Проведя так три или четыре недели, Ибрайт снова вплотную взялся за занятия. Чтобы наверстать потерянное время, он теперь трудился без устали, желая как можно скорее выступить в своей новой профессии.
   Меж тем Юстасия с самого начала лелеяла мечту, что, выйдя замуж за Клайма, она сумеет убедить его вернуться в Париж. До брака он тщательно уклонялся от всяких обещаний такого рода, но сможет ли он устоять против ее ласк и уговоров? Она так рассчитывала на успех, что даже указала дедушке Париж, а не Бедмут как наиболее вероятное будущее свое местожительство. Все ее мысли и все надежды были связаны с этой мечтой. В тихие дни после свадьбы, когда Ибрайт только и делал, что любовался ее глазами, линией губ, очертаниями лица, она неустанно думала все о том же, даже когда отвечала на его завороженный взгляд; и теперь вид книг, суливших будущее, враждебное ее мечте, подействовал на нее как болезненный удар. В мечтах она уже видела себя хозяйкой какого-нибудь элегантного заведения - пусть совсем небольшого! - где-нибудь поблизости от парижских бульваров, где она будет проводить свои дни на окраине веселого мира и хоть изредка приобщаться к городским удовольствиям, которыми она так умела наслаждаться. Но Ибрайт был так тверд в противоположных своих намерениях, как будто женитьба не только не развеяла, но еще укрепила его юношеские филантропические фантазии.
   Беспокойство ее дошло до крайности, но что-то было в неуклонном поведении Клайма, что заставляло ее колебаться и все откладывать неизбежный разговор. Тут ей на помощь пришел случай. Произошло это однажды вечером через полтора месяца после свадьбы и зависело целиком от неправильного употребления Венном пятидесяти гиней, предназначенных Ибрайту.
   Получив деньги, Томазин через день либо два послала тетке записку с благодарностью. Такой богатый дар ее несколько удивил, но так как раньше сумма ни разу не была упомянута, она приписала все щедрости покойного дяди. Тетка строго наказала ей не говорить мужу об этом подарке; сам Уайлдив, понятно, ни словом не обмолвился жене о полунощной сцене на пустоши; Христиан, напуганный собственным участием в этом деле, тоже держал язык за зубами; и, уповая, что деньги каким-нибудь чудесным способом в конце концов дошли по назначению, он так и сказал миссис Ибрайт, не входя в подробности.
   Но когда прошло две недели, миссис Ибрайт начала удивляться, почему до сих пор ничего не слышно от сына о получении подарка, а затем опечалилась при мысли, что причиной его молчания могло быть враждебное отношение к ней. Трудно было этому поверить, однако почему все-таки он ничего не написал? Она призвала Христиана и стала его расспрашивать, и по его путаным ответам она, конечно, заподозрила бы неладное, если бы половина его рассказа не подтверждалась запиской Томазин.
   И пока миссис Ибрайт таким образом колебалась и недоумевала, она узнала однажды утром, что жена ее сына приехала в Мистовер навестить дедушку. Она решила тоже подняться на холм, повидать Юстасию и узнать из уст своей невестки, какая судьба постигла фамильные гинеи, которые для миссис Ибрайт были тем же, чем фамильные драгоценности для какой-нибудь герцогини.
   Когда Христиан узнал, куда она идет, его волненье достигло высшей точки; он почувствовал, что больше вилять не может, и тут же у калитки признался, что деньги им были проиграны, и рассказал всю правду, то есть ту ее часть, которую знал, а именно, что деньги у него выиграл Уайлдив.
   - Так неужели он оставит их у себя? - воскликнула миссис Ибрайт.
   - Даст бог, нет! - простонал Христиан. - Он же хороший человек, авось поступит по-честному. Он говорил - вам бы лучше дать долю мистера Клайма Юстасии - так, может, он так и сделал.
