- Вот еще командир выискался, - проворчал Доктор. - Думает, он важная птица, оттого что чуточку больше учился, чем мы.
   - Иди ты - знаешь куда! - отрезала Юстасия.
   Трое или четверо парней в это время перешептывались, потом один обратился к ней.
   - Можно вас спросить? - сказал он мягко. - Ведь вы мисс Вэй? Да? Нам думается, что это так.
   - Можете думать, что вам угодно, - с расстановкой проговорила Юстасия. - Но порядочный мужчина не станет распускать сплетни про девушку.
   - Мы никому не скажем, мисс. Честное слово.
   - Спасибо, - ответила она.
   Тут скрипки пронзительно взвизгнули на финальной ноте, а серпент издал напоследок такой густой рев, что крыша едва не взлетела на воздух. Когда по наступившей в доме сравнительной тишине актеры заключили, что танцующие сели отдохнуть, Рождественский Дед выступил вперед, поднял щеколду и просунул голову в дверь.
   - А, комедианты, комедианты пришли! - вскричали разом несколько гостей. - Очистить место для комедиантов!
   Тогда согбенный Рождественский Дед окончательно протиснулся в комнату; помахивая своей огромной дубинкой и жестами указывая, где быть публике, а где сцепе, он в бойких стихах уведомил собравшихся, что вот он, Рождественский Дед, прибыл, - рады не рады, а принимайте, - и закончил свою речь так:
   Место нам, место для представленья,
   Здесь сейчас будет кровавое сраженье,
   Нынче на святках, как и в старые года,
   О святом Георгии пойдет у нас игра.
   Гости тем временем рассаживались в одном конце комнаты, скрипач подтягивал струну, серпентист прочищал амбушюр. Наконец игра началась.
   Первым вошел Храбрый солдат, выступающий на стороне святого Георгия:
   - Вот я, Храбрый солдат, по прозвищу Рубака, - начал он и закончил свою речь тем, что бросил вызов неверным, после чего полагалось явиться Юстасии в роли Турецкого рыцаря. До сих пор она, вместе с другими еще не занятыми актерами дожидалась в лунном свете, заливавшем галерейку. Теперь без промедления и без всяких видимых признаков робости она вошла и заговорила:
   Вот я - Рыцарь турецкий - стою пред тобою,
   В Турции выучен ратному бою.
   Лучше смирись, не то голову с плеч
   Срежет тебе мой сверкающий меч!
   Декламируя, она высоко держала голову и старалась говорить как можно грубее, - под покровом лат и шлема она чувствовала себя в безопасности. Но необходимость все время следить за собой, чтобы не сделать промаха, новизна обстановки, мерцание свечей, свисающие на глаза лепты забрала - все это мешало ей сколько-нибудь ясно разглядеть присутствующих. По ту сторону стола, на котором стояли свечи, маячили какие-то лица - вот и все, что она увидела.
   Меж тем Джим Старкс, он же Храбрый солдат, выступил вперед и, сверкая глазами на Турка, произнес:
   Еще увидим, кто из нас двух смирится.
   Обнажай-ка меч и давай биться!
   И они стали биться: и Храбрый солдат очень эффектно пал от поразительно слабого удара Юстасии - Джим Старкс в своем артистическом рвении грохнулся со всего роста о каменный пол с такой силой, что только чудом не вывихнул себе плечо. Затем после нескольких и довольно-таки слабо прозвучавших реплик Турецкого рыцаря и его похвальбы, что он точно так же разгромит святого Георгия и всю его рать, на сцепу торжественно вступил сам святой Георгий, победоносно размахивая мечом:
   Вот я, святой Георгий, великий воитель,
   Веры Христовой защитник и покровитель,
   Злого дракона, грозу Египта, в бою я сразил
   И тем сердце красавицы Сабры, царской дочери, покорил.
   Кто из смертных столь дерзостно мнит о себе,
   Что равняться со мною задумал в борьбе?
