Теперь на улице было очень мало народу, и взгляд его, повинуясь какой-то притягательной силе, обратился к нижнему концу улицы и остановился на доме, находившемся в ста ярдах от него. Это был дом, куда отправился написавший записку, – «Три моряка»; два высоких конька крыши, окно-фонарь и свет в проходе под аркой видны были с того места, где стоял мэр. Сначала он смотрел туда, не отрываясь, потом направился в ту сторону.
   Это старинное здание, где находили пристанище и люди и животные, теперь, к сожалению, снесенное, было построено из мягкого песчаника; оконные проемы, разделенные надвое столбиками из того же материала, были явно не перпендикулярны к фундаменту здания. Окно-фонарь, весьма популярное среди посетителей гостиницы, было закрыто ставнями; в каждом виднелось отверстие в форме сердца, несколько более суженного в области правого и левого желудочка, чем наблюдается в природе. За этими освещенными отверстиями, на расстоянии трех дюймов от них, находились в этот час, как было известно всякому прохожему, румяные физиономии Билли Уилса, стекольщика, сапожника Смарта, торговца всевозможными товарами Базфорда и других более второстепенных личностей, рангом пониже, чем те, что обедали в «Королевском гербе»; у каждого была глиняная трубка в ярд длиною.
   Над входом возвышалась четырехцентровая арка в стиле Тюдоров, а над аркой – вывеска, на которую падал сейчас свет фонаря, висевшего напротив. Моряки, изображенные на ней художником только в двух измерениях, – иными словами, плоскими, как тени, – стояли в ряд, словно паралитики. Находясь на солнечной стороне улицы, три товарища порядком пострадали: покоробились, потрескались, выгорели, съежились и превратились в едва видимую пленку на вывеске, состоявшей из волокон, сучков и гвоздей. Такое положение вещей было вызвано не столько небрежностью хозяина гостиницы Стэпниджа, сколько невозможностью найти в Кэстербридже живописца, который взялся бы подреставрировать эти ставшие традиционными фигуры.
   К гостинице вел длинный, узкий, тускло освещенный проход, где сталкивались лошади, направлявшиеся к своим стойлам за домом, и завсегдатаи, приходившие и уходившие, причем последние немало рисковали тем, что животные отдавят им ноги. Приличные конюшни и добрый эль «Моряков» – хотя до обоих нелегко было добраться, ибо к ним вел только этот узкий проход, – пользовались тем не менее постоянным вниманием мудрых старых голов, которые знали, что хорошо, а что плохо в Кэстербридже.
   Хенчард постоял несколько секунд перед гостиницей; затем, изменив по возможности парадность своего костюма, для чего застегнул доверху парусиновое пальто, чтобы скрыть манишку, и придав себе обычный повседневный вид, вошел в дверь гостиницы.