   Когда миссис Ибрайт стала способна спокойно размышлять, она посчитала эту версию наиболее правдоподобной; ей не верилось, чтобы Уайлдив мог просто присвоить деньги, принадлежащие ее сыну. А окольный путь - через Юстасию был как раз в его духе. Но от этого гнев матери отнюдь не утих. То, что Уайлдив в конце концов все-таки захватил гинеи в свои руки и может ими распоряжаться, изменять ее планы, отдавать долю Клайма его жене, потому что она была, а может быть, и сейчас остается его, Уайлдива, возлюбленной, все это вызывало у миссис Ибрайт такое раздраженье, какого она, пожалуй, за всю жизнь еще не испытывала.
   Она немедленно уволила злополучного Христиана за его участие в этой истории, но потом, чувствуя себя совсем покинутой и неспособной справиться без него, сказала, что он может, если хочет, еще немного у нее поработать. После чего она поспешила к Юстасии с намерением уже не столь благоприятным для будущих отношений с невесткой, как час назад, когда она только замышляла этот визит: тогда она думала просто дружески осведомиться, не было ли случайно потери, теперь - напрямик спросить Юстасию, действительно ли Уайлдив тайно отдал ей деньги, предназначенные, как священный дар, Клайму?
   Она вышла в два часа и увидела Юстасию раньше, чем ожидала, так как та стояла у пруда возле насыпи, окружавшей владения капитана, поглядывая на окрестные склоны и, может быть, вспоминая романтические сцепы, коих они в прошлом были свидетелями. Подошедшую миссис Ибрайт она встретила равнодушным взглядом, как чужую.
   Свекровь заговорила первой.
   - Я пришла повидаться с вами, - сказала она.
   - Вот как! - удивленно проронила Юстасия, так как миссис Ибрайт в свое время, к немалой обиде девушки, отказалась быть на ее свадьбе. - Я вас совсем не ждала.
   - Я только по делу, - сказала гостья уже холоднее, чем раньше. Извините, пожалуйста, но я должна задать вам вопрос: скажите, вы получали недавно подарок от мужа Томазин?
   - Подарок?
   - Да. Деньги.
   - Что?.. Я лично?..
   - Ну да, вы лично, без ведома мужа, - хотя этого я как раз не собиралась говорить.
   - Деньги от мистера Уайлдива? Да никогда в жизни! Сударыня, что вы этим хотите сказать? - Юстасия сразу вскипела; помня о своих прежних отношениях с Уайлдивом, она подумала, что миссис Ибрайт тоже о них знает и теперь явилась обвинять ее в том, что она и посейчас получает от него компрометирующие подарки.
   - Я только спросила, - сказала миссис Ибрайт. - Я была...
   - Вам следовало быть лучшего мнения обо мне - да, впрочем, я знаю, вы с самого начала были против меня! - вскричала Юстасия.
   - Нет. Просто я была за Клайма, - возразила миссис Ибрайт с излишней, может быть, горячностью. - Каждый старается оберегать своих близких.
   - Значит, Клайма надо было оберегать от меня? Как вы можете так говорить! - воскликнула Юстасия со слезами обиды на глазах. - Я не причинила ему вреда тем, что вышла за него замуж! Какое преступление я совершила, что вы так дурно думаете обо мне? Вы не имели права восстанавливать его против меня, когда я вам ничего плохого не сделала!
   - Я делала только то, что было естественно при данных обстоятельствах, - уже мягче сказала миссис Ибрайт. - Я не хотела сейчас этого касаться, но вы меня вынудили. Мне нечего стыдиться, и я могу сказать вам чистую правду. Я была твердо убеждена, что ему не следует на вас жениться, поэтому я всеми силами старалась его отговорить. Но теперь дело сделано, и я не собираюсь жаловаться. Я готова вас приветствовать.
