Страница:
Высокий огненный язык внезапно взвился над Дождевым курганом, и все, кто еще смотрел на дальние чужие костры, поспешили вернуться к тому, который был создан их собственными стараниями. Веселое пламя расписало золотом внутреннюю сторону этого людского круга, пополнившегося теперь еще новыми запоздалыми пришельцами, мужчинами и женщинами, и даже на темный вереск позади них набросило дрожащее сияние, которое редело и гасло там, где бока кургана закруглялись и уходили вниз. Стало видно, что курган представляет собой половинку шара, такую же аккуратную, как в тот день, когда его только что насыпали; сохранилась даже кольцевая канавка на том месте, откуда брали землю. Плуг никогда не тревожил этой скудной почвы. В ее негодности для фермера таилось ее богатство для историка. Ничто тут не было стерто, потому что не было ухожено.
Люди, озаренные пламенем костра, как будто стояли в каком-то верхнем ярусе мира, отдельном и независимом от темноты внизу. Со всех сторон их окружала бездна - так чудилось им оттого, что взгляд, привыкший к свету, не проникал в эти черные глубины. Иногда, правда, случалось, что взревевшее с внезапной силой пламя забрасывало туда быстрые отблески, словно высылало разведчиков в неведомую страну, и тогда какой-нибудь куст на дальнем склоне, озерцо, участок белого песка на миг ответно вспыхивал таким же красноватым огнем, а затем снова все терялось во мраке. Тогда казалось, что вся эта нижняя бездна - это преддверие Ада, такое, каким узрел его в своих видениях божественный флорентиец, когда заглянул туда, склонившись над краем; и в бормотании ветра по лощинам слышались жалобы и мольбы "могучих душ", обреченных вечно парить там в пустоте.
Эти мужчины и мальчики из соседней деревин словно бы вдруг нырнули в глубь столетий и вынесли оттуда какой-то завет седой древности, ибо то, что они сейчас делали, уже не раз вершилось в этот же час и на этом месте. Пепел от жертвенных огней древних бриттов еще лежал, чистый и нетронутый, под темным дерном кургана. Погребальные костры более поздних лет точно так же бросали отсветы на окрестные низины. Празднества в честь Тора и Одина пришли им на смену и отсняли в положенное время. Теперь уж можно считать установленным, что в этих осенних кострах, одним из которых наслаждались сейчас поселяне, следует видеть прямое наследие друидических ритуалов и саксонских похоронных обрядов, а вовсе не воспоминание народа о Пороховом заговоре.
А кроме того, осенью всякого тянет разжечь костер. Это естественное побуждение человека в ту пору, когда во всей природе прозвучал уже сигнал гасить огни. Это бессознательное выражение его непокорства, стихийный бунт Прометея против слепой силы, повелевшей, чтобы каждый возврат зимы приносил непогоду, холодный мрак, страдания и смерть. Надвигается черный хаос, и скованные боги земли возглашают: "Да будет свет!"
Яркие блики и черные как сажа тени, падая на лица и одежду стоявших вокруг людей, придавали всей этой сцене чисто дюреровскую резкую выразительность. Но уловить подлинный склад каждого лица, так сказать, его постоянный нравственный облик, было невозможно, - быстрые языки пламени взвивались, кивали, разлетались в воздухе, пятна теней и хлопья света беспрестанно меняли место и форму. Все было неустойчиво - трепетно, как листва, и мимолетно, как молния. Впадины глазниц, только что глубокие и пустые, как в голом черепе, вдруг до краев наливались блеском; худая щека миг назад была темным провалом, теперь она сияла, изменчивый луч то углублял морщины, то совершенно их сглаживал. Ноздри казались черными колодцами, жилы на старческой шее - позолоченным лепным орнаментом, то, что по природе своей было лишено лоска, вдруг покрывалось глазурью, а блестящие предметы, например, серп для резки дрока в руках у одного из поселян, становились прозрачны, как стекло; глаза вспыхивали, словно фонарики. Те, кого природа наделила сколько-нибудь необычной внешностью, превращались в уродов, уроды в чудовищ, ибо все было доведено до крайности.