ГЛАВА VII


   Элизабет-Джейн и ее мать прибыли сюда минут на двадцать раньше него. Перед домом они остановились, размышляя о том, не окажется ли даже это скромное заведение, хотя и рекомендованное как недорогое, слишком обременительным по своим ценам для их тощего кошелька. Но в конце концов они собрались с духом, вошли и предстали перед хозяином гостиницы Стэнниджем, молчаливым человеком, который наливал и разносил по комнате пенящиеся кружки, наравне со своими служанками. Однако, в отличие от них, его движениям была свойственна величавая медлительность, как и подобает тому, кто сам, по доброй воле, занимается не обязательным для него делом. Да он бы им и не занимался, если бы не приказ хозяйки гостиницы, особы, неподвижно сидевшей за стойкой, но зорким глазом и настороженным ухом улавливавшей и подмечавшей через открытую дверь неотложные нужды клиентов, коих не замечал ее супруг, хотя и находившийся поблизости. Элизабет и ее мать были равнодушно приняты в качестве постояльцев и отведены в маленькую спальню под одним из коньков крыши, где они и расположились.
   По-видимому, в гостинице считалось необходимым вознаграждать постояльцев за старомодное неудобство, кривизну и мрачность коридоров, полов и окон обилием чистого постельного и столового белья, видневшегося повсюду, что совершенно потрясло наших путешественниц.
   – Слишком здесь хорошо, нам это не по карману! – сказала старшая, с опаской осматривая комнату, как только они остались одни.
   – Я тоже этого опасаюсь, – сказала Элизабет. – Но мы должны соблюдать приличия.
   – Мы должны расплатиться, а потом уже думать о приличиях, – возразила ее мать. – Боюсь, что мистер Хенчард занимает слишком высокое положение, чтобы мы могли навязывать ему наше знакомство; значит, надо полагаться только на свой кошелек.
   – Я знаю, что я сделаю, – сказала Элизабет-Джейн, выждав некоторое время, пока, там, внизу, об их нуждах как будто вовсе забыли, занявшись неотложными делами. И, выйдя из комнаты, она спустилась по лестнице и прошла в бар.
   Среди прочих хороших качеств, характерных для этой прямодушной девушки, было одно, более ярко выраженное, чем все остальные, – это готовность пожертвовать своими удобствами и достоинством ради общего блага.
   – Сегодня вечером у вас как будто много работы, а так как моя мать небогата, то не могу ли я помочь вам и тем оплатить часть расходов? – спросила она хозяйку.
   Эта последняя, неподвижно сидевшая в своем кресле, держась за подлокотники, словно ее влили туда в расплавленном состоянии и теперь она припаялась к креслу так прочно, что ее нельзя было от него оторвать, окинула девушку с ног до головы испытующим взглядом. Подобного рода соглашения были явлением довольно частым в деревнях, но, хотя Кэстербридж и был допотопным городом, об этом обычае здесь почти забыли. Однако хозяйка дома была женщина покладистая по отношению к посторонним и возражать не стала. И вот Элизабет – молчаливая хозяйка кивками и жестами указывала, где найти необходимое, – забегала вверх и вниз по лестнице, собирая ужин для себя и своей матери.
   Тут кто-то наверху дернул за шнур звонка, и деревянная перегородка, делившая дом пополам, содрогнулась до самого основания. Звук колокольчика внизу был куда слабее, чем дребезжание проволоки и блоков, вызвавших его.
   – Это шотландский джентльмен, – сказала хозяйка с видом всезнающей особы и перевела взор на Элизабет. – Не взглянете ли вы, приготовлен ли ему поднос с ужином? Если все готово, отнесите ему наверх. Комната над этой, с фасада.