   - Ах, как это мило - такой деловой подход! - с затаенным гневом проговорила Юстасия. - Но почему вы решили, что было что-то между мной и мистером Уайлдивом? У меня тоже есть гордость, не меньше, чем у вас. Я возмущена, как всякая женщина была бы на моем месте. Разрешите вам напомнить, что, когда я вышла за вашего сына, это было снисхождение с моей стороны, а не маневр какой-нибудь; и я не позволю, чтобы со мной обращались как с интриганкой, которую приходится терпеть, потому что она втерлась в семью.
   - О! - сказала миссис Ибрайт, тщетно стараясь сдержать негодованье. Не знаю, чем это наша семья хуже вашей - не наоборот ли? Смешно слышать, как вы тут говорите о снисхождении.
   - Тем не менее это было снисхождение, - запальчиво отвечала Юстасия. И знай я тогда то, что знаю теперь, - что мне через месяц после свадьбы придется все еще сидеть на этой дикой пустоши, я... я бы дважды подумала, прежде чем согласиться.
   - Лучше бы вы этого не говорили; не похоже на правду. Я хорошо знаю, что мог вам обещать мой сын; с его стороны не было обмана - не знаю, как с другой.
   - Нет, это невыносимо! - хрипло проговорила молодая женщина; лицо ее побагровело, глаза метали молнии. - Как вы смеете так со мной разговаривать? Я вам повторяю: знай я, что моя жизнь от свадьбы и до сего дня будет такой, как она есть, я бы сказала - "нет"! Я не жалуюсь. Я ему ни слова об этом не говорила; но это правда. И, надеюсь, в будущем вы воздержитесь от разговора о том, что я его завлекала. Если вы еще теперь меня обидите, это обернется против вас.
   - Обижу вас? Вы считаете, я желаю вам зла?
   - Вы обижали меня еще до моего замужества, а теперь заподозрили, что я благоволю другому мужчине за деньги!
   - В своих мыслях никто не волен. Но я никогда не говорила о вас за пределами моего дома.
   - Зато говорили в доме Клайму, а хуже ничего нельзя было придумать.
   - Я выполнила свой долг.
   - А, я выполню свой.
   - Часть которого, вероятно, будет состоять в том, что вы настроите сына против матери. Это всегда так бывает. Но что поделаешь - другие терпели, видно, и мне терпеть.
   - Понимаю, - сказала Юстасия, задыхаясь. - Вы считаете меня способной на все самое дурное. Что хуже жены, которая поощряет любовника и озлобляет мужа против его родных? Но именно такой меня изображают. Может, придете и вырвете его из моих рук?
   Миссис Ибрайт отвечала ударом на удар.
   - Не яритесь так, сударыня! Это портит вашу красоту, а из-за меня не стоит вам терпеть такой ущерб. Ведь я только бедная старуха, которая потеряла сына.
   - Если бы вы уважительно обращались со мной, он был бы ваш по-прежнему, - сказала Юстасия; жгучие слезы катились у нее из глаз. - Вы сами виноваты вызвали разлад, который теперь уже нельзя залечить!
   - Я ничего не сделала. Но такой дерзости от молодой девчонки я не могу вынести.
   - Вы сами напросились; заподозрили меня и заставили меня так говорить о моем муже, как сама я бы никогда не стала. А теперь вы ему расскажете, что я говорила, и мы оба будем мучиться. Уходите лучше отсюда! Вы не друг мне!
   - Уйду, когда скажу то, что мне надо. Если кто скажет, что я пришла допрашивать вас без достаточных оснований, это будет неправда. Если кто скажет, что я пыталась предотвратить ваш брак иначе чем вполне честными способами, это будет неправда. Я пришла в недобрый час; господь несправедлив ко мне, что позволил вам так оскорблять меня! Возможно, сын мой не будет знать счастья по сю сторону могилы, - он неразумный человек, который не слушает материнских советов. Но вы, Юстасия, стоите на краю пропасти, сами того не зная. Покажите моему сыну хоть половину той злобы, что вы мне сегодня показали, - а этого, может быть, недолго ждать, - и вы увидите, что, хотя сейчас он с вами кроток, как ребенок, он может быть твердым, как сталь!