Возможно поэтому, что лицо старика, которого веселый огонь тоже выманил на вершину, вовсе не состояло из одного только носа и подбородка, как это казалось. Он стоял у самого костра, нежась в тепле, словно у печки, и длинным пастушеским посохом подгребал в огонь разбросанные вокруг остатки хвороста. Иногда он поднимал глаза, измеряя высоту пламени и следя за полетом искр, которые тоже взвивались вверх в токе горячего воздуха и уплывали в темноту. Яркий свет и оживляющее тепло мало-помалу привели его в веселое настроение, а потом и в восторг. С посохом в руке он принялся в одиночку выплясывать жигу, отчего гроздь медных печаток на цепочке, свисавшей из-под его жилета, сверкала и раскачивалась, как маятник. Он даже затянул песню - хлипким тоненьким голоском, похожим на жужжание пчелы в дымоходе.
Пойду я к королеве, граф,
Войду в ее покои
И исповедую ее,
И ты пойдешь со мною.
Надень монашеский наряд,
И я надену тоже,
И к королеве мы с тобой
Войдем, как люди божьи.
Но на втором куплете он задохнулся, и песня оборвалась. Это привлекло внимание плотного мужчины средних лет, который стоял у костра, прочно утвердившись на толстых ногах и крепко вжав, в щеки опущенные книзу углы рта, словно желая отвести от себя малейшее подозрение в склонности к подобному же легкомыслию.
- Славная песня, дедушка Кентл, - проговорил он, обращаясь к морщинистому весельчаку, - да только не под силу твоим стариковским легким. Что, дед, небось хочется, чтоб тебе опять было три раза по шесть, как тогда, когда ты только учил эту песню?
- А? Чего? - отозвался дедушка Кентл, прекращая пляску.
- Я говорю, хотел бы ты снова стать молодым? А то нынче, похоже, в мехах у тебя дырка. Голосу-то уж нету!
- Зато уменье есть. Вот кабы не умел я спеть да сплясать, ну, тогда был бы я не моложе самого старого старика. А так я еще молодцом, а, Тимоти?
- Ну, а как наши новобрачные - там, в гостинице "Молчаливая женщина"? осведомился его собеседник, указывая на тусклый огонек, светившийся в низине за большой дорогой, но на порядочном расстоянии от того места, где сейчас отдыхал охряник. - Правда ли, нет ли, что у них что-то не заладилось? Ты бы должен знать, ты же человек толковый.
- Хоть малость и гуляка? Есть такой грешок, всегда за мной водился. Да это беда небольшая, сосед Фейруэй, с годами пройдет.
- Я слыхал, они хотели сегодня вернуться. Сейчас уж, наверно, дома. А дальше ничего не знаю.
- Так надо бы пойти их поздравить!
- И совсем это ни к чему.
- Да отчего же, пойдем! Я-то уж непременно пойду. Где веселье, там я первый!
Твоим приказам, мой король,
Я повинуюсь свято,
Но королева пред тобой
Ни в чем не виновата.
- Я вчера встретил миссис Ибрайт, невестину тетку, и она мне сказала, что ее сын, Клайм, приезжает домой на рождество. Ох, и дошлый парень этот Клайм! Ученый! Мне бы столько всего знать, сколько у него в голове припрятано! Ну, я поболтал с ней, шуточку отпустил одну-другую, как водится, а она посмотрела на меня и говорит: "Господи, говорит, на вид-то какой почтенный, а послушать - дурень!" Да мне-то что, я ей так и сказал, я, мол, твои слова ни во что не ставлю, вот тебе! Ловко я ее отбрил, а?
- По-моему, это она тебя отбрила, - сказал Фейруэй.
- Да что ты! - испуганно откликнулся дедушка Кентл, сразу потеряв весь свой апломб. - Это что ж, по-твоему, выходит, я такой и есть, как она сказала?..
- Выходит, что так. А Клайм, стало быть, из-за этой свадьбы и приезжает? Чтобы мать не оставалась одна в доме?
- Ну да, ну да, из-за этого. Нет, а ты послушай, Тимоти! Я, правда, шутник, все знают, да ведь могу и по-серьезному разговаривать. Хочешь, все тебе расскажу про эту парочку? Вот послушай. Они, точно, сегодня утром в шесть часов в город поехали венчаться, и больше уж их никто не видал, да небось к вечеру воротились, и теперь уже мужчина и женщина, - то есть, тьфу! - муж и жена. Что, разве плохо я рассказал? И разве не видишь теперь, что миссис Ибрайт ошиблась?
- Да ладно уж, хорош! А я и не знал, что они опять за прежнее взялись даром что мать ей запретила... И давно это у них сызнова пошло? Ты не знаешь, Хемфри?
- Да! Давно ли? - с важностью вопросил дедушка Кентл, тоже поворачиваясь к Хемфри. - Отвечай-ка!
- А с тех самых пор, как ее мать, то бишь тетка, передумала и сказала, пусть, мол, уже выходит за него, коли ей охота, - отвечал Хемфри, не отрывая глаз от огня. Это был несколько мрачный молодой человек, очевидна промышлявший резкой дрока, потому что под мышкой у него был серп, на руках кожаные перчатки, а на ногах толстые краги, твердые, как медные поножи филистимлянина. - Оттого, наверно, они и решили обвенчаться в другом приходе. А то миссис Ибрайт столько тогда шуму наделала, в церкви-то во время оглашения, смешно было бы после этого тут же у нас свадьбу устраивать.
- А конечно, смешно, да и тем-то бедняжкам вроде как стыдно, - это я, впрочем, так, догадываюсь, а там кто их знает, - рассудительно заметил дедушка Кентл, все еще стараясь сохранить солидный вид и осанку.
- Да, я сам был в тот день в церкви, - сказал Фейруэй. - Чудно, а? Я ведь нечасто туда хожу.
- Где уж нам часто ходить, - с жаром подхватил дедушка Кентл. - Я все лето сбирался, а теперь зима на носу, так уж вряд ли соберусь.
- Я три года не бывал, - сказал Хемфри. - По воскресеньям больно спать хочется, а идти далеко, да еще раздумаешься - ну, положим, я потружусь, схожу, так неужто за это меня допустят в царствие небесное, когда стольких не допускают, ну и останешься дома и никуда не пойдешь.
- А я вот был, - с твердостью заявил Фейруэй, - и не только был, а еще и сидел на одной скамье с миссис Ибрайт. И хотите - верьте, хотите - нет, а у меня кровь застыла в жилах, когда я услышал, что она говорит. Да, прямо кровь застыла, вот как! Я же сидел с ней рядом. - Рассказчик оглядел присутствующих, теперь подошедших ближе, чтобы послушать, и еще плотнее, чем всегда, сжал губы, как бы подчеркивая этим строгую точность своего описания.
- Ах, страсти!.. - вздохнула какая-то женщина сзади.
- Только что пастор сказал: "Если есть возражения против этого брака, заявите", - продолжал Фейруэй, - как вдруг встает женщина рядом со мной, у самого моего локтя. "Будь я проклят, коли это не миссис Ибрайт", - говорю я себе. Да, соседи, даром что в храме божьем, а именно так я сказал. Сами знаете, нет у меня такой повадки, чтобы клясться и ругаться, и которые тут есть женщины, пусть сейчас на меня не обижаются. Но что я сказал, то сказал, скрывать не хочу, - ведь если б я скрыл, это была бы ложь.
- Верно, верно, сосед Фейруэй.
- "Будь я проклят, коли это не миссис Ибрайт", - говорю я себе, повторил рассказчик, непреклонной строгостью лица и тона показывая, что повторение вызвано исключительно необходимостью, а отнюдь не желанием посмаковать кощунственные слова. - И вдруг слышу, она говорит: "Я запрещаю этот брак!" - "Хорошо, мы с вами поговорим после службы", - отвечает пастор, да так спокойно, совсем по-домашнему, будто и не священник, а простой человек, и святости в нем не больше, чем во мне или в вас. А она стоит, - ни кровинки в лице. Может, помните, в Уэзербери в церкви есть памятник - солдат сидит, ногу на ногу положил? Еще мальчишки у него нос отбили? Вот и она такая же была белая, когда сказала: "Я запрещаю этот брак!"
Слушатели прокашлялись и подбросили хворостинок в огонь, - не потому, что в том была надобность, но чтобы дать себе время извлечь мораль из этого рассказа.
- А я, как узнала, что им нельзя пожениться, так-то обрадовалась, словно мне шестипенсовик подарили, - послышался робкий голос. Это говорила Олли Дауден, бедная женщина, кормившаяся тем, что вязала на продажу веники и метлы из вереска. Она всегда была вежлива и с друзьями и с недругами, признательная всему миру уже за одно то, что ей позволяли оставаться в живых.
- А теперь она все равно за него вышла, - сказал Хемфри.
- После того, как миссис Ибрайт передумала и дала согласие, - закончил Фейруэй с независимым видом, как будто его слова были не просто повторением того, что еще раньше сказал Хемфри, но плодом его собственных размышлений.
- Ну, пусть даже им стыдно, а я все ж таки не понимаю, почему было не сыграть свадьбу здесь, у нас, - сказала дебелая женщина, у которой корсет скрипел, словно высохшие ботинки, всякий раз, как она поворачивалась или наклонялась. - Плохое ли дело - собрать соседей да повеселиться, хоть об рождество, хоть на свадьбе. Другой бы рад был угождение людям сделать, а эти на-ка, все тайком да втихомолку. Не люблю этаких скрытных.