   Элизабет-Джейн, хотя и проголодавшаяся, отложила на время заботу о себе и, обратившись к кухарке, получила поднос с ужином, который и понесла наверх в указанную комнату. Помещение у «Трех моряков» было отнюдь не просторное, хотя под дом была отведена порядочная площадь. Перекрещивающиеся балки и стропила, перегородки, коридоры, лестницы, никому не нужные печи, скамьи, кровати с балдахинами занимали столько места, что почти ничего не оставалось для людей. Мало того, это происходило в те времена, когда мелкие предприниматели еще не отказались от домашнего пивоварения, и в доме, где хозяин по-прежнему свято придерживался двенадцатибушелевой крепости своего эля, а качество этого напитка являлось главной приманкой заведения, все должно было уступать место утвари и операциям, связанным с упомянутым пивоварением. Вот почему, как выяснила Элизабет, шотландца поместили в комнате, смежной с той комнатушкой, которая была отведена ей самой и ее матери.
   Войдя, она обнаружила, что там никого нет, кроме молодого человека, которого она видела под окнами гостиницы «Королевский герб». Сейчас он лениво читал местную газету и вряд ли заметил, как она вошла, поэтому она спокойно оглядела его, не преминув подметить, как блестит его лоб там, где на него падает свет, как хорошо подстрижены у него волосы и какой бархатистый пушок на затылке, как изящно изогнута вписанная в овал лица линия щеки и как четко очерчены веки и ресницы, скрывающие его опущенные глаза.
   Она поставила поднос, подала ужин и вышла, не сказав ни слова. Когда Элизабет-Джейн спустилась вниз, хозяйка, которая была столь же добра, сколь толста и ленива, заметила, что девушка выглядит утомленной, а та, горя желанием быть полезной, и думать позабыла о своих нуждах. Тогда миссис Стэннидж заботливо настояла, чтобы они с матерью сами поужинали, если вообще намереваются это сделать.
   Элизабет пошла за скромным ужином, как ходила за ним для шотландца, и, поднявшись в комнатушку, где она оставила мать, бесшумно открыла дверь, толкнув ее краем подноса. К ее изумлению, мать, которая, когда она уходила, прилегла на кровать, сейчас сидела выпрямившись, приоткрыв рот. При появлении Элизабет она предупреждающе подняла палец.
   Смысл этого жеста вскоре обнаружился. Комната, отведенная двум женщинам, некогда служила туалетной при спальне шотландца – на это указывала дверь, ныне заколоченная и заклеенная обоями. И, как это частенько бывает даже в гостиницах с большими претензиями, чем «Три моряка», каждое слово, произнесенное в одной комнате, было отчетливо слышно в другой. И сейчас из соседней комнаты слышались голоса.
   Повинуясь немому приказу, Элизабет-Джейн поставила поднос; мать шепнула, когда она подошла ближе:
   – Это он.
   – Кто? – спросила девушка.
   – Мэр.
   Любой человек, кроме Элизабет-Джейн, совершенно не подозревавшей об истине, мог бы предположить, что дрожь в голосе Сьюзен Хенчард вызвана какою-то более тесной связью с мэром, чем дальнее родство.
   В соседней комнате и в самом деле беседовали двое – молодой шотландец и Хенчард, который, войдя в гостиницу, когда Элизабет-Джейн находилась на кухне, был почтительно препровожден наверх самим хозяином Стэнниджем. Девушка расставила тарелки со скромным ужином и знаком предложила матери присоединиться к ней, что миссис Хенчард и исполнила машинально, так как ее внимание было приковано к разговору за дверью.
   – Я заглянул сюда по пути домой, чтобы спросить вас кой о чем, что возбудило мое любопытство, – с небрежным добродушием сказал мэр. – Но, я вижу, вы уже ужинаете.
   – Да, но я сейчас кончаю! Вам незачем уходить, сэр. Присаживайтесь. Я уже почти кончил, да и вообще это не имеет никакого значения.
   По-видимому, Хенчард сел на предложенный стул и через секунду заговорил снова:
   – Ну-с, прежде всего мне хотелось бы спросить, вы ли это написали?
   Послышался шелест бумаги.
   – Да, я, – ответил шотландец.
   – В таком случае, – сказал Хенчард, – видимо, судьба свела нас до срока, так как наша встреча была назначена на утро, не так ли? Моя фамилия – Хенчард. Не вы ли ответили на объявление, которое я поместил в газете насчет управляющего для торговца зерном? Ведь вы явились сюда, чтобы переговорить со мной по этому вопросу?
   – Нет, – с некоторым удивлением ответил шотландец.
   – Ну конечно же, вы тот человек, – настойчиво продолжал Хенчард, – который условился приехать повидаться со мной! Джошуа, Джошуа, Джип… Джон… как его там зовут?
   – Вы ошибаетесь, – сказал молодой человек. – Меня зовут Дональд Фарфрэ. Правда, я занимаюсь хлебным делом, но ни на какие объявления я не отвечал и ни с кем не условливался встретиться. Я направляюсь в Бристоль, а оттуда – на другой край света, попытать счастья на необъятных полях Запада, где выращивают пшеницу. Есть у меня кое-какие открытия, полезные для этого дела, но здесь мне негде развернуться.
   – В Америку… так, так… – сказал Хенчард таким разочарованным тоном, что это сразу почувствовалось, как сырой воздух. – А я-то готов был поклясться, что вы – тот самый человек!
   Шотландец снова пробормотал «нет»; оба помолчали, затем Хенчард сказал:
   – Так вот, стало быть, я искренне и глубоко признателен вам за те несколько слов, которые вы мне написали.
   – Пустяки, сэр.
   – Да, но сейчас это имеет для меня огромное значение. Шум, поднявшийся из-за моей проросшей пшеницы, меня доконал, хотя, клянусь богом, я не знал, что она плохая, пока люди не начали жаловаться. У меня на руках несколько сот четвертей ее. И если ваш оздоровительный процесс может сделать ее доброкачественной… ну, вы понимаете, из какой беды вы бы меня выручили! Я сразу почувствовал, что в ваших словах может таиться правда. Но мне бы хотелось иметь доказательства, а вы, конечно, не пожелаете сообщить мне все подробности процесса, пока я вам хорошо не заплачу.
   Молодой человек на минутку призадумался.
   – Отчего же, – сказал он, – Я уезжаю в другую страну, а там я не собираюсь заниматься оздоровлением проросшего зерна. Хорошо, я объясню вам все: здесь вы извлечете из этого больше пользы, чем я в чужой стране. Минутку внимания, сэр. Я могу вам показать все на образцах, они у меня в дорожной сумке.
   Послышалось щелканье замка, затем какое-то шуршание и шелест, после чего речь зашла о том, сколько нужно унций на бушель, как надо сушить, охлаждать и тому подобное.
   – Этих нескольких зерен вполне достаточно, чтобы показать вам весь процесс, – раздался голос молодого человека, и после паузы, в течение которой оба, по-видимому, внимательно следили за какой-то операцией, он воскликнул: – Ну вот, попробуйте теперь!
   – Превосходно! Вполне доброкачественное зерно… или скажем, почти доброкачественное…
   – Словом, из такого зерна можно получить приличную муку второго сорта, – сказал шотландец. – Большего добиться невозможно: природа этого не допустит, но мы и так далеко шагнули вперед. Вот и весь процесс, сэр. Я не очень дорожу своим секретом, потому что едва ли он пригодится мне в тех странах, где погода более устойчива, чем у нас. И я буду очень рад, если вы извлечете из него пользу.
   – Послушайте… – проговорил Хенчард. – Как вам известно, я торгую зерном и сеном. Но поначалу я был всего-навсего вязальщиком сена, и в сене я разбираюсь лучше всего, хотя теперь мне больше приходится иметь дело с зерном. Если вы поступите ко мне, я отдам в ваше полное ведение торговлю зерном и, помимо жалованья, буду еще платить вам комиссионные.
   – Вы очень, очень щедры, но… нет, не могу! – не без огорчения возразил молодой человек.
   – Что ж, быть по-вашему! – решил Хенчард. – А теперь поговорим о другом. За добро платят добром. Бросьте вы этот жалкий ужин! Пойдемте ко мне, я могу вам предложить кое-что повкуснее холодной ветчины и эля.
   Дональд Фарфрэ поблагодарил, сказал, что, к сожалению, должен отказаться… что хочет уехать завтра рано утром.
   – Ладно, – быстро сказал Хенчард, – как вам угодно. Но выслушайте меня, молодой человек: если ваш совет даст такие же хорошие результаты не только на образцах, но и на всем зерне, значит, вы спасли мою репутацию, а ведь вы мне совсем чужой. Сколько же мне заплатить вам за эти сведения?
   – Ничего, ровно ничего. Может быть, вам не часто придется ими пользоваться, а я не дорожу ими. Я подумал, что не худо было бы сообщить их вам, раз вы попали в затруднительное положение и на вас так наседают.
   Хенчард помолчал.
   – Не скоро я об этом забуду, – сказал он. – И надо же, совсем чужой человек!.. Мне все не верится, что вы не тот, кого я нанял! Он, думал я, знает, кто я такой, и хочет себя зарекомендовать. А оказывается, вы совсем не тот, кто ответил на мое объявление, – совершенно незнакомый человек.
   – Да, да, конечно, – подтвердил молодой шотландец.
   Хенчард снова помолчал, затем раздумчиво продолжал:
   – Ваш лоб, Фарфрэ, напоминает мне лоб моего бедного брата – его нет теперь в живых, – да и нос у вас такой же. Росту вы, наверно, пять футов девять дюймов? А я – шесть футов полтора. Но какой от этого прок? Правда, в моем деле нужны сила и энергия. Но главное – здравомыслие и знания. К сожалению, Фарфрэ, в науках я слаб, слаб в финансовых расчетах – я из тех, кто считает по пальцам. А вы – вы совсем на меня не похожи, я это вижу. Вот уже два года, как я ищу такого человека, но выходит, что вы не для меня. Так вот, прежде чем уйти, я задам вам такой вопрос: не все ли вам равно, даже если вы и не тот, за кого я вас принял? Может, все-таки останетесь? Так ли уж твердо вы решили насчет этой Америки? Скажу напрямик: я чувствую, что для меня вы были бы незаменимы, – может, этого и не стоило бы говорить, – и, если вы останетесь и будете моим управляющим, вы об этом не пожалеете.
   – Мое решение принято, – возразил молодой человек. – У меня свои планы, а стало быть, незачем больше толковать об этом. Но не угодно ли вам выпить со мной, сэр? Этот кэстербриджский эль превосходно согревает желудок.
   – Нет. Хотел бы, да не могу, – серьезно сказал Хенчард, отодвигая стул; по этому звуку подслушивающие поняли, что он собирается уходить. – В молодости я не прочь был выпить, слишком даже не прочь, и меня это едва не погубило! Из-за этого я совершил одно дело, которого буду стыдиться до самой смерти. Так мне тогда было стыдно, что я дал себе клятву не пить ничего крепче чая столько лет, сколько было мне в тот день. Я не нарушил обета, Фарфрэ, и, хотя иной раз в жаркую пору все нутро у меня пересыхает и я мог бы выпить до дна целую четверть, я вспоминаю о своем обете и не притрагиваюсь к спиртному.
   – Не буду настаивать, сэр, не буду настаивать. Я уважаю ваш обет.
   – Да, конечно, управляющего я где-нибудь раздобуду, – с чувством сказал Хенчард, – но не скоро найду я такого, который подходил бы мне так, как вы!
   По-видимому, молодой человек был глубоко тронут мнением Хенчарда о его достоинствах. Он молчал, пока они не подошли к двери.
   – Жаль, что я не могу остаться, очень жаль, – сказал он. – Но… нет, нельзя! Нельзя! Я хочу видеть свет!



ГЛАВА VIII


   Так они расстались, меж тем как Элизабет-Джейн и ее мать ужинали, погруженные каждая в свои мысли, причем лицо матери странно просветлело, когда Хенчард признался, что стыдится одного своего поступка. Вскоре перегородка задрожала сверху донизу, так как Дональд Фарфрэ снова позвонил – очевидно, затем, чтобы убрали после ужина посуду; вероятно, его манили и оживленная беседа, и пение собравшейся внизу компании, ибо, шагая взад и вперед по комнате, он сам что-то напевал. Но вот он вышел на площадку и стал спускаться по лестнице.
   Элизабет-Джейн собрала посуду в его комнате и в той, где ужинала с матерью, и с подносом в руках спустилась в общий зал, где, как всегда в этот час, трактирная суета была в самом разгаре. Девушке не хотелось прислуживать здесь; она только молча наблюдала, и все вокруг казалось ей таким новым и необычным после уединенной жизни в коттедже на взморье. В общем зале, очень просторном, вдоль стен было расставлено дветри дюжины стульев с массивными спинками, и на каждом восседал веселый завсегдатай; пол был посыпан песком; у двери стоял черный ларь, который немного загораживал вход, поэтому Элизабет могла видеть все, что происходит, оставаясь почти незамеченной.
   Молодой шотландец только что присоединился к посетителям. Крупные торговцы, пользующиеся уважением, занимали привилегированные места в окне-фонаре и поблизости от него; менее важные гости расположились в неосвещенном конце комнаты на простых скамьях у стены и пили не из стаканов, а из чашек. Среди сидевших тут девушка узнала несколько человек из числа тех, что стояли на улице под окнами «Королевского герба».
   Позади них в стене было пробито оконце с вделанным в ралу круглым вентилятором, который то внезапно принимался вертеться с громким дребезжанием, то внезапно останавливался, а потом столь же внезапно снова начинал вертеться.
   Так Элизабет-Джейн наблюдала украдкой за всем, что происходило вокруг, стараясь не привлекать к себе внимания; но вот кто-то, скрытый от нее ларем, запел песню с красивой мелодией, выговаривая слова с акцентом, исполненным своеобразного очарования. Пение началось еще до того, как девушка спустилась в зал, а теперь шотландец, очень быстро успевший здесь освоиться, согласился по просьбе нескольких крупных торговцев доставить удовольствие всей компании и спеть песню.
   Элизабет-Джейн любила музыку, она не утерпела и осталась послушать, и чем дольше она слушала, тем больше восхищалась. Никогда в жизни не слышала она такого пения, да и большинству присутствующих, очевидно, не часто доводилось слышать что-либо подобное – они уделяли певцу гораздо больше внимания, чем обычно. Они не перешептывались, не пили, не окунали своих чубуков в эль, чтобы их увлажнить, не придвигали кружек к соседям. Да и сам певец так расчувствовался, что Элизабет показалось, будто на глаза у него навернулись слезы, когда он запел следующую строфу:


 

Домой бы мне, домой, вернуться бы домой,

Домой, домой, домой, в милый край родной!

Там красотка вытрет слезы, будет радостью снять,

Когда с друзьями через Аннан переправлюсь я опять.

Расцветут в лугах цветы, лес покроется листвой.

Проводят птички песнями меня в мой край родной.


 

   Раздался взрыв рукоплесканий, затем наступила глубокая тишина, еще более выразительная, чем рукоплескания. Тишина была такая, что, когда послышался треск, – оттого что Соломон Лонгуэйс, один из тех, кто сидел в неосвещенном конце комнаты, обломил слишком длинный для него чубук, – это было воспринято всеми как грубый и неуважительный поступок. Потом судорожно завертелся вентилятор в окне, и глубокое впечатление от песни Дональда на время сгладилось.
   – Неплохо… очень даже неплохо! – пробормотал Кристофор Кони, тоже сидевший здесь. И, вынув трубку изо рта, но не отводя ее, сказал громко: – Ну-ка, валяйте следующий куплет, молодой джентльмен, просим вас!
   – Вот-вот… Спойте-ка еще разок – не знаю, как вас звать, – проговорил стекольщик, толстый человек, с головой как котел, в белом фартуке, подоткнутом под пояс. – В наших краях не умеют так воспарять душой, – и, повернувшись к соседям, спросил вполголоса: – Кто этот молодец?.. Шотландец, что ли?
   – Да, прямо с шотландских гор, надо полагать, – ответил Кони.
   Фарфрэ повторил последний куплет. Много лет не слышали завсегдатаи «Трех моряков» такого волнующего пения. Необычность акцепта, взволнованность певца, его глубокое понимание характера песни, вдумчивость, с какой он достигал самой высокой выразительности, удивляли этих людей, чрезмерно склонных подавлять свои эмоции иронией.
   – Черт меня побери, если наши здешние места стоят того, чтобы так про них петь! – проговорил стекольщик, после того как шотландец снова спел песню и голос его замер на словах «мой край родной». – Ежели сбросить со счета всех дураков, мошенников, негодяев, распутных бабенок, грязнух и прочих им подобных, то в Кэстербридже, да и во всей округе, чертовски мало останется людей, стоящих того, чтобы величать их песней.
   – Правильно, – согласился лавочник Базфорд, уставившись в столешницу. – Что и говорить, Кэстербридж – старая, закоснелая обитель зла. В истории написано, что мы бунтовали против короля не то сто, не то двести лет тому назад, еще во времена римлян, и что многих повесили тогда на Висельном Холме и четвертовали, а куски их тел разослали по всей стране, словно мясо из мясной лавки; и я лично охотно этому верю.
   – Зачем же вы, молодой господин, покинули свои родные места, если вы к ним так привержены? – спросил сидевший поодаль Кристофер Кони тоном человека, предпочитающего вернуться к первоначальной теме разговора. – Могу поклясться, не стоило вам уезжать оттуда ради нас, потому что, как сказал мистер Билли Уилс, мы здесь – народ ненадежный, и самые лучшие из нас иной раз поступают не совсем честно – ведь ничего не поделаешь: зимы тяжелые, ртов много, а господь всемогущий посылает нам уж очень мелкую картошку, так что никак всех не накормишь. Где нам думать о цветах да о личиках красоток, – куда уж нам! – впору бы только о цветной капусте подумать да о свиных головах.
   – Не может быть! – проговорил Дональд Фарфрэ, с искренним огорчением вглядываясь в окружающие его лица. – Вы говорите, что даже лучшие из вас не совсем честны… да разве это возможно? Неужели кто-нибудь тут берет чужое?
   – Нет, нет. Боже сохрани! – ответил Соломон Лонгуэйс, мрачно улыбаясь. – Это он просто так, болтает зря, что в голову взбредет. Он всегда был такой – с подковыркой, – и, обратившись к Кристоферу, сказал укоризненно: – Не будь слишком уж запанибрата с джентльменом, про которого тебе ничего не известно… и который приехал чуть не с Северного полюса.
   Кристоферу Кони заткнули рот, и, не встретив ни у кого сочувствия, он что-то забормотал себе под нос, чтобы дать выход своим чувствам:
   – Будь я проклят, но уж если б я любил свою родину даже вполовину меньше, чем любит свою этот малый, я бы скорее согласился зарабатывать чисткой свиных хлевов у соседей, но не уехал бы на чужбину! Что до меня, то я люблю свою родину не больше, чем Ботани-Бэй!
   – Ну-ка, попросим теперь молодого человека допеть балладу до конца, а не то нам здесь ночевать придется, – сказал Лонгуэйс.
   – Она вся, – отозвался певец, как бы извиняясь.
   – Черт побери, так послушаем другую! – воскликнул хозяин мелочной лавки.
   – А вы не можете спеть что-нибудь для дамского пола, сэр? – спросила тучная женщина в красном с разводами переднике, который так туго перетягивал ее телеса, что завязки совсем скрылись под складками жира.
   – Дай ему вздохнуть… дай ему вздохнуть, тетка Каксом. Он еще не отдышался, – сказал стекольщик.
   – Уже отдышался! – воскликнул молодой человек и, тотчас же затянув песню «О, Нэнни!», спел ее безупречно, а потом спел еще две-три, столь же чувствительные, и закончил концерт, исполнив, по настоятельной просьбе публики, песню «Давным-давно, в старину».
   Теперь он окончательно покорил сердца завсегдатаев «Трех моряков» и даже сердце старика Кони. Иногда певец был странно серьезен, и это на минуту казалось им смешным; но они уже видели его как бы сквозь золотую дымку, которую словно источала его душа. Кэстербридж был не лишен чувствительности… Кэстербридж был не чужд романтики, но чувствительность этого пришельца чем-то отличалась от кэстербриджской. Впрочем, быть может, различие было только внешнее, и среди местных жителей шотландец сыграл такую же роль, какую играет поэт повой школы, берущий приступом своих современников: он, в сущности, не сказал ничего нового, однако он первый высказал то, что раньше чувствовали все его слушатели, но – смутно.