   Затем взволнованная мать ушла, а Юстасия осталась стоять у пруда, тяжело дыша и глядя на воду.
   ГЛАВА II
   БЕДЫ ОСАЖДАЮТ ЕГО, НО ОН ПОЕТ ПЕСЕНКУ
   Последствием этого неудачного свиданья было то, что Юстасия не осталась у дедушки до вечера, как предполагала, а поспешила домой к Клайму, куда и прибыла на три часа раньше, чем ее ожидали. Она вошла с раскрасневшимся лицом и еще припухшими от недавних слез глазами. Ибрайт с удивлением поглядел на нее; он никогда еще не видал ее в сколько-нибудь похожем состоянии. Она прошла мимо, видимо стремясь ускользнуть наверх незамеченной, но Клайм так обеспокоился, что тотчас пошел за ней.
   - Что случилось, Юстасия? - спросил он.
   Она стояла в спальне на коврике у камина, еще не сняв шляпы, глядя в пол, стиснув руки на груди. Мгновенье она молчала, потом проговорила негромко:
   - Я видела твою мать и никогда больше не хочу ее видеть!
   У Клайма словно камень налег на сердце. В это самое утро, когда Юстасия собиралась к дедушке, Клайм выразил желание, чтобы она проехала также и в Блумс-Энд и справилась о здоровье его матери или каким-нибудь способом, какой найдет удобным, постаралась достичь примирения. Она уехала веселая, и он надеялся на успех.
   - Почему? - спросил он.
   - Не знаю - не помню... Мы встретились. И больше встречаться с ней я не желаю.
   - Да почему же?
   - Что у меня сейчас общего с мистером Уайлдивом? Не хочу, чтобы обо мне рассказывали всякие гадости. Нет, какое унижение - спрашивает, не получала ли я от него денег или не поощряла его или еще что-то в этом роде - я уж точно не помню!
   - Но как же она могла это спросить?
   - А вот могла.
   - Тогда, очевидно, в этом есть какой-то смысл. Что она еще говорила?
   - Не помню, что она там еще говорила, знаю только, что мы обе наговорили такого, чего нельзя простить!
   - Нет, тут, конечно, какое-то недоразумение. Чья вина, что ее слова были плохо поняты?
   - Не знаю... Может быть, обстоятельств... тут вообще было что-то странное... О, Клайм - я все-таки должна сказать - ты поставил меня в очень неприятное положение. Но ты должен это исправить, - ты это сделаешь, да? потому что теперь я все здесь ненавижу! Да, да, увези меня в Париж и продолжай свое прежнее занятие, Клайм! Пусть мы вначале будем жить очень скромно, мне все равно, лишь бы это был Париж, а не Эгдонская пустошь.
   - Но ведь я же совсем отказался от этой мысли, - с удивлением сказал Ибрайт. - Мне кажется, я не давал тебе повода думать иначе.
   - Не давал, это верно. Но бывают мысли, которых никак не выбросишь из головы, - вот у меня эта. И разве я не имею права голоса в этом вопросе теперь, когда я твоя жена и разделяю твою участь?
   - Да, но ведь есть вещи, которые просто уже больше не подлежат обсуждению, и я думал, что это как раз к ним относится - с общего нашего согласия.
   - Клайм, мне грустно это слышать, - тихо проговорила Юстасия, потупилась и, повернувшись, ушла.
   Это указание на тайную залежь надежд в груди Юстасии смутило ее мужа. Впервые он увидел, каким извилистым путем идут подчас женщины к достижению желаемого. Но решение его не поколебалось, как он ни любил Юстасию. Ее слова повлияли на него лишь в том смысле, что заставили еще плотнее засесть за книги, чтобы поскорее добиться ощутимых результатов на избранном им пути и иметь возможность противопоставить эти реальные достижения ее капризу.
