От середины каждой из сторон этого окаймленного деревьями прямоугольника отделялись аллеи, которые на протяжении мили тянулись на восток, запад и юг, уходя в широкий простор полей и долин. По одной из этих аллей и собирались идти наши пешеходы. Но прежде чем они успели встать и тронуться в путь, мимо, по ту сторону живой изгороди, прошли, оживленно о чем-то споря, двое мужчин.
   – Право же, – сказала Элизабет, когда они удалились, – эти люди упомянули фамилию Хенчард… Фамилию нашего родственника.
   – Мне тоже так послышалось, – сказала миссис Ньюсон.
   – Значит, он все еще здесь.
   – Да.
   – Побегу-ка я за ними и расспрошу о нем…
   – Нет, нет, нет! Ни за что на свете. Кто знает, может быть, он сидит сейчас в работном доме или в колодках.
   – Ах, боже мой, почему это вам пришло в голову, мама?
   – Я просто так сказала, не подумав. Но мы все-таки должны понемногу наводить справки.
   Хорошенько отдохнув, они с наступлением вечера продолжали путь. Из-за густых деревьев в аллее было темно, как в туннеле, хотя по обе стороны ее, на полях, еще брезжил дневной свет. Они шли в ночи, рассекавшей сумерки. Теперь облик города, с обитателями которого им предстояло познакомиться, стал живо интересовать мать Элизабет. Подойдя ближе, они увидели, что частокол из сучковатых деревьев, обрамлявший Кэстербрилж, представляет собой аллею на невысоком зеленом склоне или откосе, перед которым виднелся ров. За этим откосом и аллеей тянулась стена, почти сплошная, а за стеной теснились дома горожан.
   Обе женщины не знали, конечно, что эта стена и вал некогда служили укреплениями, а теперь являются местом прогулок.
   Сквозь опоясывающие город деревья замерцали фонари, создавая впечатление манящего уюта и комфорта и придавая в то же время неосвещенным полям вид странно уединенный и пустынный, несмотря на их близость к жизни. Разница между городом и полями подчеркивалась также звуками, заглушавшими теперь все остальные, – музыкой духового оркестра. Путешественницы свернули на Главную улицу, где стояли деревянные дома с нависающими друг над другом этажами; их окна с мелкими переплетами были затенены раздвижными занавесками, а под карнизами колыхалась на ветру старая паутина. Были здесь и дома кирпичной кладки с деревянными стойками, основной опорой которых служили смежные строения. Крыши были шиферные, заплатанные черепицей, и черепичные, заплатанные шиферными плитами, а кое-где крытые тростником.
   О том, что город существовал за счет труда земледельцев и скотоводов, свидетельствовал подбор вещей, выставленных в окнах лавок. У торговца скобяными изделиями – косы, серпы, ножницы для стрижки овец, крючья, заступы, мотыги и кирки; у бондаря – ульи, кадушки для масла, маслобойки, табуретки для доения и подойники, грабли, полевые фляги; у шорника – сбруя для пахоты; у колесного мастера и механика – двухколесные телеги, тачки и мельничное оборудование; у аптекаря – лекарства и мази для лошадей; у перчаточника и кожевника – рукавицы для рабочих, подстригающих живые изгороди, наколенники для кровельщиков, обувь для пахарей, крестьянские патены и деревянные башмаки.
   Мать с дочерью подошли к поседевшей от времени церкви с массивной прямоугольной башней, уходившей в темнеющее небо; в нижней ее части, освещенной ближайшими фонарями, время и непогода выклевали всю известку, скреплявшую камни, и в появившихся расщелинах выросли маленькие пучки очитка и травы до верхних зубцов. На этой башне часы пробили восемь, и тотчас раздались настойчивые, резкие удары колокола. В Кэстербридже еще можно было услышать вечерний звон, и жители пользовались им как сигналом для закрытия лавок. Едва загудели между домов низкие звуки колокола, как уже застучали ставни вдоль Главной улицы. Через несколько минут с торговыми делами в Кэстербридже было на сей день покопчено.
   Постепенно пробили восемь и все остальные часы: мрачно отзвучали тюремные часы; пробили и другие, с конька крыши богадельни, предварительно изрядно похрипев; часы в высоких лакированных футлярах, выстроившиеся в лавке часовщика, тоже присоединились к бою в ту минуту, когда закрывались перед ними ставни, словно актеры, произносящие свой последний монолог перед падением занавеса; затем, спотыкаясь, сыграли «Гимн сицилийских моряков» куранты, – словом, передовые измерители времени уже значительно продвинулись на пути к следующему часу, пока представители старой школы еще благополучно заканчивали свое дело.
