Страница:
Они решили остановиться и навести здесь справки. Фарфрэ привязал вожжи к столбу калитки, и супруги подошли к хижине, которая показалась им самым убогим из жилищ. Ее глинобитные стены, некогда разглаженные штукатурной лопаткой, долгие годы размывало дождем, и теперь комковатая, изрытая бороздами штукатурка крошилась и отваливалась кусками, а серые трещины были кое-где затянуты густолиственным плющом, который, конечно, не мог укрепить расшатавшиеся стены. Листья, сорванные ветром с живой изгороди, лежали кучкой в углу у двери. Дверь была открыта настежь; Фарфрэ постучал, и оказалось, что супруги не ошиблись: перед ними предстал Уиттл.
Лицо его выражало глубокую печаль, рассеянный взгляд был устремлен на посетителей, а в руках он все еще держал палки, за которыми ходил в рощу. Узнав старых знакомых, он вздрогнул.
– Эйбл Уиттл, ты ли это? – воскликнул Фарфрэ.
– Ну да, сэр! Видите ли, он помогал моей матери, когда она жила здесь внизу, хотя со мной обращался грубо.
– О ком ты говоришь?
– Ах, сэр… мистер Хепчет! Неужто вы не знаете? Его уже нет… прошло с полчаса, судя по солнцу, – ведь часов у меня не водится.
– Неужели он… умер? – проговорила Элизабет-Джейн срывающимся голосом.
– Да, сударыня, помер! Он помогал моей матери, когда она жила здесь внизу, посылал ей лучший корабельный уголь – золы от него почти не остается, – и картошку, и прочее, в чем она очень нуждалась. Я видел, он шел по улице в ту ночь, когда вы, ваша милость, венчались с дамой, что теперь стоит рядом с вами, и мне показалось, будто он не в себе и покачивается. И вот я пошел за ним следом по дороге, а он повернулся, увидел меня и говорит: «Эй вы, уйдите!» Но я пошел за ним, а он опять обернулся и говорит: «Уиттл, зачем ты идешь за мной? Сколько раз тебе говорить?» А я говорю: «Я иду, сэр, потому, что вижу, что дело ваше плохо, а вы моей матери помогали, хотя со мной обращались грубо, вот я и хочу вам помочь». Тогда он пошел дальше, а я за ним, и он уже больше не гнал меня. Так мы шли всю ночь, а на рассвете, чуть заря занялась, я поглядел вперед – вижу: он шатается и тащится из последних сил. Мы тогда уже прошли это место, а я, когда проходил мимо дома, видел, что он пустой, вот я и заставил его вернуться, содрал доски с окон и помог ему войти. «Эй, ты, Уиттл, – говорит он, – и к чему ты, бедный жалостливый дурак, заботишься обо мне, окаянном?» Тогда я пошел дальше, и тут одни дровосеки по-соседски одолжили мне койку, и стул, и кое-какую утварь, и все это мы притащили сюда и устроили его как можно удобнее. Но силы к нему не вернулись, потому что, видите ли, сударыня, он не мог есть – да, да, никакого аппетита у него не было, – и он все слабел и слабел, а нынче помер. Один сосед пошел сейчас за человеком, который с него мерку снимет.
– О господи… вот как все получилось, – проговорил Фарфрэ.
Элизабет не проронила ни слова.
– Над изголовьем койки он приколол клочок бумаги, и на нем что-то написано, – продолжал Эйбл Уиттл. – Сам я малограмотный и не умею читать по написанному, так что не знаю, что там такое. Могу принести показать вам.
Супруги стояли молча, а Эйбл Уиттл сбегал в хижину и вернулся со смятым листком бумаги. На листке карандашом было написано следующее:
Элизабет-Джейн Фарфрэ не сообщать о моей смерти, чтоб она не горевала обо мне.
И не хоронить меня в освященной земле.
И не нанимать церковного сторожа звонить в колокол.
И никого не звать проститься с моим мертвым телом.
И провожающим не идти за мной на моих похоронах.
И не сажать цветов на моей могиле.
И не вспоминать меня.
К сему ставлю свою подпись
Майкл Хенчард".
– Что же нам делать? – проговорил Дональд, передавая листок Элизабет-Джейн.
Она пробормотала что-то невнятное.
– О, Дональд! – проговорила она наконец сквозь слезы. – Сколько в этом горечи! Ах, мне было бы не так тяжело, если бы не наше последнее прощание!.. Но этого изменить нельзя… ничего не поделаешь.