   На другой день тайна гиней разъяснилась. Томазин второпях приехала в Олдерворт и собственными руками передала Клайму его долю. Юстасии в это время не было дома.
   - Так вот что мама имела в виду, - воскликнул Клайм. - Томазин, а ты знаешь, что они насмерть поссорились?
   Томазин теперь не так свободно держалась со своим двоюродным братом, как раньше. Таково действие брака - усиливать в отношении многих ту сдержанность, которую он снимает в отношении одного.
   - Да, - сказала она осторожно. - Твоя мама мне говорила. Она приходила ко мне домой.
   - Случилось самое плохое, чего я так боялся. Мама очень была расстроена, когда пришла к тебе, Томазин?
   - Да.
   - В самом деле, очень?
   - Да. Очень.
   Клайм облокотился на столб садовой калитки и прикрыл глаза рукой.
   - Не мучайся из-за этого, Клайм. Они, может, еще помирятся.
   Он покачал головой.
   - У обеих кровь чересчур вспыльчивая. Ну что ж, чему быть, того не миновать.
   - Одно утешение - гинеи не пропали.
   - По мне, пусть бы трижды столько пропало, только бы не эта беда.
   Среди всех этих огорчительных событий в душе Клайма еще больше окрепла уверенность, что самое необходимое сейчас - это чтобы его педагогические планы возможно скорее принесли плоды. Ради этого он много дней подряд читал далеко за полночь.
   Однажды утром, после еще более долгого бдения, чем обычно, он проснулся с каким-то странным ощущением в глазах. Солнце светило прямо в окно сквозь белую занавеску, и при первом же взгляде туда он ощутил острую боль в глазах, которая заставила его быстро зажмуриться. При всякой новой попытке оглядеться вокруг проявлялась та же болезненная чувствительность, и жгучие слезы текли у него по щекам. Пришлось ему, пока он одевался, надеть на глаза повязку, да и весь день ее нельзя было снять. Юстасия сильно встревожилась. На другой день ему не стало лучше, и они послали в Энглбери за врачом.
   Он приехал к вечеру и определил у Клайма острое воспаление, вызванное ночными занятиями и еще усиленное предшествующей незалеченной простудой, временно ослабившей его глаза.
   И Клайм, донельзя расстроенный перерывом в занятиях, которые он так стремился скорее привести к окончанию, был переведен на положение больного. Его заключили в комнате, куда не проникал свет, и он совсем бы впал в уныние, если бы Юстасия не читала ему при слабом огоньке затененной лампы. Он надеялся, что худшее скоро пройдет, но при третьем визите врача он узнал, к великому своему огорчению, что хотя через две-три недели ему уже можно будет выходить в темных очках из дому, но все помыслы о продолжении занятий и даже о чтении какого бы то ни было печатного текста придется отложить надолго.
   Прошла неделя, прошла вторая, в положении молодой четы не было просвета. Юстасии мерещились всякие ужасы, но она, конечно, остерегалась даже словом упомянуть о них мужу. Вдруг он ослепнет или, во всяком случае, зрение не настолько вернется к нему, чтобы он мог заниматься делом, которое согласовалось бы с его вкусами и желаньями и помогло бежать из итого одинокого жилища среди холмов? Ее мечта о прекрасном Париже становилась уж совсем бесплотной. По мере того как день проходил за днем, а ему не становилось лучше, ее мысли все чаще устремлялись по этой зловещей колее; она уходила в сад и плакала слезами отчаяния.
   Ибрайт хотел было послать за матерью, потом раздумал. Какая польза, что она будет знать о его состоянии, только лишнее горе для нее; а они жили так замкнуто, что вряд ли она об этом услышит, если не послать к ней нарочного. Стараясь насколько можно философичнее относиться к своей беде, он подождал до третьей недели и тогда впервые вышел на воздух. Как раз в это время его посетил врач, и Клайм попросил его яснее высказать свое мнение. То, что он услышал, было неожиданностью для него; по словам врача, срок его возвращения к занятиям оставался по-прежнему неопределенным, так как, хотя сейчас он видит достаточно хорошо для того, чтобы ходить и вообще двигаться, пристальное разглядывание всяких мелких объектов может снова вызвать офтальмию в острой форме.