   По площади перед церковью шла женщина, она засучила рукава так высоко, что видна была полоска белья, и подобрала юбку, продернув подол сквозь дыру в кармане. Под мышкой она несла хлеб, от которого отламывала кусочки и раздавала их шедшим с нею женщинам, а они с критическим видом пробовали эти кусочки на вкус. Зрелище это напомнило миссис Хенчард-Ньюсон и ее дочери, что пришла и для них пора поесть, и они осведомились у женщин, где ближайшая булочная.
   – В Кэстербридже теперь на хороший хлеб так же трудно рассчитывать, как на манну небесную, – ответила одна из них, указав им дорогу. – Они могут трубить в трубы, бить в барабаны да задавать пиры, – она махнула рукой в сторону улицы, в глубине которой можно было разглядеть духовой оркестр, расположившийся перед освещенным домом, – а нам, хочешь не хочешь, приходится мириться с тем, что в городе не сыщешь пропеченного хлеба. Теперь в Кэстербридже хорошего хлеба меньше, чем хорошего пива.
   – А хорошего пива меньше, чем плохого, – сказал мужчина, державший руки в карманах.
   – Почему же это у вас нет хорошего хлеба? – спросила миссис Хенчард.
   – Да все из-за зерноторговца – все наши мельники и пекари берут товар у него, а он продал им проросшую пшеницу; вот они и говорят, будто не знали, что она проросла, пока тесто не растеклось по печи, как ртуть. Потому и хлеб выходит плоский, как жаба, а внутри – точно пудинг с салом. Была я женой, была я матерью, а такого дрянного хлеба, как нынче в Кэстербридже, никогда не видывала… Но вы, должно быть, нездешняя, коли не знаете, почему целую неделю у бедняков животы раздуты, как пузыри?
   – Да, я нездешняя, – робко сказала мать Элизабет.
   Не желая привлекать к себе внимание до той поры, пока не узнает, какое будущее ждет ее здесь, она вместе с Элизабет отошла от своей собеседницы. Они купили в указанной булочной несколько сухарей на ужин и инстинктивно направили свои стопы туда, где играла музыка.



ГЛАВА V


   Пройдя несколько десятков ярдов, они подошли к тому месту, где городской оркестр сотрясал оконные стекла звуками «Ростбиф Старой Англии».
   Дом, перед дверью которого музыканты расставили свои пюпитры, был лучшей гостиницей в Кэстербридже, именуемой «Королевский герб». Широкий, застекленный выступ-фонарь нависал над главным входом, и из открытых окон вырывался гул голосов, звон стаканов и хлопанье пробок. Штор не опускали; все, что происходило в комнате, можно было увидеть с верхней ступеньки крыльца, где по этой причине и собралась кучка зевак.
   – Пожалуй, мы все-таки могли бы порасспросить о нашем родственнике, мистере Хенчарде, – прошептала миссис Ньюсон, которая с приходом в Кэстербридж как-то сразу ослабела и казалась взволнованной. – Здесь, пожалуй, самое для этого подходящее место… надо же узнать, какое положение он занимает в городе, если он тут, а я думаю, что это так. Лучше, если бы ты расспросила, Элизабет-Джейн… Я так устала, что ни на что не способна… но опусти-ка прежде вуаль.
   Она присела на нижнюю ступеньку, а Элизабет-Джейн, повинуясь ей, подошла к зевакам.
   – Что это здесь сегодня происходит? – спросила девушка, выбрав какого-то старика и немного постояв около него, прежде чем завязать разговор.
   – Ну, вы наверняка нездешняя, – сказал старик, не отрывая глаз от окна. – Да ведь сегодня большой званый обед для важных особ, а председательствует мэр. Нас, людей попроще, не позвали, зато оставили окно открытым, чтоб мы могли взглянуть хоть одним глазком. Если подниметесь на верхнюю ступеньку, и вы увидите. Вон там, в конце стола, к вам лицом сидит мистер Хенчард, мэр, а справа и слева от него – члены совета… Эх, многие из них, когда начинали жизнь, значили не больше, чем я теперь!
   – Хенчард! – воскликнула удивленная Элизабет-Джейн, отнюдь, впрочем, не постигая значения этого открытия, и поднялась на верхнюю ступеньку крыльца.
   Ее мать, хотя и сидела с опущенной головой, уже уловила доносившийся из окна гостиницы голос, который странным образом привлек ее внимание раньше, чем слуха ее коснулись слова старика: «…мистер Хенчард, мэр». Она встала и, стараясь не проявлять чрезмерной торопливости, присоединилась к дочери.
   Перед ней была столовая гостиницы, где за столами, уставленными различными яствами, расположились обедающие. Лицом к окну, на председательском месте, сидел мужчина лет сорока, ширококостный, с крупными чертами и властным голосом; он производил впечатление человека скорее грубого, чем ладно скроенного. У него была смуглая кожа с ярким румянцем, сверкающие черные глаза и темные, густые брови и волосы. Когда ему случалось громко засмеяться в ответ на замечание кого-либо из гостей, его большой рот раскрывался так широко, что при свете люстры видны были, по крайней мере, десятка два из тридцати двух здоровых белых зубов, которыми он, очевидно, все еще мог похвастать.
   На людей посторонних этот смех не действовал ободряюще, и, пожалуй, хорошо было, что раздавался он редко. На нем можно было построить не одну теорию. Он позволял догадываться о нраве, чуждом сострадания к слабости, но готовом безоговорочно смириться перед величием и силой. Если этот смеющийся человек и был добр, то, должно быть, только порывами, – ему было свойственно скорее случайное, почти угнетающее великодушие, чем кроткое и постоянное милосердие.
   Супруг Сьюзен Хенчард – во всяком случае, в глазах закона – сидел перед ними, но это был уже зрелый мужчина с сформировавшимся характером, отчетливо выраженным в чертах его лица, сдержанный, отмеченный печатью раздумий, – короче говоря, постаревший. Элкзабет, не обремененная, в отличие от матери, никакими воспоминаниями, смотрела на него лишь с живым любопытством и интересом, вызванными тем неожиданным открытием, что их давно разыскиваемый родственник занимает столь высокое общественное положение. На нем был старомодный фрак, в низком вырезе которого на широкой груди виднелась гофрированная манишка, запонки с драгоценными камнями и тяжелая золотая цепь. Два бокала и стакан стояли у его прибора, но, к удивлению его жены, бокалы были пусты, а стакан до половины налит водой.
   Когда она в последний раз его видела, он сидел в плисовой куртке, бумазейном жилете и таких же брюках и рыжевато-коричневых кожаных гамашах перед миской горячей пшеничной каши. Время, кудесник, поработало здесь немало. Всматриваясь в мужа и вспоминая минувшие дни, она пришла в неописуемое смятение и, вся съежившись, прижалась к косяку глубокой дверной ниши, к которой вели ступени и где царил полумрак, не позволявший различить выражение ее лица. Она забыла о дочери, пока прикосновение Элизабет-Джейн не заставило ее очнуться.
   – Вы его видели, мама? – прошептала девушка.
   – Да, да! – быстро ответила она. – Я его видела, и этого мне достаточно! Теперь я хочу только уйти – исчезнуть – умереть.
   – Но почему же… почему? – Девушка придвинулась ближе и прошептала на ухо матери: – Вы думаете, что он вряд ли придет нам на помощь? А мне показалось, что он человек великодушный. А какой он джентльмен, правда? И как сверкают его бриллиантовые запонки! Странно все-таки: вы говорили, что. может, он сидит в колодках, или в работном доме, или умер! А вышло совсем наоборот! Неужели вы его боитесь? Я ничуть не боюсь. Я зайду к нему, только… он, конечно, может не признать такой дальней родии.
   – Не знаю… просто ума не приложу, на что решиться. Мне что-то по но себе…
   – Не надо унывать, мама, мы ведь уже у цели! Отдохните здесь немножко… я осмотрюсь и постараюсь побольше разузнать о нем.
   – Вряд ли у меня хватит сил встретиться когда-нибудь с мистером Хенчардом. Не таким я ждала его найти… Слишком он важный для меня. Я не хочу его больше видеть.