- А я, хотите верьте, хотите нет, не люблю веселых свадеб, - веско заявил Тимоти Фейруэй, снова обводя строгим взглядом присутствующих. - И, признаться, не осуждаю Томазин Ибрайт и соседа Уайлдива за то, что они все тишком проделали. Ведь свадьба это что значит? То тебе жига, то рил, хочешь не хочешь, а становись в круг. А ногам-то оно накладно, когда тебе уже за сорок.
- Да уж на свадьбе не откажешься, надо же отплатить хозяевам за угощение!
- На святках пляши, потому что раз в году, на свадьбах пляши, потому что раз в жизни. Даже на крестинах, ежели по первому либо по второму ребенку, так и то норовят один-два рила всунуть. А сколько еще петь приходится!.. Нет, по мне, всего лучше хорошие похороны. Угощенье не бедное, чем на свадьбе, а то и побогаче. А ногам покойнее. Посидеть за столом да потолковать об усопшем - это же не то что хорнпайп отхватывать!
- А потанцевать на похоронах, значит, никак нельзя? Пожалуй, люди скажут, это, мол, уж, значит, чуток перестараться, как ты считаешь, Тимоти? - любознательно осведомился дедушка Кентл.
- Да, только там может степенный человек без опаски смотреть, как кувшин ходит вкруговую.
- Не понимаю все-таки, как Томазин Ибрайт на этакую скаредность согласилась, - начала снова Сьюзен Нонсеч, дебелая толстуха, возвращаясь к своей прежней теме. - Ведь какая девушка хорошая, совсем как барышня, а свадьба - ну хуже, чем у голытьбы последней! Да и жених-то - разве бы ей такого надо? Только и есть в нем, что из себя пригляден.
- Э, нет, не скажи, он парень ловкий, а по учености, пожалуй, самому Клайму Ибрайту не уступит. Не к тому его готовили, чтоб в трактире стоять за стойкой. Вы же знаете, он инженером был, да сбился с пути, так, чтобы с голоду не пропасть, а взял за себя эту гостиницу. Ученье впрок не пошло!
- Ох, это часто бывает, - вздохнула Олли, та смиренница, что вязала метлы. - А все ж таки учатся все, да и выучиваются. Посмотришь на иного, раньше, хоть ты его режь, не сумел бы кружочка на бумаге вывести, а теперь, гляди-ка, уже фамилию свою подписывает, и перо у него не брызнет, даже, бывает, кляксы ни одной не посадит. Да что - стол даже ему не надобен, чтобы локти разложить и животом упереться, - так, стоя, и пишет!
- Это верно, - сказал Хемфри. - До чего народ стал полированный!
- Да хоть меня взять, - подхватил дедушка Кентл. - Пока не пошел я в ополченье в восемьсот четвертом году, не послужил в солдатах, так такой же был телепень, как вы все. А теперь меня хоть куда поверни, нигде не оплошаю!
- Да, кабы ты годился еще в женихи, - сказал Фейруэй, - так теперь-то сумел бы расписаться в церковной книге. Не то что наш Хемфри, он-то насчет грамоты по отцу пошел. Помню, Хем, когда я женился, только взял я перо, гляжу, строчкой выше крест наляпан - зда-аровый, руки в стороны, как у чучела, это твои родители как раз перед нами венчались, и отец, стало быть, свой знак поставил. Ох, и страшенный был крест, черный, голенастый, ни дать ни взять твой батюшка. Не выдержал я, прыснул со смеху, хоть еле дышал от жары, - запарился я с этой свадьбой, а тут еще жена на руке виснет, а Джек Чангли с ребятами в окошко на нас таращатся, зубы скалят. Да тут же подумал я, что вот ведь они и недавно женились, а уже чуть не каждый день ругаются, а теперь я, дурак, в такую же кашу лезу, так, верите ли, в озноб кинуло!.. Да-а, это был денек!
- Уайлдив и годами постарше Томазин Ибрайт. А она к тому ж и собой хороша. Молодой девушке такому человеку на шею бросаться - это уж надо совсем дурой быть.
Эту тираду произнес недавно подошедший к костру торфяник; он держал на плече широкую сердцевидную лопату - обычное орудие торфореза, - и в отблесках от костра ее навостренный край сверкал, как серебряный лук.
- Сотня к нему прибежит, только бы кликнул, - проворчала толстуха.