   Это известие опечалило Клайма, но не привело его в отчаянно. Какая-то спокойная твердость, даже веселость появилась в нем. Он не ослепнет - пока довольно и этого. Быть обреченным долгое время видеть мир сквозь темные очки, конечно, неприятно и подрывает его надежды на скорый успех, но Клайм умел быть абсолютным стоиком, когда дело шло только о положении в обществе; если бы не Юстасия, он примирился бы с самой скромной долей, лишь бы иметь возможность в какой-либо форме осуществлять свой основной замысел. Одной из таких форм было устроить вечернюю школу в домике на пустоши; это было ему доступно: поэтому его недуг не так подавляюще действовал на его душу, как можно было ожидать.
   Радуясь солнечному теплу, он направился на запад, в те участки пустоши, которые так хорошо знал, потому что они были всего ближе к его прежнему дому. В одной из долин он заметил вдали металлический блеск - как будто серп или косу правили на оселке - и, подойдя ближе, различил, что блеск действительно исходил от серпа в руках человека, который резал дрок. Тот узнал Клайма, а Клайм по голосу понял, что перед ним Хемфри.
   Хемфри пособолезновал Клайму и добавил:
   - Вот если б вы делали черную работу, как я, вы могли бы продолжать как ни в чем не бывало.
   - Да, пожалуй, - задумчиво сказал Ибрайт. - А сколько вам платят за эти вязанки?
   - Полкроны за сотню, и пока стоят долгие дни, я могу совсем неплохо жить на свой заработок.
   Весь обратный путь до Олдерворта Клайм был погружен в размышления, нельзя сказать, чтобы неприятного свойства.
   Когда он был уже возле дома, Юстасия окликнула его из открытого окна, и он подошел.
   - Дорогая, - сказал он, - я уже чувствую себя немножко более счастливым. А если бы мама помирилась со мной и с тобой, я, кажется, был бы и совсем счастлив.
   - Боюсь, этого никогда не будет, - сказала она, глядя вдаль своими прекрасными сумрачными глазами. - Как ты можешь говорить, что ты стал счастливее, когда ничего не изменилось?
   - Это потому, что я наконец нашел, чем я могу заняться и зарабатывать на жизнь в это тяжелое время.
   - Да? Чем же?
   - Я буду резать дрок и торф.
   - Нет, Клайм! - воскликнула она, и слабый свет надежды, блеснувший было в ее лице, погас, и она стала мрачнее прежнего.
   - Непременно буду. Было бы очень неразумно тратить те небольшие деньги, что у меня есть, когда я могу честным заработком пополнить расходы. Движенье на воздухе будет мне полезно, и кто знает, может быть, через месяц-другой я уже буду способен возобновить занятия.
   - Но ведь дедушка предложил нам помочь, если будет нужно.
   - А нам не нужно. Если я стану резать дрок, мы будем жить неплохо.
   - Да, по сравнению с рабами, или израильтянами в Египте, или еще с такими же несчастными!
   По лицу Юстасии, не замеченная Клаймом, скатилась горькая слеза. В его тоне, когда он говорил, ей послышалась беспечность, показавшая, что он не испытывает никакого особенного горя при мысли о таком завершении своей карьеры, а для нее это был ужас из ужасов.
   На другой же день Ибрайт отправился к Хемфри и занял у него поножи, перчатки, оселок и серп на то время, пока он сам еще не может все это себе купить. Затем вместе со своим новым товарищем и старым знакомцем он пустился в путь и, выбрав место, где дрок рос всего гуще, сделал почин в новом своем ремесле. Его зрение, как крылья в "Расселасе", хотя недостаточное для его великих целей, для этой более простой задачи оказалось вполне удовлетворительным, и Клайм уверился в том, что со временем, когда его ладони загрубеют и не будут больше покрываться волдырями, ему нетрудно будет справляться с работой.