   – Но подождите немного… подумайте…
   Никогда в жизни Элизабет-Джейн не переживала еще такого острого интереса, как сейчас, – отчасти это объяснялось тем восторженным состоянием, какое охватило ее, когда она узнала о своем родстве со знатной особой. И она снова принялась смотреть. Гости помоложе оживленно беседовали и ели; люди постарше выбирали лакомые кусочки и, обнюхивая их, похрюкивали над своими тарелками, точно свиньи в поисках желудей. По-видимому, три напитка почитались компанией священными – портвейн, херес и ром; вряд ли кто предпочитал что-либо выходящее за пределы этой троицы.
   На столе теперь длинной чередой выстроились старинные кубки с выгравированными на них фигурами – каждый снабжен был ложкой, и их мгновенно наполнили таким горячим грогом, что следовало опасаться за предметы, подвергавшиеся действию его паров. Но Элизабет-Джейн заметила, что, хотя все кубки наполнялись с превеликим усердием, никто не наполнил кубок мэра, который продолжал потягивать воду из стакана, загороженного хрустальными бокалами, предназначенными для вина и водки.
   – Они не наливают вина мистеру Хенчарду, – осмелилась она сказать своему соседу, старику.
   – Ну конечно! Разве вы не знаете, что он славится своей трезвостью, и вполне заслуженно? Не притрагивается к самым соблазнительным напиткам… капли в рот не берет! О, сил у него на это хватает! Я слыхал, что он поклялся на Евангелии и с той поры не отступал от своего обета. Вот никто к нему и не пристает, зная, что это не полагается… Обет, данный на Евангелии, – дело серьезное.
   Услыхав эти речи, другой пожилой человек вмешался в разговор и спросил:
   – А долго ли ему еще мучиться, Соломон Лонгуэйс?
   – Говорят, еще года два. Я не знаю, почему он назначил себе такой срок, он никогда никому не рассказывал. Но, говорят, остается ровнехонько два года по календарю. Могучая должна быть воля, чтоб выдержать так долго!
   – Верно… Но надежда – великая сила. Когда знаешь, что через двадцать четыре месяца твой зарок кончится и можно будет вознаградить себя за все страдания и выпить сколько душе угодно… что и говорить, это поддерживает человека.
   – Правильно, Кристофер Кони, правильно. А он и поневоле должен так думать, одинокий-то вдовец, – сказал Лонгуэйс.
   – А когда у него умерла жена? – спросила Элизабет.
   – Я ее не знал. Это было до того, как он явился в Кэстербридж, – ответил Соломон Лонгуэйс тоном решительным и бесповоротным, как будто то, что он не знал миссис Хенчард, было достаточным основанием, чтобы лишить эту особу всякого интереса. – Но мне известно, что он член Общества трезвости и, если кто-нибудь из его людей хватит хоть чуточку через край, он напускается на провинившегося с таким же гневом, как господь бог на согрешивших евреев.
   – А у него, значит, много работников? – спросила Элизабет-Джейн.
   – Много ли? Милая моя девушка, да ведь в городском совете он – самый главный и вдобавок первый человек в округе. Ни одной крупной сделки не заключалось еще на пшеницу, ячмень, овес, сено и прочее, чтобы Хенчард не приложил к ней руку. Вздумалось ему заниматься и другими делами, но вот тут-то он и сделал промашку. Был он из самых низов, когда пришел сюда, а теперь – столп города! Правда, в этом году он немножко споткнулся из-за этой дрянной пшеницы, которую поставляли по его контрактам. Вот уже шестьдесят девять лет смотрю я, как солнце всходит над Дарновер-Мур, и хотя мистер Хенчард никогда не ругал меня зря с тех пор, как я на него работаю, – он ведь видит, какой я маленький, ничтожный человечек, – а все-таки должен сказать, что никогда в жизни я еще не едал такого негодного хлеба, какой выпекают последнее время из пшеницы Хенчарда. Проросла она так, что это, пожалуй, уже и не пшеница, а чистый солод, ну и нижняя корка на хлебе – толщиной с подошву.
   В эту минуту оркестр заиграл новую мелодию, а когда кончил ее, обед уже подошел к своему завершению и настало время для произнесения речей. Вечер был тихий, окна по-прежнему открыты, и эти речи были отчетливо слышны на улице. Голос Хенчарда покрыл все остальные: он рассказал про одну свою сделку с сеном, когда он перехитрил одного мошенника, который во что бы то ни стало хотел перехитрить его.
