Хенчард торопливо надел шляпу и пошел вслед за Ньюсоном. Вскоре Ньюсон показался на дороге. Стараясь его догнать, Хенчард издали увидел, как тот остановился у «Королевского герба», где доставившая его утренняя почтовая карета полчаса дожидалась другой кареты, проезжавшей через Кэстербридж. Карета, в которой приехал Ньюсон, уже готовилась тронуться в путь. Ньюсон сел в нее, его багаж уложили, и вот она скрылась из виду.
   А Ньюсон даже не обернулся. Он простодушно поверил Хенчарду, и в его доверии было что-то почти возвышенное. Молодой матрос, который двадцать с лишком лет назад под влиянием момента взял в жены Сьюзен Хенчард, лишь мимолетно взглянув на ее лицо, все еще жил и действовал в этом поседевшем путешественнике, который на слово поверил Хенчарду – поверил так слепо, что Хенчарду стало стыдно самого себя.
   Неужели эта внезапно пришедшая ему в голову дерзкая выдумка поведет к тому, что Элизабет-Джейн останется у него? «Вероятно, ненадолго», – сказал себе Хенчард. Ньюсон, конечно, разговорится со спутниками, а среди них, наверное, окажутся кэстербриджцы, и обман раскроется.
   Опасаясь, что это может случиться, Хенчард занял оборонительную позицию, и вместо того, чтобы поразмыслить о том, как лучше исправить содеянное и поскорее сказать правду отцу Элизабет, он стал обдумывать, как ему сохранить случайно полученное преимущество. Любовь его к девушке становилась все сильнее и все ревнивее с каждой повой опасностью, которая грозила этой любви.
   Он смотрел на уходящую вдаль большую дорогу, ожидая, что Ньюсон, узнав правду, вот-вот вернется пешком, негодуя и требуя свою дочь. Но никто не появлялся. Возможно, он ни с кем и не разговаривал в почтовой карете, а похоронил свое горе в глубине сердца.
   Его горе!.. В сущности, чего оно стоит в сравнении с тем, что почувствует он, Хенчард, если потеряет ее! Разве можно сравнить охлажденную годами любовь Ньюсона с любовью того, кто постоянно общался с Элизабет? Такими сомнительными доводами пыталась ревность оправдать его в том, что он разлучил отца с дочерью.
   Он вернулся домой, почти уверенный, что Элизабет уже ушла. Нет, она была здесь и только что вышла из соседней комнаты, посвежевшая, но с еще припухшими от сна веками.
   – А, это вы, отец! – проговорила она, улыбаясь. – Не успела я лечь, как уснула, хоть и не собиралась спать. Удивляюсь, почему я не видела во сне бедной миссис Фарфрэ, – я так много о ней думала, но все-таки она мне не приснилась. Как странно, что мы лишь редко видим во сне недавние события, как бы они нас ни занимали.
   – Я рад, что тебе удалось поспать, – сказал он и, словно стремясь утвердить свои права на нее, взял ее руку в свои, что ее приятно удивило.
   Они сели завтракать, и Элизабет-Джейн снова стала думать о Люсетте. Печальные мысли придавали особое очарование ее лицу, которое всегда хорошело в минуты спокойной задумчивости.
   – Отец, – сказала она, оторвавшись от своих мыслей и вспомнив о стоящей перед нею еде, – как это мило, что вы своими руками приготовили такой вкусный завтрак, пока я, лентяйка, спала.
   – Я каждый день сам себе стряпаю, – отозвался он. – Ты меня покинула; все меня покинули; вот и приходится все делать самому.
   – Вам очень тоскливо, да?
   – Да, дитя… так тоскливо, как ты и представить себе не можешь! В этом я сам виноват. Вот уже много недель, как у меня никто не был, кроме тебя. Да и ты больше не придешь.
   – Зачем так говорить? Конечно, приду, если вы захотите меня видеть.