   Это был тот самый юноша, который первым узнал Юстасию, и теперь, когда она, в облике Турка, отвечала ему с надлежащим вызовом и тотчас вступила в бой, он всеми силами старался как можно деликатнее действовать мечом. Будучи ранен, рыцарь упал на одно колено, согласно ремарке. Тотчас появился Доктор и восстановил его силы, дав ему отпить из своей бутылки, и бой возобновился, причем Турок слабел постепенно, пока не испустил дух, - одним словом, его умирание в этой старинной драме было столь же затяжным, как, но слухам, и у его тезки в паши дни.
   Это ступенчатое склонение к земле и было отчасти причиной, почему Юстасия решила, что роль Турецкого рыцаря, хотя не самая короткая, будет для нее наиболее подходящей. Внезапный переход из вертикального положения в горизонтальное, как у других участников сражения, которые валились наземь, как бревна, для девушки был бы неизящен и неприличен. Гораздо удобнее было умирать, как полагалось Турку, - мало-помалу и с расстановкой.
   Теперь Юстасия была среди убитых, однако не лежала плашмя на полу, как другие, ибо изловчилась скончаться в полусидячем положении, прислонясь спиной к футляру стоячих часов, так что голова ее достаточно возвышалась над полом. Игра продолжалась с участием святого Георгия, Сарацина, Доктора и Рождественского Деда, и Юстасия, больше не занятая в пьесе, впервые могла спокойно оглядеть комнату и поискать среди зрителей того, кто ее сюда привлек.
   ГЛАВА VI
   ОНИ ВСТРЕЧАЮТСЯ ЛИЦОМ К ЛИЦУ
   В комнате еще раньше все было переставлено для танцев - большой дубовый стол был отодвинут к камину и загораживал его, словно бруствер. По обоим концам стола, позади него и в каминной нише сидели гости, многие еще раскрасневшись и запыхавшись после пляски; среди них Юстасия бегло отметила несколько знакомых лиц - это были зажиточные хозяева из мест за пределами Эгдонской пустоши. Как она и ожидала, Томазин нигде не было видно, и Юстасия вспомнила, что, когда они подходили к дому, в одном из верхних окон горел свет, - очевидно, в комнате Томазин. Со стула в глубине ниши торчал нос, подбородок, руки, колени и носки сапог, а когда она вгляделась, эти разрозненные элементы объединились в фигуру дедушки Кентла; он помогал иногда миссис Ибрайт в саду и поэтому оказался в числе приглашенных. Из торфяной Этны у его ног поднимался дым, вился по дымооборотам, ударялся о ящик с солью и исчезал среди подвешенной для копчения грудинки. Но тут нечто иное приковало к себе взгляд Юстасии. По другую сторону камина стоял служивший вместо дивана большой деревянный ларь с высокой спинкой необходимое дополнение к этим старинным каминам, где огонь горит так открыто, что только очень сильная тяга может унести дым в трубу. По отношению к огромной пещеристой нише камина он выполнял ту же роль, что восточный заслон из деревьев в открытой ветрам усадьбе или высокая северная стена в саду. Снаружи от ларя свечи оплывают, пряди волос развеваются, молодые женщины дрожат и старики чихают. Зато внутри - рай. Ни единое дуновение не колеблет воздух, спины так же согреты, как и лица, и в этом благодатном тепле песни и затейливые рассказы о старине рождаются из уст сидящих столь же естественно, как спелые дыни на своих плетях в парнике.
   Но не те, кто сидел там, интересовали Юстасию. На исчерна-коричиевом мореном дерезе спинки с необыкновенной четкостью вырисовывалось лицо. Кто-то стоял, прислонясь к наружному концу ларя, - да, Клемент Ибрайт, или Клайм, как его здесь звали; Юстасия сразу поняла, что это он и никто другой. Эта озаренная отблесками свечей голова на темпом фоне была словно небольшая фута в два - картина Рембрандта, выполненная в самой подчеркнутой его манере. И странная притягательность этого лица сказывалась в том, что, хотя вся фигура стоявшего была видна, взгляд ваш невольно обращался только к его лицу.