Все, о чем просил Хенчард в предсмертной агонии, Элизабет-Джейн исполнила, насколько это было возможно, даже не потому, что считала последние слова священными, а оттого, что знала: тот, кто написал их, писал искрение. Она понимала, что это завещание кусок той ткани, из которой была скроена вся его жизнь, а значит, нельзя пренебречь им, чтобы доставить грустное удовольствие себе или обеспечить своему мужу репутацию великодушного человека.
И вот все ушло в прошлое, даже ее сожаления о том, что она превратно поняла его, когда он в последний раз пришел к ней, и не начала искать его раньше, хотя она глубоко и остро сожалела об этом довольно долго. Отныне и всю жизнь Элизабет-Джейн пребывала в широтах тихой погоды, что само по себе благоприятно для человека, а для нее вдвойне благоприятно после того Капернаума, в котором она провела предшествующие годы. Когда живые и яркие чувства первого периода замужества стали ровными и безмятежными, все то лучшее, что было в натуре Элизабет, побудило ее, общаясь с окружающими неимущими людьми, открывать им (некогда открывшуюся ей самой) тайну уменья мириться с ограниченными возможностями, чего, по ее мнению, можно было достичь, искусственно увеличивая, как бы при помощи микроскопа, те минимальные радости, которые может иметь каждый, кто не испытывает тяжкого страдания, ибо подобные радости так же вдохновляюще влияют на жизнь, как и более широкие, но не захватывающие глубоко интересы.
Ее проповеди отраженно повлияли и на нее самое, и она поняла, что заслужить уважение на дне Кэстербриджа – это почти то же самое, что завоевать славу в высших слоях общества. И в самом деле, положение у нее во многих отношениях было завидное; как говорится, за него надо было благодарить судьбу. Не ее вина, что она не проявляла благодарности открыто. Правильно или нет, но жизнь показала ей, что сомнительная честь совершить кратковременный переход по нашему скорбному миру вряд ли требует экспансивных излияний, даже если дорога внезапно озарилась на полпути такими яркими солнечными лучами, какие осветили ее путь. Однако, несмотря на твердое убеждение в том, что и она, и любой другой человек заслуживает меньше, чем получает, она не закрывала глаз на то, что некоторые получают гораздо меньше, чем заслуживают. И, вынужденная признать, что ей посчастливилось, она не переставала удивляться, почему в жизни столь часто происходит непредвиденное: ведь нерушимое спокойствие в зрелости было даровано ей той, чья юность, казалось бы, научила ее, что счастье – только случайный эпизод в драме всеобщего горя.
Лицо его выражало глубокую печаль, рассеянный взгляд был устремлен на посетителей, а в руках он все еще держал палки, за которыми ходил в рощу. Узнав старых знакомых, он вздрогнул.
– Эйбл Уиттл, ты ли это? – воскликнул Фарфрэ.
– Ну да, сэр! Видите ли, он помогал моей матери, когда она жила здесь внизу, хотя со мной обращался грубо.
– О ком ты говоришь?
– Ах, сэр… мистер Хепчет! Неужто вы не знаете? Его уже нет… прошло с полчаса, судя по солнцу, – ведь часов у меня не водится.
– Неужели он… умер? – проговорила Элизабет-Джейн срывающимся голосом.
– Да, сударыня, помер! Он помогал моей матери, когда она жила здесь внизу, посылал ей лучший корабельный уголь – золы от него почти не остается, – и картошку, и прочее, в чем она очень нуждалась. Я видел, он шел по улице в ту ночь, когда вы, ваша милость, венчались с дамой, что теперь стоит рядом с вами, и мне показалось, будто он не в себе и покачивается. И вот я пошел за ним следом по дороге, а он повернулся, увидел меня и говорит: «Эй вы, уйдите!» Но я пошел за ним, а он опять обернулся и говорит: «Уиттл, зачем ты идешь за мной? Сколько раз тебе говорить?» А я говорю: «Я иду, сэр, потому, что вижу, что дело ваше плохо, а вы моей матери помогали, хотя со мной обращались грубо, вот я и хочу вам помочь». Тогда он пошел дальше, а я за ним, и он уже больше не гнал меня. Так мы шли всю ночь, а на рассвете, чуть заря занялась, я поглядел вперед – вижу: он шатается и тащится из последних сил. Мы тогда уже прошли это место, а я, когда проходил мимо дома, видел, что он пустой, вот я и заставил его вернуться, содрал доски с окон и помог ему войти. «Эй, ты, Уиттл, – говорит он, – и к чему ты, бедный жалостливый дурак, заботишься обо мне, окаянном?» Тогда я пошел дальше, и тут одни дровосеки по-соседски одолжили мне койку, и стул, и кое-какую утварь, и все это мы притащили сюда и устроили его как можно удобнее. Но силы к нему не вернулись, потому что, видите ли, сударыня, он не мог есть – да, да, никакого аппетита у него не было, – и он все слабел и слабел, а нынче помер. Один сосед пошел сейчас за человеком, который с него мерку снимет.
– О господи… вот как все получилось, – проговорил Фарфрэ.
Элизабет не проронила ни слова.
– Над изголовьем койки он приколол клочок бумаги, и на нем что-то написано, – продолжал Эйбл Уиттл. – Сам я малограмотный и не умею читать по написанному, так что не знаю, что там такое. Могу принести показать вам.
Супруги стояли молча, а Эйбл Уиттл сбегал в хижину и вернулся со смятым листком бумаги. На листке карандашом было написано следующее:
ЗАВЕЩАНИЕ МАЙКЛА ХЕНЧАРДА
Элизабет-Джейн Фарфрэ не сообщать о моей смерти, чтоб она не горевала обо мне.
И не хоронить меня в освященной земле.
И не нанимать церковного сторожа звонить в колокол.
И никого не звать проститься с моим мертвым телом.
И провожающим не идти за мной на моих похоронах.
И не сажать цветов на моей могиле.
И не вспоминать меня.
К сему ставлю свою подпись
Майкл Хенчард".
– Что же нам делать? – проговорил Дональд, передавая листок Элизабет-Джейн.
Она пробормотала что-то невнятное.
– О, Дональд! – проговорила она наконец сквозь слезы. – Сколько в этом горечи! Ах, мне было бы не так тяжело, если бы не наше последнее прощание!.. Но этого изменить нельзя… ничего не поделаешь.
Все, о чем просил Хенчард в предсмертной агонии, Элизабет-Джейн исполнила, насколько это было возможно, даже не потому, что считала последние слова священными, а оттого, что знала: тот, кто написал их, писал искрение. Она понимала, что это завещание кусок той ткани, из которой была скроена вся его жизнь, а значит, нельзя пренебречь им, чтобы доставить грустное удовольствие себе или обеспечить своему мужу репутацию великодушного человека.
И вот все ушло в прошлое, даже ее сожаления о том, что она превратно поняла его, когда он в последний раз пришел к ней, и не начала искать его раньше, хотя она глубоко и остро сожалела об этом довольно долго. Отныне и всю жизнь Элизабет-Джейн пребывала в широтах тихой погоды, что само по себе благоприятно для человека, а для нее вдвойне благоприятно после того Капернаума, в котором она провела предшествующие годы. Когда живые и яркие чувства первого периода замужества стали ровными и безмятежными, все то лучшее, что было в натуре Элизабет, побудило ее, общаясь с окружающими неимущими людьми, открывать им (некогда открывшуюся ей самой) тайну уменья мириться с ограниченными возможностями, чего, по ее мнению, можно было достичь, искусственно увеличивая, как бы при помощи микроскопа, те минимальные радости, которые может иметь каждый, кто не испытывает тяжкого страдания, ибо подобные радости так же вдохновляюще влияют на жизнь, как и более широкие, но не захватывающие глубоко интересы.
Ее проповеди отраженно повлияли и на нее самое, и она поняла, что заслужить уважение на дне Кэстербриджа – это почти то же самое, что завоевать славу в высших слоях общества. И в самом деле, положение у нее во многих отношениях было завидное; как говорится, за него надо было благодарить судьбу. Не ее вина, что она не проявляла благодарности открыто. Правильно или нет, но жизнь показала ей, что сомнительная честь совершить кратковременный переход по нашему скорбному миру вряд ли требует экспансивных излияний, даже если дорога внезапно озарилась на полпути такими яркими солнечными лучами, какие осветили ее путь. Однако, несмотря на твердое убеждение в том, что и она, и любой другой человек заслуживает меньше, чем получает, она не закрывала глаз на то, что некоторые получают гораздо меньше, чем заслуживают. И, вынужденная признать, что ей посчастливилось, она не переставала удивляться, почему в жизни столь часто происходит непредвиденное: ведь нерушимое спокойствие в зрелости было даровано ей той, чья юность, казалось бы, научила ее, что счастье – только случайный эпизод в драме всеобщего горя.