   День за днем он вставал вместе с солнцем, затягивал свои поножи и отправлялся на рандеву с Хемфри. Он обычно работал с четырех часов утра до полудня, затем в самое знойное время шел домой и спал час или два; потом снова выходил и работал до сумерек, которые наступали около девяти часов.
   Этот парижанин был теперь так замаскирован своим кожаным снаряжением и темными очками, что самый близкий друг мог бы пройти мимо и его не узнать, он был всего лишь коричневым пятнышком среди бесконечных оливково-зеленых зарослей дрока. В незанятые часы на него часто находило уныние при мысли о положении Юстасии и о разладе с матерью, но в разгаре работы он всегда бывал спокоен и весел.
   Его повседневная жизнь носила какой-то микроскопический характер - весь его мир ограничивался кружком вокруг его тела радиусом в несколько футов. Его друзьями были ползучие и крылатые твари, и они, видимо, приняли его в свою компанию. Пчелы по-приятельски жужжали у самых его ушей и тут же, рядом с ним, в таких количествах повисали на цветах вереска и дрока, что стебли сгибались до земли. Странные, цвета амбры, мотыльки, это порожденье Эгдона, которого нигде больше не увидишь, трепетали в дыхании, исходящем из его губ, присаживались на его согнутую спину, заигрывали со сверкающим кончиком его серпа, когда он им взмахивал. Сотни изумрудно-зеленых кузнечиков прыгали ему на ноги и сваливались, неуклюже падая на спину, на голову, на бок, как придется, подобно неумелым акробатам, или под листьями папоротников затевали громогласный флирт с другим племенем кузнечиков, молчаливым и скромно одетым в серое. Огромные мухи, незнакомые ни с кладовыми, ни с проволочными сетками и пребывающие во вполне диком состоянье, гудели вокруг него, не зная, что он человек. То выползая из чащи папоротников, то вновь скрываясь в ней, скользили по земле змеи в самом блестящем, синем с желтым, своем наряде; как полагалось по времени года, она только что сбросили старую кожу, и цвета их еще не успели поблекнуть. Молодые кролики целыми выводками выбирались из нор на пригорки погреться на солнышке, и его горячие лучи просвечивали сквозь их нежные тонкие уши, делая их прозрачно-алыми, с заметным узором артерий. Никто здесь не боялся Клайма.
   Однообразие работы успокаивало Клайма и само по себе доставляло удовольствие. Вынужденное ограничение деятельности имело даже приятную сторону для человека, лишенного честолюбия, так как оправдывало выбор самой простой работы, которого совесть бы ему не позволила, будь он в полном обладании всеми своими способностями. Поэтому Ибрайт иногда тихонько напевал во время работы, а когда ему приходилось сопровождать Хемфри в поисках плетей ежевики для скрепления вязанок, он забавлял своего спутника рассказами о парижской жизни и парижанах, и время проходило незаметно.
   Однажды в такой теплый предзакатный час Юстасия вздумала пройтись туда, где работал Клайм. Он усердно резал дрок, а вправо от него тянулся длинный ряд вязанок - плод его трудов за день. Он не заметил, как она подошла, и она остановилась совсем близко и услышала его пенье. Это потрясло ее. Сперва, видя, как он, бедный страдалец, зарабатывает деньги в поте лица своего, она была тронута чуть не до слез; но слышать, как он поет и, по-видимому, нисколько не возмущается своим грубым занятием, которое ему, может быть, и не противно, но для нее, его благовоспитанной и образованной жены, представляет крайнее униженье, - это оскорбило ее сверх всякой меры. А он, не замечая ее присутствия, продолжал напевать: