной вины. Благодаря своей простоте, послужившей в свое время основанием для презрения Хенчарда, она жила в убеждении, что Ньюсон приобрел на нее вполне реальные права, допустимые с точки зрения морали, хотя смысл и законные границы этих прав она не вполне ясно себе представляла. Уму искушенному покажется, пожалуй, странным, что здравомыслящая молодая женщина могла поверить в серьезность такой сделки; и не будь других многочисленных примеров подобной убежденности, в этом можно было бы усомниться. Но миссис Хенчард была отнюдь не первой и не последней деревенской женщиной, почитавшей себя связанной по правилам церкви со своим покупателем, о чем свидетельствуют многочисленные рассказы деревенских жителей.
   Историю жизни Сьюзен Хенчард за этот период можно рассказать в двух-трех фразах. Совершенно беспомощная, она была увезена в Канаду, где они и прожили несколько лет, не добившись сколько-нибудь значительных успехов на жизненном поприще, хотя она работала не покладая рук, чтобы в домике у них был уют и достаток. Когда Элизабет-Джейн было лет двенадцать, все трое вернулись в Англию и поселились в Фальмуте, где на протяжении нескольких лет Ньюсон добывал средства к жизни, служа лодочником и выполняя разные работы на берегу.
   Затем он нанялся на торговое судно, ходившее в Ньюфаундленд, и в эту пору Сьюзен прозрела. Она рассказала свою историю приятельнице, а та высмеяла ее простодушие, и душевному покою Сьюзен пришел конец. Когда Ньюсон в конце зимы вернулся домой, он увидел, что заблуждение, которое он так старательно поддерживал, исчезло навсегда.
   Настали дни мрачного уныния, и в один из таких дней она поведала ему свои сомнения: может ли она жить с ним и впредь. В следующий сезон Ньюсон снова ушел в плавание на ньюфаундлендском судне. А немного спустя весть о его гибели разрешила проблему, превратившуюся в пытку для уязвимой совести Сьюзен. Моряк навсегда ушел из ее жизни.
   О Хенчарде она ничего не знала. Для вассалов Труда Англия тех дней была континентом, а миля – географическим градусом.
   Элизабет-Джейн рано развилась физически. Однажды, примерно через месяц после получения известия о смерти Ньюсона у берегов Ньюфаундленда, когда девушке было лет восемнадцать, она сидела на плетеном стуле в домике, где они все еще жили, и плела рыбачьи сети. Мать ее в дальнем углу комнаты занималась той же работой. Опустив большую деревянную иглу, в которую она вдевала бечевку, мать задумчиво смотрела на дочь. Солнце, проникая в дверь, освещало голову молодой девушки, и лучи его, словно попав в непроходимую чащу, терялись в густой массе ее распущенных каштановых волос. Ее лицо, несколько бледное и еще не определившееся, обещало стать красивым. В нем была скрытая прелесть, еще не нашедшая выражения в изменчивых, незрелых чертах, еще не расцветшая в трудных условиях жизни. Красив был костяк, но еще не плоть. А быть может, ей и не суждено было стать красивой, – если не удалось бы преодолеть тяготы повседневного существования, прежде чем зыбкие линии лица примут окончательный вид.
   При виде девушки матерью овладела грусть – не смутная, а возникшая в результате логических заключений. Они обе все еще носили смирительную рубашку бедности, от которой мать столько раз пыталась избавиться ради Элизабет. Женщина давно заметила, как пылко и упорно жаждал развития юный ум ее дочери; однако и теперь, на восемнадцатом году жизни, он был еще мало развит. Сокровенным желанием Элизабет-Джейн – желанием трезвым, но приглушенным – было видеть, слышать, понимать. И она постоянно спрашивала у матери, что надо делать, чтобы стать женщиной более знающей, пользующейся большим уважением, – стать «лучше», как она выражалась. Она пыталась проникнуть в суть вещей глубже, нежели другие девушки ее круга, и мать вздыхала, чувствуя, что бессильна помочь ей в этом стремлении.
   Моряк был для них теперь потерян навсегда. От Сьюзен больше не требовалось стойкой, религиозной приверженности к нему как к мужу – приверженности, длившейся до той поры, пока она не уяснила себе истинное положение вещей. Она спрашивала себя, не является ли настоящий момент, когда она снова стала свободной, самым благоприятным, какой только может быть в мире, где все складывалось так неблагоприятно, чтобы сделать отчаянную попытку и помочь Элизабет выбиться в люди. Разумно это или нет, по ей казалось, что спрятать в карман гордость и отправиться на поиски первого мужа будет для начала наилучшим шагом. Возможно, что пьянство свело его в могилу. Но, с другой стороны, возможно, что у него хватило ума удержаться, так как в пору их совместной жизни ему лишь ненадолго случалось загулять, а запоями он не страдал.
   Во всяком случае, следовало вернуться к нему, если он жив, – это бесспорно. Затруднительность поисков заключалась в необходимости открыться Элизабет, о чем мать не могла даже подумать. Наконец она решила начать поиски, не сообщая дочери о прежних своих отношениях с Хенчардом, и предоставить ему, если они его найдут, поступить так, как он сочтет нужным. Этим и объясняется их разговор на ярмарке и то неведение, в каком пребывала Элизабет.
   Так продолжали они свой путь, руководствуясь только теми скудными сведениями о местопребывании Хенчарда, какие получили от торговки пшеничной кашей. Деньги приходилось тщательно экономить. Они брели пешком. Иногда их подвозил на телеге какой-нибудь фермер или в фургоне – возчик. Так они почти добрались до Кэстербриджа. Элизабет-Джейн с тревогой обнаружила, что здоровье начинает изменять матери: в речах ее то и дело слышались нотки отрешенности, свидетельствовавшие о том, что, если бы не дочь, она без сожаления рассталась бы с жизнью, ставшей ей в тягость.
   Примерно в середине сентября, в пятницу, когда уже начинало смеркаться, они достигли вершины холма, находившегося на расстоянии мили от цели их путешествия. Здесь дорога пролегала между высокими холмами, отгороженными живою изгородью; мать с дочерью поднялись на зеленый откос и присели на траву. Отсюда открывался вид на город и его окрестности.
   – Вот уж допотопное местечко! – заметила Элизабет-Джейн, обращаясь к своей молчаливой матери, размышлявшей отнюдь не о топографии. – Дома сбиты в кучу, а вокруг сплошная прямоугольная стена из деревьев, словно это сад, обсаженный буксом…
   В самом деле, прямоугольная форма была характерной чертой, поражавшей глаз в Кэстербридже, этом старинном городке, в те времена, хотя и не столь давние, нимало не затронутом новыми веяниями. Он был компактен, как ящик с домино. У него не было никаких пригородов в обычном смысле этого слова. Геометрическая прямая отделяла город от деревни.
   Птицам, с высоты их полета, Кэстербридж в этот чудесный вечер должен был казаться мозаикой из тускло-красных, коричневых, серых камней и стекол, вставленной в прямоугольную раму густо-зеленого цвета. Человеческому же взгляду он представлялся неясной массой за частоколом из лип и каштанов, расположенной среди тянувшихся на много миль округлых возвышенностей и низинных полей. В этой массе глаз постепенно начинал различать башни, коньки крыш, дымовые трубы и окна: стекла верхних окон светились тусклые, кроваво-красные, ловя медные отблески от зажженной солнцем гряды облаков на западе.