Комментарии
17 апреля 1885 г. Гарди делает в своем дневнике запись о завершении романа «Мэр Кэстербриджа», «начатого по меньшей мере год назад». Он прибавляет: «Работа над каждой частью нередко прерывалась». А 2 января 1886 г. он записывает: «Сегодня газеты „Грэфик“ и „Харперс Уикли“ начинают печатать „Мэра Кэстербриджа“. Боюсь, он не будет столь хорош, как мне бы хотелось, впрочем, в конечном счете следует опасаться не столько невероятности события, сколько невероятности характера». А днем позже он делает еще одну запись: «Цель моего искусства – усилить выразительность явлений, как это делали Кривелли, Беллини и другие, с тем чтобы суть и внутренний смысл изображаемого были отчетливо видны». За этими словами – глубокие раздумья Гарди не только над событиями, изображенными в романе, но и над собственным методом.
Мы уже говорили о том, что для начального эпизода романа Гарди использовал действительные факты: случаи продажи жен, имевшие место в начале века. «Невероятность» этого события он пытается объяснить «вероятностью» характера, стоявшего в центре этого и всех последующих событии. Недаром подзаголовок романа гласит: «История человека с характером». Впервые Гарди создает глубоко разработанные психологические портреты – это, конечно, центральный персонаж, Майкл Хенчард, а также некоторые персонажи второго плана, и в первую очередь – Дональд Фарфрэ.
Установка на то, чтобы печатать роман серийно, в газете и еженедельнике, потребовала известного приспособления текста к требованиям изданий этого рода. Это и необходимость завершенности, законченности каждого появляющегося на страницах периодического издания эпизода, что не так-то легко давалось Гарди. Это и необходимость известной «самоцензуры», касающейся прежде всего отношений между Хенчардом и Люсеттой.
Гарди менял не только отдельные слова и выражения, как в романе «Возвращение на родину», но и целые сюжетные линии (например, в журнальном варианте Гарди заставляет Хенчарда жениться на Люсетте, иная, что иначе издатели не примут их близость). Готовя впоследствии роман к отдельному изданию, Гарди пришлось его во многом фактически переписать.
Кэстербридж в этом романе, так же как и в других произведениях Гарди уэссекского цикла, – это Дорчестер, где Гарди учился и начинав свою карьеру архитектора и строителя. Он описан со вкусом и любовью. Развалины римского амфитеатра, одного из лучших, по словам Гарди, из сохранившихся в Британии с давних времен, старые здания, тенистые улочки, рынок, амбары, окрестности – все это органично вписывается в текст романа, пополняя собой «топографию Уэссекса», создаваемую Гарди.
Действие романа начинается во второй половине 20-х гг. XIX в., но продолжается в 40-х гг. В предисловии к роману автор указывает на то, что в основу сюжета им положены реальные события, среди которых он отмечает «плохие урожаи, которые непосредственно предшествовали отмене хлебных законов». Речь идет об отмене хлебных законов в 1846 г., регулировавших высокие цены на хлеб на внутреннем рынке. Битва между Хенчардом и Фарфрэ разворачивается перед самой отменой законов, что придает ей особую ожесточенность.
В этих вполне реальных исторических обстоятельствах и разворачивается трагическая история Хенчарда, которую Гарди осознает прежде всего как трагедию характера. Именно особенностями характера Хенчарда объясняется и продажа им жены вместе с ребенком в начале романа, поведшая впоследствии к целому ряду драматических событий, и его возвышение до мэра города и богатого торговца зерном, и его конечное падение. Однако, как ни педалирует Гарди один аспект – характер, мы не можем не заметить важность и другого аспекта – обстоятельств, которые Гарди, несмотря на свои субъективные установки, понимает достаточно глубоко. Если на поверхность действия выступают столкновения характеров (Хенчард и Фарфрэ) и трагическая цепь причинно-следственных совпадений, то социальный художник, каким всегда был Гарди, не мог не показать нам и глубинных сил, во многом определяющих их. Трагедия Хенчарда заключается прежде всего в том, что он человек старого типа, который принадлежит той полупатриархальной старине, которая в середине XIX в. уже осуждена на исчезновение. Фарфрэ, предприниматель нового типа, идет на смену Хенчарду, и каковы бы ни были его личные свойства, логика социально-исторического развития делает его победителем. Хенчард обречен – не только в силу своих личных особенностей, но прежде всего в силу того, что время его прошло.