   Для людей пожилых это было лицо молодого человека, но юноше даже странным показалось бы говорить тут о молодости. Ибо это было одно из тех лиц, видя которые меньше думаешь о прожитых человеком годах, чем о накопленном им опыте. Число лет могло служить точной характеристикой Иареда, Малелеила и остальных наших допотопных праотцев, но возраст современного человека измеряется интенсивностью его внутренней истории.
   Лицо это было хорошо, даже превосходно, вылеплено. Но сознание уже начало использовать его как памятные таблички, на которых владелец записывает все свои пристрастия, по мере того как они возникают и развиваются. Уже ясно было, что еще зримая в нем красота вскоре будет безжалостно изглодана ее нахлебником - мыслью, хотя эта разрушительница могла бы с таким же успехом вскармливаться в оболочке более грубой, где нечему было вредить. Если бы небеса охранили Ибрайта от утомительной привычки к размышлению, люди говорили бы о ком - "красавец". Если бы мозг его созревал в окладе черт более жестких, о нем сказали бы - "мыслитель". Но здесь внутренняя напряженность подтачивала внешнее совершенство, и люди говорили, что вид у него какой-то странный.
   Те, что вначале любовались им, кончали тем, что вчитывались в него, как в книгу. Ибо на лице его было немало четких записей. Хотя еще не изможденное мыслью, оно уже носило на себе знаки, говорившие о попытках осмыслить окружающее, - знаки, которые мы нередко находим на человеке после четырех или пяти лет его самостоятельных усилий, следующих за мирным периодом ученичества. По нему было видно, что мысль есть недуг тела, он был как бы косвенным доказательством того, что идеальная телесная красота несовместима с утонченностью чувств и полным осознанием заключенных в самой природе противоречий.
   Духовный свет в человеке тоже ведь питается маслом жизни, как и физическая наша натура, и печальные следствия двойного спроса на один и тот же запас уже были на нем заметны.
   Есть люди, при встрече с которыми философ жалеет, что мыслитель создан из бренной материи, а художник - что этой бренной материи приходится мыслить. Встреться им Ибрайт, вглядись они в него попристальнее, оба - и философ и художник, - без сомнения, стали бы, каждый со своей точки зрения, горько оплакивать эту взаимозависимость тела и духа, разрушительную и для того и для другого.
   Что же касается выражения его лица, то в нем было видно, как врожденная веселость борется против угнетения извне - и не всегда успешно. Оно выражало одиночество, но и еще нечто большее. Как обычно у даровитых натур, божество, позорно закованное в тюрьму человеческой плоти, сверкало в нем как луч.
   Все это как-то странно подействовало на Юстасию. В том взвинченном состоянии, в каком она была уже и до этого, даже человек самой ординарной внешности произвел бы на нее впечатление. Но сейчас, глядя на Ибрайта, она испытывала смущение и робость.
   Представление кончилось: Сарацину отрубили голову, святой Георгий одержал победу. Никаких восторгов по этому поводу никто не выказал, как не стали бы их выказывать по поводу того, что осенью в лесу бывают грибы, а весной подснежники. Зрители отнеслись к пьесе с такой же флегмой, как и сами актеры. Это было развлечение, которому полагалось предаваться каждый год на святках, - и говорить тут было не о чем.
   Комедианты спели заунывную песнь, которой заканчивается пьеса и во время которой все убитые безмолвно и зловеще встают на ноги, словно призраки наполеоновских солдат на Полночном параде. После чего дверь растворилась, и на пороге появился Фейруэй в сопровождении Христиана и еще одного поселянина. Они дожидались снаружи, пока кончится пьеса, так же как актеры недавно дожидались окончания танцев.
   - Заходите, заходите, - сказала миссис Ибрайт, и Клайм поспешил навстречу новым гостям. - Что это вы так поздно? Дедушка Кейтл давно уж здесь, мы думали, вы вместе придете, вы же все там рядом живете.
   - Да я бы и раньше пришел. - сказал Фейруэй и остановился, отыскивая на потолочной балке гвоздик, чтобы повесить шляпу, но, обнаружив, что тот, на который он привык ее вешать, уже занят пучком омелы, а все гвозди на стене ветками остролиста, он в конце концов приладил свой головной убор в неустойчивом равновесии одним краем на ящик из-под свечей, а другим на верхушку стоячих часов.
   - Я бы и раньше пришел, сударыня, - успокоившись, продолжал он, - да ведь знаю я, как тесно бывает в доме на вечеринках, ну и подумал, лучше уж погожу, пока у вас малость утрясется.
   - И я тоже так подумал, миссис Ибрайт, - с важностью проговорил Христиан, - но отца разве удержишь, убежал из дому еще засветло. Я ему говорил, неприлично, мол, старику так рано приходить, да ему слова что горох об стену.
   - А что ж мне - половину пропустить, что ли? Нет уж, где веселье, туда я стрелой лечу! - бодро откликнулся дедушка Кентл из каминной ниши.
   Фейруэй тем временем изучающе оглядывал Ибрайта.
   - Вот хотите верьте, хотите нет, - произнес он, обращаясь ко всем в комнате, - а я бы в жизнь не узнал этого джентльмена, кабы встретил его где-нибудь не у него в доме, - до чего же он изменился!
   - Вы тоже изменились, Тимоти, и притом к лучшему, - ответил Ибрайт, окидывая взглядом плотную фигуру Фейруэя.
   - А я? А я, мистер Ибрайт? Я тоже изменился к лучшему? Посмотрите и на меня! - воскликнул дедушка Кентл, выходя из ниши и остановись в полуфуте от глаз Клайма для большего удобства обозрения.
   - Посмотрим, посмотрим, - сказал Фейруэй и, взяв свечу, стал водить ею перед лицом дедушки Кентла, а тот, сияя улыбкой и отблесками свечи, молодцевато выпячивал грудь и поводил плечами.
   - Вы очень мало изменились, - сказал Ибрайт.
   - Помолодел немножко, вот и вся его перемена, - авторитетно заключил Фейруэй.
   - Ну это не моя заслуга, гордиться нечем, - ухмыльнулся обрадованный старец. - А пофрантить люблю, это верно, в этом винюсь. Отроду был таков, все знают. Но с вами, мистер Клайм, мне, понятное дело, не равняться!
   - Да и никому из нас, - баском, словно про себя, промолвил Хемфри.
   - Нет, правда, другого такого молодца у нас и не видано, - сказал дедушка Кснтл. - Вот разве только я, когда в солдатах служил - уэссекскими красавцами нас тогда прозвали за то, что уж очень были щеголеваты... Да и то рядом с пил, не-ет, не поставишь! Но в восемьсот четвертом году многие говорили, что во всем Южном Уэссексе не сыскать такого бравого солдата, как я, - приметили, значит, как я мчался со всем отрядом по ихней главной улице мимо магазинных витрин в тот день, когда мы удирали из Бедмута, потому что прошел слух, будто Бонапартишка высадился за мысом... Эх, и картинка я был тогда - стройный как тополь, с кремневым ружьем, в гетрах, ташка у бедра, воротник под самые уши, а все снаряженье - ремни, портупея, ранец - так-то начищено, блестит, как семь звезд Большой Медведицы!.. Да, соседи, посмотрели бы вы на меня в восемьсот четвертом!
   - Статью мистер Клайм в материнский род удался, - сказал Тимоти. - Я хорошо знал ее братьев. Таких длинных гробов ни для кого во всем Уэссексе не делали, да и то, говорят, покойному Джорджу коленки малость согнуть пришлось.
   - Гробы? Где? - спросил Христиан, подходя ближе. - Опять кто-нибудь привиденье видел, мистер Фейруэй?
   - Нет, нет. Что тебе все мерещится, Христиан? Будь мужчиной, укоризненно сказал Тимоти.
   - Да я что, я ничего, - сказал Христиан. - Я только вспомнил, прошлой ночью смотрю, а моя тень вроде на гроб похожа... Это какая примета, соседи, когда твоя тень на гроб похожа? Очень плохая? Или ничего? Можно и не бояться?
   - Еще чего - бояться? - презрительно сказал дедушка Кентл. - Я вот, окромя Бонапарта, никогда и никого не боялся, а то какой бы я был солдат? Да, очень жалко, что вы не видали меня в восемьсот четвертом!
   К этому времени комедианты собрались уже уходить, но миссис Ибрайт пригласила их присесть и поужинать. От имени всех Рождественский Дед с благодарностью принял приглашение.
   Юстасия была рада возможности побыть еще немного в доме. Холод морозной ночи, поджидавший их снаружи, сейчас казался ей вдвойне ледяным. Но и пребывание в доме имело свои неудобства. Так как в большой комнате не хватало места, скамью для актеров поставили наискось в растворенных дверях буфетной, там они уселись рядком, оставаясь, таким образом, в пределах залы. Миссис Ибрайт что-то сказала сыну, и он направился к ним через всю комнату, попутно задев головой свисавший с потолка пучок омелы; он принес им угощение - жаркое и хлеб, пирог, сладкое печенье, мед и буквичное вино. Комедианты сняли шлемы и принялись есть и нить.
   - Но хоть кусочек-то вы скушаете? - сказал Клайм Турецкому рыцарю, стоя перед этим воином с подносом в руках. Юстасия еще раньше отказалась и сидела по-прежнему в шлеме, только глаза ее блестели сквозь закрывавшие лицо ленты.
   - Спасибо, нет, - отвечала она.
   - Он у нас совсем еще молоденький, - добродушно пояснил Сарацин, - вы уж его извините. Он не из наших прежних, сегодня играл потому, что другой не мог прийти.
   - Но что-нибудь скушать он может? - настаивал Клайм. - Хоть стаканчик меду выпейте или вина.
   - И правда, выпей-ка, - сказал Сарацин. - Теплей будет домой идти.
   Юстасия не могла есть, не открыв лица, но пить можно было и в шлеме. Стакан был принят из рук Клайма и исчез под лентами.
   Во время этого короткого разговора Юстасия дрожала от страха, как бы не раскрылся весь ее хитроумный маскарад, но одновременно испытывала какую-то боязливую радость. Внимание, оказанное ей - но вместе с тем и не ей, а какому-то воображаемому лицу, - тем единственным мужчиной, которого она готова была боготворить, до крайности усложнило ее чувства. Она уже любила его, отчасти потому, что он был непохож на других, отчасти потому, что заранее решила в него влюбиться, а больше всего потому, что ей так нужно было любить кого-нибудь после ее разочарования в Уайлдиве. С ней произошло то же, что было со вторым лордом Литтлтоном, да, говорят, и с некоторыми другими: увидев во сие, что умрут в определенный день, они так поддались расстроенному воображению, что и в самом деле умерли в этот день. Стоит девушке допустить мысль, что ей суждено влюбиться в кого-то, встреченного в такой-то час и в таком-то месте, и можно считать, что это уже совершилось.
   Может быть, в эту минуту что-то открыло Ибрайту пол этого существа, закованного в футляр маскарадного наряда? Может быть, он ощутил, как велика ее сила чувствовать и пробуждать чувство в других и насколько ее внутренний мир обширнее, чем у ее товарищей по труппе? Когда переодетая Царица любви предстала перед Энеем, небесное благоухание сопровождало ее и открыло Энею ее природу. Если волнение земной женщины способно породить подобную же таинственную эманацию, Ибрайт сейчас должен был ее почувствовать. Он окинул Юстасию долгим пытливым взглядом, а затем погрузился в задумчивость, словно уже отвлекшись от того, что только что видел. Но это длилось одно мгновенье, он отошел, а Юстасия стала прихлебывать вино, едва ли сознавая, какой напиток она пьет. Человек, которому она предрешила отдать свое сердце, прошел в угол буфетной.
   Как сказано, актеры сидели на скамье, которая одним концом выходила в большую комнату, а другим - в маленькую, служившую буфетной. Юстасия, частью из робости, села на самом кончике, так что могла видеть и полную гостей зальцу и полутемную внутренность буфетной. Когда Клайм прошел в глубь буфетной, ее взгляд последовал за ним в царивший там полумрак. Там была дверь, и только Клайм потянулся к щеколде, как вдруг кто-то растворил дверь с наружной стороны, и свет пролился в комнату.
   Это была Томазин со свечой в руке, озабоченная, бледная и хорошенькая. Ибрайт, казалось, был рад ее видеть и ласково сжал ее руку.
   - Вот и хорошо, Тамзи, - сказал он с живостью, как будто очнувшись и вновь становясь самим собой. - Ты все-таки решила сойти. Я очень рад.
   - Тсс! Нет, нет, - быстро сказала она. - Я только хотела поговорить с тобой.
   - Но почему же не побыть с нами?
   - Не могу. То есть мне не хочется. Я не совсем здорова. Да мы ведь еще долго будем вместе, раз ты останешься на все праздники.
   - Без тебя не так весело. Тебе правда неможется?
   - Немножко, милый мой брат, вот здесь, - ответила она, шутливо приложив руку к сердцу.
   - А! Наверно, маме следовало пригласить еще кого-то, о ком она забыла?
   - Вот уж нет! Просто я сошла, чтобы спросить тебя... Тут он следом за нею переступил порог, дверь отворилась, и больше ни Юстасия, ни сидевший рядом с ней комедиант, единственные свидетели этой сцены, ничего не видели и не слышали.
   Юстасию обдало жаром. Она тотчас догадалась, что Клайму, пробывшему дома всего два-три дня, не успели еще рассказать про Томазин и Уайлдива, ион, видя, что она живет дома, как и прежде, естественно, ничего не подозревал. Юстасия мгновенно и яростно возревновала его к Томазин. Может быть, сейчас Томазия еще и питает нежные чувства к другому, но долго ли это продлится, если она будет сидеть тут взаперти с этим двоюродным братом, таким интересным и столько повидавшим? Кто знает, какое чувство очень скоро возникнет между ними при постоянном общении и отсутствии отвлекающих предметов? Ребяческая любовь Клайма к ней, надо думать, уже остыла, но легко может разгореться вновь.
   Юстасия оказалась в плену у собственных хитростей. Какая обида - быть так одетой, когда другая сияет во всей красе! Знай она, какое значение будет иметь для нее эта встреча, она бы горы своротила, лишь бы появиться здесь в естественном своем виде. Прелесть ее лица скрыта, обаяние ее чувства бессильно, чары ее кокетства лишены власти - ничего не оставлено ей, только голос, - жалкая участь нимфы Эхо! "Никто здесь меня не уважает", - думала она, забывая, что, приняв на себя мужское обличье, она должна была ожидать, что и обходиться с ней будут, как с мужчиной. Так обостренны были ее чувства в этот момент, что невниманье к ней, естественное и созданное ею самой, она воспринимала как горькую обиду.
   Женщины многого добивались в актерском платье. Не говоря уже о таких, как прекрасная собой исполнительница роли Полли Пичем в начале прошлого столетия и другая, столь же взысканная судьбой, исполнительница роли Лидии Лэнгвиш в начале нынешнего века, которой досталась не только любовь, но еще и герцогские короны в придачу, - не говоря уже об этих счастливицах, великое множество их более скромных сестер по профессии умело завоевать любовь почти всюду, где им хотелось. Но Турецкому рыцарю всякую попытку достичь того же возбраняли эти болтающиеся ленты, которые она не могла откинуть со своего лица.
   Ибрайт вернулся в комнату уже без своей кузины. В двух-трех шагах от Юстасии он вдруг остановился, словно пораженный какой-то мыслью. Он пристально разглядывал злополучного Турецкого рыцаря. Юстасия в замешательстве отвела глаза; сколько еще будет продолжаться это мученье! Помедлив несколько секунд, Ибрайт прошел дальше.
   Иные чрезмерно пылкие натуры бывают склонны, потерпев поражение в любви, сразу ронять оружие из рук. Противоречивые чувства - любовь, страх, стыд - повергли Юстасию в полное расстройство. Только одного она сейчас хотела - бежать. Остальные комедианты, по-видимому, не торопились уходить; шепнув сидевшему с ней рядом пареньку, что она подождет их возле дома, она насколько можно незаметнее отошла к двери, растворила ее и выскользнула наружу.
   Тишина и пустынность ночи успокоили ее. Она прошла вперед, к палисаду, и облокотилась на него, глядя на лупу. Она недолго простояла так; дверь из дома снова отворилась. Думая, что это остальные комедианты, Юстасия обернулась; но нет, это Клайм Ибрайт вышел так же украдкой, как и она, и тихонько затворил за собой дверь.
   Он приблизился и стал рядом с ней.
   - Меня преследует одна странная мысль, - проговорил он, - и я хотел бы задать вам вопрос. Скажите, ведь вы женщина? Или я ошибаюсь?
   - Да, я женщина.
   Взгляд его с любопытством остановился на ней.
   - И что же - девушки теперь часто выступают в этих святочных представлениях? Раньше они этого не делали.
   - И теперь не делают. - А вы почему же сделали?
   - Ради сильных ощущении и чтобы стряхнуть гнет. - Что вас угнетало?
   - Жизнь.
   - Ну на это многие могли бы пожаловаться, но приходится терпеть.
   - Да.
   Долгое молчание.
   - И были у вас сильные ощущения? - спросил наконец Клайм.
   - Вот сейчас, пожалуй.
   - Вы встревожены тем, что вас узнали?
   - Да. Хотя и предвидела такую возможность.
   - Я бы с радостью пригласил вас на нашу вечеринку, если о знал, что вы хотите прийти. Я не был раньше с вами знаком - еще когда жил здесь?
   - Никогда.
   - Давайте вернемся в дом, и гостите у нас, сколько вам захочется.
   - Нет. Я боюсь, как бы меня еще и другие не узнали.
   - Ну, я вас, во всяком случае, не выдам. - Он помолчал, потом прибавил мягко: - Не буду вам навязываться. Оригинальная у нас вышла встреча, и я не стану спрашивать, почему образованной девушке вздумалось играть такую роль.
   Она не стала объяснять, на что он, казалось, надеялся, и, пожелав ей доброй ночи, он обошел кругом дома и там, на задах, расхаживал еще некоторое время, прежде чем вернуться в комнаты.
   Юстасия, согретая теперь внутренним огнем, не в силах была дожидаться своих товарищей. Она откинула ленты с лица, растворила калитку и пошла прямиком через пустошь. Она не спешила. Дедушка ее в этот час всегда уже был в постели, ибо она так часто прогуливалась по холмам в лунные ночи, что он давно перестал примечать, когда она приходит и уходит, и, развлекаясь на свой лад, не мешал ей делать то же. А ее сейчас занимал вопрос куда более важный, чем своевременное возвращение домой. Если у Ибрайта есть хоть капля любопытства, он, конечно, узнает, кто она. Ну а что дальше? Сперва Юстасия ликовала, счастливая таким окончанием своей рискованной затеи, хотя, вспоминая все, минутами смущалась и краснела. Но затем эта мысль: "Что дальше?" - стала возвращаться все чаще, замораживая ее радость. В самом деле, какая польза от ее подвига? Семье Ибрайтов она по-прежнему чужая. Романтический ореол, которым она столь неразумно окружила этого человека, может обернуться для нее бедой. Как это она позволила себе так влюбиться в совершенно незнакомого человека? А тут еще Томазин - последняя капля горечи, переполнившая чашу. - Томазин, которая день за днем будет постоянно с ним, в такой воспламеняющей близости... Ибо теперь Юстасия узнала, что. вопреки ее первым предположениям, Клайм не собирается скоро уезжать.