   – Ха-ха-ха! – отозвались его слушатели по окончании рассказа л смеялись до тех пор, пока не раздался чей-то голос:
   – Все это прекрасно, ну, а как насчет плохого хлеба? Голос донесся с нижнего конца стола, где сидела группа более мелких торговцев; хотя они и попали в число приглашенных, но по своему общественному положению были, видимо, ниже остальных, держались весьма независимых взглядов, и речи их звучали не совсем в лад с теми, что велись во главе стола, – так иной раз в западном крыле церкви упорно поют не в тон и не в такт с ведущими голосами в алтаре.
   Это замечание о плохом хлебе доставило полное удовлетворение зевакам на улице, из которых многие находились в таком настроении, когда человек испытывает удовольствие от неудачи ближнего; вот почему они довольно развязно подхватили:
   – Эй! Что скажете о плохом хлебе, господин мэр?
   И, не ощущая сдерживающего влияния тех уз, какие сковывали участников пиршества, они добавили:
   – Вам бы следовало рассказать об этом хлебе, сэр! Это уже не могло быть оставлено мэром без внимания.
   – Что ж, я признаю, что пшеница оказалась плохой, – сказал он, – но, закупив ее, я был одурачен не меньше, чем пекари, купившие ее у меня.
   – А также и бедный люд, которому, хочешь не хочешь, приходится ее есть, – сказал задиристый человек за окном.
   Лицо Хенчарда потемнело. Под легким налетом благодушия скрывался буйный нрав, тот самый прав, который двадцать лет назад заставил его сгоряча продать свою жену.
   – Нельзя не делать скидку на случайности, неизбежные в большом деле, – сказал он. – Необходимо помнить, что как раз во время сбора урожая погода стояла такая скверная, какой мы много лет не видывали. Однако я принял меры, чтобы помочь беде. Мое дело слишком разрослось, и я не могу справиться один, без помощников, а потому я дал объявление, что ищу опытного человека, который взял бы на себя хлебные дела. Когда я такого найду, вы сами увидите, что подобные ошибки больше не повторятся и дело наладится.
   – А что вы намерены делать, чтобы вознаградить нас за понесенный урон? – осведомился вопрошавший, очевидно пекарь или мельник. – Замените хорошим зерном проросшее, которое все еще у нас в руках?
   При этих словах лицо Хенчарда еще более помрачнело, и он отхлебнул воды из стакана, словно желая успокоиться или выиграть время. И, вместо того чтобы снизойти до прямого ответа, он холодно сказал:
   – Если кто-нибудь скажет мне, как превратить проросшую пшеницу в хорошую, я с удовольствием приму ее обратно. Но это невозможно.
   Больше Хенчард ничего не намерен был говорить. Произнеся эти слова, он сел.



ГЛАВА VI


   За последние кинуты к группе у окна присоединились новые лица – в том числе почтенные лавочники со своими подручными, которые, закрыв на ночь ставни, вышли подышать воздухом; были и люди рангом пониже. Среди вновь пришедших выделялся незнакомец – молодой человек чрезвычайно привлекательной внешности; он держал в руке дорожную сумку из цветистой ковровой ткани, из какой обычно делались такие вещи в те времена.
   Был он белокур, румян, худощав, с блестящими глазами. Если бы его появление не совпало с разговором о зерне и хлебе, быть может, он прошел бы, не задерживаясь, или остановился бы на минуту, чтобы только бросить взгляд в окно, а в таком случае и не произошло бы всего того, о чем пойдет речь. Но предмет разговора словно приковал его к месту, и он шепотом задал несколько вопросов стоящим рядом и стал прислушиваться.
   Услыхав заключительные слова Хенчарда: «Это невозможно», – он не удержался от улыбки, быстро достал записную книжку и при свете, падавшем из окна, набросал несколько слов. Он вырвал листок, сложил его, надписал имя адресата и хотел было бросить в раскрытое окно на обеденный стол, но, подумав, стал пробиваться сквозь толпу зевак к двери гостиницы, где стоял, лениво прислонившись к косяку, один из лакеев, ранее прислуживавших за столом.
   – Сейчас же передайте это мэру, – сказал он, протягивая наспех нацарапанную записку.
   Элизабет-Джейн видела ото и слышала его слова, которые привлекли ее внимание не только смыслом своим, но и акцентом, чуждым в этих краях. Акцент был необычный, северный.
   Лакей взял записку, а молодой незнакомец продолжал:
   – И не можете ли вы указать мне какую-нибудь приличную гостиницу, которая была бы подешевле этой?