То, что Гарди сумел чрезвычайно живо и убедительно показать трагедию этого характера не только как трагедию личности, пожинающей плоды своих поступков, но и как глубоко социологизированную трагедию, делает роман «Мэр Кэстербриджа» одним из самых значительных достижений писателя.
Мы уже говорили о том, что для начального эпизода романа Гарди использовал действительные факты: случаи продажи жен, имевшие место в начале века. «Невероятность» этого события он пытается объяснить «вероятностью» характера, стоявшего в центре этого и всех последующих событии. Недаром подзаголовок романа гласит: «История человека с характером». Впервые Гарди создает глубоко разработанные психологические портреты – это, конечно, центральный персонаж, Майкл Хенчард, а также некоторые персонажи второго плана, и в первую очередь – Дональд Фарфрэ.
Установка на то, чтобы печатать роман серийно, в газете и еженедельнике, потребовала известного приспособления текста к требованиям изданий этого рода. Это и необходимость завершенности, законченности каждого появляющегося на страницах периодического издания эпизода, что не так-то легко давалось Гарди. Это и необходимость известной «самоцензуры», касающейся прежде всего отношений между Хенчардом и Люсеттой.
Гарди менял не только отдельные слова и выражения, как в романе «Возвращение на родину», но и целые сюжетные линии (например, в журнальном варианте Гарди заставляет Хенчарда жениться на Люсетте, иная, что иначе издатели не примут их близость). Готовя впоследствии роман к отдельному изданию, Гарди пришлось его во многом фактически переписать.
Кэстербридж в этом романе, так же как и в других произведениях Гарди уэссекского цикла, – это Дорчестер, где Гарди учился и начинав свою карьеру архитектора и строителя. Он описан со вкусом и любовью. Развалины римского амфитеатра, одного из лучших, по словам Гарди, из сохранившихся в Британии с давних времен, старые здания, тенистые улочки, рынок, амбары, окрестности – все это органично вписывается в текст романа, пополняя собой «топографию Уэссекса», создаваемую Гарди.
Действие романа начинается во второй половине 20-х гг. XIX в., но продолжается в 40-х гг. В предисловии к роману автор указывает на то, что в основу сюжета им положены реальные события, среди которых он отмечает «плохие урожаи, которые непосредственно предшествовали отмене хлебных законов». Речь идет об отмене хлебных законов в 1846 г., регулировавших высокие цены на хлеб на внутреннем рынке. Битва между Хенчардом и Фарфрэ разворачивается перед самой отменой законов, что придает ей особую ожесточенность.
В этих вполне реальных исторических обстоятельствах и разворачивается трагическая история Хенчарда, которую Гарди осознает прежде всего как трагедию характера. Именно особенностями характера Хенчарда объясняется и продажа им жены вместе с ребенком в начале романа, поведшая впоследствии к целому ряду драматических событий, и его возвышение до мэра города и богатого торговца зерном, и его конечное падение. Однако, как ни педалирует Гарди один аспект – характер, мы не можем не заметить важность и другого аспекта – обстоятельств, которые Гарди, несмотря на свои субъективные установки, понимает достаточно глубоко. Если на поверхность действия выступают столкновения характеров (Хенчард и Фарфрэ) и трагическая цепь причинно-следственных совпадений, то социальный художник, каким всегда был Гарди, не мог не показать нам и глубинных сил, во многом определяющих их. Трагедия Хенчарда заключается прежде всего в том, что он человек старого типа, который принадлежит той полупатриархальной старине, которая в середине XIX в. уже осуждена на исчезновение. Фарфрэ, предприниматель нового типа, идет на смену Хенчарду, и каковы бы ни были его личные свойства, логика социально-исторического развития делает его победителем. Хенчард обречен – не только в силу своих личных особенностей, но прежде всего в силу того, что время его прошло.
То, что Гарди сумел чрезвычайно живо и убедительно показать трагедию этого характера не только как трагедию личности, пожинающей плоды своих поступков, но и как глубоко социологизированную трагедию, делает роман «Мэр Кэстербриджа» одним из самых значительных достижений писателя.