   Хенчард усомнился в этом. Еще так недавно он надеялся, что Элизабет-Джейн, быть может, снова будет жить у него как дочь, но сейчас уже не хотел просить ее об этом. Ньюсон может вернуться в любую минуту, и что будет думать Элизабет об отчиме, когда узнает про его обман? Лучше пережить это вдали от нее.
   После завтрака его падчерица все еще медлила уходить; но вот настал час, когда Хенчард обычно отправлялся на работу. Тогда она встала и, заверив его, что придет опять, ушла; он видел, как она поднимается в гору, освещенная утренним солнцем.
   «Сейчас сердце ее тянется ко мне, как и мое к ней, – стоило сказать ей слово, и она согласилась бы жить у меня в этой лачужке! Но вечером он, наверное, вернется, и она меня возненавидит!»
   Весь день Хенчард твердил себе эти слова, и мысли об этом не покидали его, куда бы он ни пошел. Он уже не чувствовал себя мятежным, язвительным, беспечным неудачником, он был придавлен свинцовым гнетом, как человек, потерявший все то, что делает жизнь интересной или хотя бы терпимой. Никого у него не останется, кем он мог бы гордиться, кто мог бы поддержать его дух, – ведь Элизабет-Джейн скоро станет ему чужой, хуже, чем чужой. Сьюзен, Фарфрэ, Люсетта, Элизабет – все они, друг за другом, покинули его, и в этом был повинен он сам или его злой рок.
   У него нет ни интересов, ни любимых занятий, ни желаний, способных заменить этих людей. Если бы он мог призвать к себе на помощь музыку, у него еще хватило бы сил жить даже теперь, ибо музыка действовала на него как непреодолимая сила. Одного звука трубы или органа было достаточно, чтобы его взволновать, а прекрасные гармонии переносили его в другой мир. Но волею судьбы он в годину бед оказался бессильным прибегнуть к этому божественному утешению.
   Впереди сплошная тьма; будущее ничего не сулит; ждать нечего. А ведь ему, может быть, придется прозябать на земле еще лет тридцать или сорок, и все будут насмехаться над ним, в лучшем случае жалеть.
   Так он думал, и мысли эти были невыносимо мучительны.
   К востоку от Кэстербриджа простирались болота и луга, изобилующие текучими водами. Путник, остановившийся здесь в тихую ночь, порою слышал своеобразную симфонию, казалось исполняемую каким-то скрытым во мраке оркестром, – симфонию вод, играющих разные партии в ближних и дальних концах болота. В яме у подгнившей запруды звучал речитатив; там, где ручей переливался через каменный парапет, весело звенели трели; под аркой слышалось металлическое бряцание, а в дарноверской заводи – шипение. Самая громкая музыка доносилась с того места, которое носило название «Десять затворов» и где в разгар весеннего половодья бушевала многоголосая буря звуков.
   Здесь река была глубока и во все времена года текла быстро, поэтому затворы на плотине поднимали и опускали при помощи зубчатых колес и ворота. От второго моста на большой дороге (о котором так часто говорилось выше) к плотине вела тропинка, и близ нее через реку был переброшен узкий дощатый мостик. Ночью люди ходили здесь редко, так как тропинка обрывалась у реки, а переходить по мостику было опасно.
   Но Хенчард, выйдя из города по восточной дороге, перешел через второй, каменный мост, потом свернул на эту безлюдную прибрежную тропинку и шел по ней, пока темные тени «Десяти затворов» не поглотили отраженный в реке слабый свет вечерней зари, еще не погасшей на западе. Спустя две секунды Хенчард стоял у заводи – самого глубокого места в реке. Он посмотрел вперед и назад, но никого не было видно. Тогда он снял пальто и цилиндр и стал на самом краю берега, скрестив руки.