   Лакей равнодушно посмотрел вдоль улицы.
   – Говорят, «Три моряка» вот тут неподалеку – хорошее место. – вяло отозвался он. – Но я сам никогда там не проживал.
   Шотландец – очевидно, это был шотландец – поблагодарил его и побрел по направлению к упомянутым «Трем морякам», явно более озабоченный вопросом о гостинице, чем судьбой своей записки, после того как рассеялось мимолетное побуждение написать ее. Пока он медленно шагал по улице, лакей отошел от двери, и Элизабет-Джейн не без любопытства увидела, как он принес записку в столовую и подал мэру.
   Хенчард небрежно взглянул на нее, развернул одной рукой и пробежал глазами. Впечатление, которое она произвела, было совершенно неожиданным. Раздраженное, хмурое выражение, не покидавшее его лица с той минуты, как был затронут вопрос о его хлебных сделках, изменилось, уступив место напряженному вниманию. Он медленно прочел записку и погрузился в думы, не мрачные, но напряженно-сосредоточенные, как человек, захваченный какою-то идеей.
   К тому времени тосты и речи уступили место песням; о пшенице было окончательно забыто. Мужчины, жестикулируя, рассказывали друг другу веселые истории, которые вызывали громкий смех, доходивший до того, что лица сводила судорога. У иных был такой вид, точно они не знали, как и зачем здесь очутились и как теперь доберутся домой, и они продолжали сидеть с дурацкими улыбками. Широкоплечие крепыши стали походить на горбунов; люди, державшиеся с достоинством, утратили свою осанку, как-то странно согнулись и скособочились; головы тех, кто пообедал с чрезмерной основательностью, почему-то ушли в плечи, а уголки ртов и глаз подтянулись кверху. Один лишь Хенчард избежал этих превращений: он сидел все так же прямо, в немом раздумье.
   Пробило девять. Элизабет-Джейн повернулась к своей спутнице.
   – Уже вечереет, мама, – сказала она. – Что вы думаете делать?
   К ее удивлению, мать стала какой-то нерешительной.
   – Нужно найти пристанище, где бы переночевать, – пробормотала она. – Я видела… мистера Хенчарда. Вот все, чего я хотела.
   – На сегодня этого, во всяком случае, достаточно, – успокоительно сказала Элизабет-Джейн. – Мы можем и завтра подумать, как нам поступить. А сейчас – не правда ли? – надо решать, где найти приют.
   Так как мать не отвечала, Элизабет-Джейн пришли на память слова лакея, что «Три моряка» – гостиница с умеренными ценами. Рекомендация, пригодная для одного, могла оказаться пригодной и для другого.
   – Пойдемте туда, куда пошел этот молодой человек, – сказала она. -.Вид у него приличный. Что вы скажете?
   Мать согласилась, и они пошли вниз по улице.
   Между тем задумчивость, вызванная, как мы видели, запиской, продолжала владеть мэром; наконец, шепнув соседу, чтобы тот пересел на его стул, он воспользовался случаем покинуть председательское место. Произошло это тотчас после ухода его жены и Элизабет.
   За дверью парадного зала он увидел лакея и, поманив его, спросил, кто принес записку, которую передали четверть часа тому назад.
   – Молодой человек, сэр… какой-то путешественник. Похож на шотландца.
   – Он не сказал, как она к нему попала?
   – Он сам написал ее, сэр, стоя тут, под окном.
   – О!.. Сам написал… Этот молодой человек здесь, в гостинице?
   – Нет, сэр. Кажется, он пошел к «Трем морякам».
   Мэр, заложив руки за фалды фрака, зашагал взад и вперед по вестибюлю гостиницы, словно наслаждаясь прохладой после жаркой комнаты, откуда вышел. Но не могло быть сомнений в том, что на самом деле им все еще владеет какая-то идея… Наконец он подошел к двери столовой, прислушался и убедился, что песни, тосты и разговоры продолжаются с успехом и в его отсутствие. Члены корпорации, горожане, торговцы, крупные и мелкие, до такой степени нагрузились утешительными напитками, что и думать забыли не только о мэре, но и обо всех тех бесконечных политических, религиозных и социальных различиях, о которых почитали необходимым помышлять в дневную пору и которые разделяли их, как железная решетка. Увидев это, мэр взял цилиндр, надел с помощью лакея легкое парусиновое пальто, вышел и остановился под портиком.