   Устремив глаза вниз, на воду, он вскоре заметил какой-то предмет, плывущий в округлой заводи, постепенно образовавшейся за многие столетия, – в той заводи, которую он избрал своим ложем смерти. Он не сразу рассмотрел, что это такое, так как берег отбрасывал тень, но вот предмет выплыл за пределы тени, его очертания стали отчетливее, и оказалось, что это человеческий труп, окостеневший и недвижно лежащий на воде.
   Здесь течение шло по кругу; труп вынесло вперед, он проплыл мимо Хенчарда, и тот с ужасом увидел, что это он сам. Не просто кто-то другой, немного похожий на него, но он сам, вылитый Хенчард, его двойник, плывущий, как мертвец, в заводи «Десяти затворов».
   В этом несчастном человеке жила вера в сверхъестественное, и он отвернулся, словно увидел грозное чудо. Он прикрыл рукой глаза и склонил голову. Не глядя на реку, он надел пальто и цилиндр и медленно побрел прочь.
   Вскоре он очутился у двери своего дома. К его удивлению, здесь стояла Элизабет-Джейн. Она, как ни в чем не бывало, заговорила с ним и назвала его «отцом». Значит, Ньюсон еще не вернулся.
   – Сегодня утром вы показались мне очень грустным, – промолвила она, – и вот я опять пришла навестить вас. Мне, конечно, тоже очень грустно. Но все и каждый настроены против вас, и я знаю, что вы страдаете.
   Как умела эта девушка чутьем угадывать его переживания! И все же она не угадала, до какой крайности он дошел. Он сказал ей:
   – Как ты думаешь, Элизабет, в наши дни все еще случаются чудеса? Я не начитанный человек. Я всю жизнь старался читать и учиться, но чем больше я пытаюсь узнать, тем меньше знаю.
   – По-моему, теперь чудес не бывает, – сказала она.
   – А разве не бывает, что человек, скажем, решится на отчаянное дело и вдруг натолкнется на препятствие? Может, и не на препятствие в прямом смысле слова. Может, и нет… Впрочем, пойдем со мной, я покажу тебе кое-что и объясню, что хотел сказать.
   Она охотно согласилась, и он повел ее по большой дороге, потом по безлюдной тропинке к «Десяти затворам». Он шел неуверенно, словно чья-то невидимая ей, но преследующая его тень мелькала перед ним и тревожила его. Девушке хотелось поговорить о Люсетте, но она боялась помешать его размышлениям. Когда они подошли к плотине, он остановился и попросил Элизабет-Джейн пройти вперед и заглянуть в заводь, а потом сказать, что она там увидит.
   Она ушла, но скоро вернулась.
   – Я ничего не видела, – сказала она.
   – Поди опять, – проговорил Хенчард, – и всмотрись получше.
   Она снова пошла к берегу. Вернувшись немного погодя, она сказала, что видела, как по воде что-то плывет, но что именно, различить не смогла. Ей показалось, будто это какое-то тряпье.
   – Оно похоже на мою одежду? – спросил Хенчард.
   – Да… похоже. Господи… неужели это? Отец, уйдемте отсюда!
   – Иди и посмотри еще раз; а потом пойдем домой.
   Она опять ушла, и он видел, как она наклонилась так низко, что голова ее чуть не коснулась воды. Она мгновенно выпрямилась и торопливо вернулась.
   – Ну, что скажешь теперь? – спросил Хенчард.
   – Пойдемте домой.
   – Но скажи же мне… скажи… что там плывет?
   – Чучело, – быстро ответила она. – Очевидно, его бросили в реку выше по течению, там, где ивняк, – хотели отделаться от него, когда узнали обо всем и перепугались, и вот оно приплыло сюда.
   – А… так, так… мое изображение! А где другое? Почему только одно это?.. Их шутовство убило ее, но мне сохранило жизнь!
   Элизабет-Джейн все думала и думала об этих словах: «мне сохранило жизнь», пока они оба медленно шли в город, и наконец поняла их значение.
   – Отец!.. Я не хочу оставлять вас одного в таком состоянии! – воскликнула она. – Можно мне жить у вас и заботиться о вас, как прежде? Мне все равно, что вы бедны. Я готова была переехать к вам еще сегодня утром, но вы не попросили меня.
   – И ты спрашиваешь, можно ли тебе жить у меня! – воскликнул он с горечью. – Элизабет, не смейся надо мной. Если б ты только вернулась ко мне!
   – Я вернусь, – сказала она.
   – Но разве ты можешь простить меня за то, что я раньше был так груб с тобой? Не можешь!
   – Я все уже позабыла. Не будем говорить об этом.
   Она успокоила его и стала строить планы их совместной жизни; наконец они оба разошлись по домам. Вернувшись, Хенчард побрился – в первый раз за много дней, – надел чистое белье, причесал волосы и с тех пор стал казаться человеком, воскресшим из мертвых.
   На следующее утро все объяснилось так, как объясняла Элизабет-Джейн: чучело нашел один пастух, а второе, изображающее Люсетту, было обнаружено немного выше по течению. Но об этом избегали говорить, и чучело уничтожили втихомолку.
   Итак, загадочное происшествие получило естественное объяснение; тем не менее Хенчард был убежден, что чучело появилось в заводи неспроста, а в результате чьего-то невидимого вмешательства. Элизабет-Джейн слышала, как он говорил:
   «Нет на свете подлеца хуже меня! Но, оказывается, даже я в руце божьей!»



ГЛАВА XLII


   Однако внутреннее убеждение Хенчарда в том, что и он «в руце божьей», все больше и больше слабело, по мере того как время медленно отодвигало вдаль событие, внушившее ему это убеждение. Угроза возвращения Ньюсона не давала ему покоя. «Ньюсон обязательно должен вернуться», – думал он.
   Но Ньюсон не появлялся. Люсетту унесли на кладбище; Кэстербридж в последний раз уделил ей внимание, а затем вновь занялся своими делами, как будто она и не жила на свете. Но Элизабет по-прежнему верила в свое кровное родство с Хенчардом и поселилась у него. Быть может, все-таки Ньюсон ушел навсегда.
   Убитый горем Фарфрэ в свое время узнал, что именно послужило причиной, по крайней мере ближайшей причиной, болезни и смерти Люсетты, и его первым побуждением было отомстить именем закона тем, кто совершил это злое дело. Он не хотел ничего предпринимать до похорон. А после них он призадумался. Легкомысленная толпа, затеявшая шутовскую процессию, конечно, не предвидела и не хотела такой катастрофы, какая случилась. Просто слишком велик был соблазн осрамить местных воротил для людей малых и обойденных судьбой, и другого намерения у них не было, как полагал Фарфрэ, не подозревавший о подстрекательстве Джаппа. Были у Фарфрэ и другие соображения. Люсетта перед смертью призналась ему во всем, и поднимать шум вокруг ее прошлого не следовало, как ради ее доброго имени, так и в интересах Хенчарда и его собственных. Фарфрэ решил смотреть на прискорбное событие как на несчастный случай, полагая, что это лучший способ проявить уважение к памяти покойной и самый мудрый выход из положения.
   Он и Хенчард сознательно избегали встреч. Ради Элизабет Хенчард смирил свою гордыню и согласился принять семенную лавочку, которую члены городского совета во главе с Фарфрэ купили для него, чтобы помочь ему снова встать на ноги. Будь он один, Хенчард, несомненно, отказался бы от помощи, если бы она даже косвенно исходила от человека, на которого он когда-то так яростно напал. Но сочувствие Элизабет и общение с нею были необходимы для самого его существования, и ради этого его гордость облачилась в одежды смирения.
   При этой лавочке они и поселились, и Хенчард настороженно предупреждал каждое желание Элизабет с отеческим вниманием, обостренным жгучей, ревнивой боязнью соперничества. Впрочем, сомнительно было, чтобы Ньюсон когда-либо вернулся в Кэстербридж заявить о своих отцовских правах на нее. Бродяга, чужак, почти иностранец, он несколько лет не видел своей дочери; его любовь к ней, естественно, не могла быть сильной; другие интересы должны были вскоре затмить память о ней, помешав ему вновь начать копаться в прошлом и узнать, что она все еще принадлежит настоящему. Стараясь как-нибудь заглушить укоры совести, Хенчард твердил себе, что он ненамеренно произнес лживые слова, с помощью которых ему удалось сохранить свое вожделенное сокровище, но что они вырвались у него непроизвольно, как последняя вызывающая выходка язвительности, пренебрегающей последствиями. И еще он убеждал себя в том, что Ньюсон не может любить Элизабет так, как любит он, Хенчард, и не положит за нее душу, как с радостью готов был положить он.
   Так они жили при лавочке против кладбища, и в течение всего этого года в их жизни не произошло ничего примечательного. Из дому они выходили нечасто, а в базарные дни не выходили вовсе, поэтому видели Дональда Фарфрэ очень редко, да и то обычно лишь издали, когда он проходил по улице. А он по-прежнему занимался делами, машинально улыбался своим собратьям-торговцам и спорил, заключая сделки, – словом, вел себя так, как обычно ведут себя люди, когда пройдет некоторый срок после понесенной ими утраты.
   «Время в свойственном ему одному невеселом стиле» научило Фарфрэ, как следует расценивать его отношения с Люсеттой, и показало все, что в них было и чего в них не было. Есть люди, чье сердце заставляет их упорно хранить верность случайно порученному им судьбой человеку или делу, хранить долго, даже после того, как они поняли, что объект их верности отнюдь не редкостное явление, скорее даже наоборот; и без него их жизнь не полна. Но Фарфрэ был не из таких. Дальновидность, жизнерадостность и стремительность, присущие его натуре, неизбежно должны были извлечь его из той мертвой пустоты, в которую его ввергла утрата. Он не мог не понять, что смерть жены избавила его от угрозы тяжелых осложнений в будущем, заменив их обыденным горем. После того как обнаружилось прошлое Люсетты – а оно рано или поздно не могло не обнаружиться, – трудно было поверить, что дальнейшая жизнь с нею могла сулить счастье.
   Однако, наперекор всему этому, образ Люсетты все еще жил в его памяти, ее слабости он осуждал очень снисходительно, а ее страдания смягчали гнев, вызванный ее скрытностью, да и гнев этот вспыхивал лишь изредка, угасая с быстротой искры.
   К концу года принадлежащая Хенчарду лавка розничной продажи семян и зерна – а она была чуть побольше посудного шкафа – уже стала приносить доход, так что отчим с падчерицей беспечально жили в своем уютном солнечном уголке. В этот период Элизабет-Джейн держалась с внешним спокойствием человека, который живет напряженной внутренней жизнью. Два-три раза в неделю она надолго уходила гулять за город, чаще всего – по дороге в Бедмут. Иногда Хенчарду казалось, что, сидя подле него вечером, после одной из таких длительных прогулок, она скорее вежлива, чем ласкова с ним; это его беспокоило; и ко многим уже испытанным им горьким сожалениям прибавилось раскаяние в том, что своей суровой придирчивостью он охладил ее драгоценную нежность еще в то время, когда она впервые была ему дарована.
   Теперь Элизабет всегда поступала по-своему. Шла ли речь о том, чтобы выйти из дому или вернуться домой, о покупке или продаже, ее слово было законом.
   – У тебя новая муфта, Элизабет, – застенчиво сказал ей как-то раз Хенчард.
   – Да, я ее купила, – отозвалась она.
   Он снова взглянул на муфту, лежащую на соседнем столе. Мех на ней был коричневый, блестящий, и Хенчард, хоть он и не знал толку в мехах, подумал, что девушке такая муфта не по средствам.
   – Она, вероятно, довольно дорого стоит, милая? – осмелился он спросить.
   – Пожалуй, она немножко велика для меня, – вместо ответа спокойно сказала девушка. – Но она не бросается в глаза.
   – Конечно, нет, – согласился усмиренный лев, опасаясь, как бы не вызвать в ней хоть малейшее раздражение.
   Вскоре после этого разговора, когда уже пришла новая весна, Хенчард как-то раз, проходя мимо спальни Элизабет-Джейн, остановился и заглянул в дверь. Он вспомнил тот день, когда девушка выехала из его большого красивого дома на Зерновой улице, не вытерпев его резкости и неприязни, и как он тогда вот так же заглянул к ней в комнату. Теперешняя ее спальня была гораздо скромнее, но его поразило обилие книг, лежавших повсюду. Их было так много, и все это были такие дорогие книги, что убогая мебель, на которой они лежали, никак не вязалась с ними. Некоторые книги, пожалуй даже многие, видимо, были куплены недавно, и, хотя Хенчард всегда позволял девушке делать разумные покупки, он и не подозревал, что она так безудержно потакает своей врожденной страсти, несмотря на скудость их бюджета. Впервые он почувствовал себя немного задетым ее расточительностью и решил поговорить с нею об этом. Но прежде чем он собрался с духом начать этот разговор, произошло событие, отвлекшее его мысли в другую сторону.
   Сезон бойкой семенной торговли окончился, наступили спокойные недели перед сенокосом, и эта пора наложила свой особый отпечаток на Кэстербридж: рынок наводнили деревянные грабли, новые повозки – желтые, зеленые и красные, громадные косы, вилы с такими длинными зубьями, что на них можно было бы поднять целое небольшое семейство. Как-то раз, в субботу, Хенчард против обыкновения пошел на рынок, движимый странным желанием провести несколько минут на арене своих прежних побед. Фарфрэ, которого он по-прежнему чуждался, стоял в нескольких шагах от него, у подъезда хлебной биржи, где он всегда стоял в это время, но сейчас он, казалось, был поглощен мыслями о ком-то, находившемся неподалеку.
   Посмотрев в ту сторону, Хенчард заметил, что взгляд Фарфрэ устремлен не на какого-нибудь фермера с образцами зерна, а на его, Хенчарда, падчерицу, которая только что вышла из лавки напротив. А она, видимо, и не подозревала, какой возбудила интерес, – в этом отношении она была менее одарена, чем те молодые женщины, чьи перышки, словно перья птицы Юноны, покрываются глазами Аргуса, как только вблизи появляются мужчины, от которых можно ожидать поклонения.
   Хенчард ушел, говоря себе, что, в сущности, взгляд Фарфрэ, устремленный на Элизабет-Джейн, пока не означает ничего особенного. Однако он не мог забыть о том, что шотландец когда-то был увлечен ею, хоть и мимолетно. И тут сразу же появилась врожденная противоречивость Хенчарда, управлявшая им с детства и сделавшая его таким, каким он стал. Вместо того чтобы приветствовать союз своей обожаемой падчерицы с энергичным, преуспевающим Дональдом не только ради нее, но и в собственных интересах, он не мог вынести мысли о такой возможности.
   Было время, когда его инстинктивная враждебность неизменно воплощалась в действие. Но теперь это был уже не прежний Хенчард. Он заставлял себя подчиняться воле Элизабет и в этом отношении и в других, как чему-то абсолютному и неоспоримому. Он боялся, что, переча ей, утратит уважение, которое она снова почувствовала к нему, оценив его преданность, и считал, что лучше сохранить это уважение даже в разлуке, чем возбудить ее неприязнь, удерживая ее насильно.
   Но одна лишь мысль об этой разлуке приводила его в смятение, и вечером он сказал девушке с деланным спокойствием, скрывающим тревогу:
   – Ты сегодня видела мистера Фарфрэ, Элизабет?
   От этого вопроса Элизабет-Джейн вздрогнула и, немного смутившись, ответила: – Нет.
   – А… так, так… Впрочем, это неважно. Дело в том, что я видел его на той улице, по которой проходила и ты.
   Заметив ее смущение, он спросил себя, не подтверждает ли оно зародившееся у него подозрение, что долгие прогулки, которыми она увлекалась последнее время, и новые книги, которые так поразили его, имеют какое-то отношение к Фарфрэ. Она не разъяснила его недоумений, и, опасаясь, как бы молчание не навело ее на мысли, пагубные для их теперешних дружеских отношений, он заговорил на другую тему.
   Делал ли Хенчард добро или зло, он по своей природе был совершенно неспособен действовать тайком. Но тревога и страх, обуявшие его любовь, та зависимость от внимания падчерицы, до которой он опустился (или, с другой точки зрения, поднялся), изменили его природу. Нередко он в течение многих часов недоумевал и раздумывал, что значат те или иные ее фразы или поступки, тогда как раньше он сразу задал бы ей вопрос напрямик и все объяснилось бы. И теперь, встревоженный подозрением, что она любит Фарфрэ любовью, которая вытеснит ее уже не слишком сильную дочернюю привязанность к нему, Хенчарду, он стал более внимательно следить за тем, как она проводит время.
   Элизабет-Джейн ничего не делала тайно, если ее не побуждала к этому привычная сдержанность, и надо сразу признать, что она иногда разговаривала с Дональдом, если им случалось увидеться. С какой бы целью она ни гуляла по дороге в Бедмут, возвращаясь с прогулки, она нередко встречала Фарфрэ, который минут на двадцать покидал Зерновую улицу, чтобы проветриться на этой довольно ветреной дороге и, как он сам говорил, «свеять с себя семена и мякину», перед тем как сесть за чайный стол. Хенчард узнал об этом, отправившись как-то раз на Круг, откуда он, под прикрытием стен амфитеатра, следил за дорогой, пока Элизабет и Дональд не встретились. Его лицо отразило величайшую тревогу.
   – И ее тоже он хочет отнять у меня! – прошептал он хрипло. – Ну, что ж, он имеет на это право. Не стану вмешиваться.
   Сказать правду, встреча молодых людей носила весьма невинный характер, и пока что их отношения зашли не так далеко, как предполагал ревнивый и страдающий Хенчард. Если бы он мог услышать их разговор, он узнал бы следующее:
   Он. Вы любите здесь гулять, мисс Хенчард. да?
   Это было сказано каким-то воркующим голосом и сопровождалось одобрительным и задумчивым взглядом, устремленным на нее.
   Она. О да! С недавних пор я выбрала эту дорогу для своих прогулок. Особых причин у меня для этого нет.
   Он. Но по этой причине ее могут избрать и другие люди.
   Она (краснея). Не знаю. Я хожу сюда просто потому, что мне хочется каждый день видеть море.
   Он. Почему? Или это тайна?
   Она (нехотя). Да.
   Он (с пафосом, характерным для его родных баллад). Ах, мне кажется, что тайны не ведут ни к чему хорошему! Одна тайна набросила темную тень на мою жизнь. И вам хорошо известно, что это было.
   Элизабет признала, что ей это известно, но не сказала, почему ее влечет море. Она и сама не могла дать себе в этом отчет, не зная еще одной тайны: с морем ее связывало не только детство – в ее жилах текла кровь моряка.
   – Благодарю вас за новые книги, мистер Фарфрэ, – сказала она застенчиво. – Не знаю, хорошо ли я поступаю, принимая от вас столько книг!
   – Почему же нет? Мне приятнее дарить их вам, чем вам их получать!
   – Ну что вы!
   Они продолжали идти по дороге вместе, пока не дошли до города, где их пути разошлись.