- А ты, сосед, видал когда-нибудь мужчину, за которого бы ни одна женщина не пошла? - спросил Хемфри.
- Я? Нет, не видал, - ответил торфяник.
- Ни я, - сказал кто-то.
- Ни я, - сказал дедушка Кентл.
- А я вот видал, - изрек Тимоти Фейруэй, еще тверже упираясь ногой в землю. - Знавал я такого. Но только одного, заметьте. - Он громогласно прокашлялся, как будто опасался, что слова его могут не дойти до слушателей из-за неясности произношения. - Да, я знавал такого человека, - повторил он.
- И что же это было за чучело такое несчастное? Урод, что ли, какой или калека? - спросил торфяник,
- Зачем калека? Не слепой он был и не глухой или там немой. А кто таков, не скажу.
- У нас его знают? - спросила Олли.
- Навряд ли, - сказал Тимоти. - Да я имен не называю... Эй, там, ребятки! Подбросьте-ка еще сучьев в огонь!
- А чего это у Христиана Кентла зубы стучат? - спросил молодой паренек из дыма и колыхающихся теней по ту сторону костра. - Прозяб, Христиан?
Тонкий невнятный голос ответил:
- Да нет, я ничего.
- Иди сюда, Христиан, покажись. Я не знал, что ты здесь, - милостиво сказал Фейруэй, обращая сострадательный взгляд в ту сторону, откуда был слышен голос.
В ответ на это приглашение из дыма возник тощий, узкоплечий парень, с жидкими, бесцветными волосами, одетый словно бы не по росту, - из рукавов торчали длинные костлявые руки, из штанин такие же длинные и костлявые лодыжки. Он нерешительно сделал два шага вперед, потом - очень быстро - еще пять-шесть шагов, уже не по своей воле, а подтолкнутый кем-то сзади. Это был младший сын дедушки Кентла.
- Чего ты дрожишь, Христиан? - добродушно спросил торфяник.
- Я - этот человек.
- Какой?
- За которого ни одна женщина идти не хочет.
- Вот те на! - сказал Тимоти Фейруэй, выкатывая глаза, чтобы лучше обозреть всю длинную фигуру Христиана. Дедушка Кентл тоже уставился на сына, как курица на высиженного ею утенка.
- Да, это я. И я очень боюсь, - пролепетал Христиан. - Не повредит это мне, а? Я всегда говорю, что мне наплевать, божусь даже, а на самом деле совсем мне не наплевать, иной раз такой страх нападет, не знаешь куда деваться.
- Ах, чтоб тебе, вот ведь чудно! - сказал Фейруэй. - Я же совсем не про тебя думал. Выходит, в наших краях еще один есть! Да зачем тебе было признаваться, Христиан?
- А что ж делать, коли оно так? Я же не виноват? - Он обратил к ним свои неестественно круглые глаза, обведенные, как на мишени, концентрическими кругами морщинок.
- Это-то конечно. А все ж таки радости мало, меня прямо мороз подрал по коже, когда ты про это сказал, - я думал, только один есть такой горемыка, а оказывается, двое! Плохо твое дело, Христиан. Да ты почем знаешь, что они бы за тебя не пошли?
- А я к ним сватался.
- Ишь ты! Вот бы уж не подумал, что у тебя хватит смелости. И что же последняя тебе сказала? Может, не так страшно, удастся еще ее уломать?
- "Убирайся прочь с глаз моих, дурак трухлявый", - вот какие были ее слова.
- М-да! Не обнадежила! "Убирайся прочь с глаз моих, дурак трухлявый", это, брат, крепко сказано. Но и то еще ничего, тут только терпенье нужно, подождать, пока у нахалки у этой седой волос пробьется, тогда небось добрей станет. Сколько тебе лет. Христиан?
- Об осень, как картошку копали, тридцать один стукнуло.
- Не так чтобы очень молод. Но время еще есть.
- Это я с того дня считаю, когда меня крестили - там у них записано в большой книге, что в ризнице лежит. Но мать мне говорила, что от родов до крестин еще сколько-то времени прошло.
- А-а!
- А сколько, хоть убей, не помнит. Знает только, что в ту ночь луны не было.
- Луны не было - э, брат, это плохо! Слушайте, соседи, ведь плохо это для него, а?
- Плохо, - подтвердил дедушка Кеитл, качая головой.
- Мать точно знает, что луны не было, нарочно справлялась у одной женщины, у которой календарь был. Всякий раз ее спрашивала, когда мальчика рожала, потому, слыхала, люди говорят: "Нет луны - нет жены", - так хотела знать, какая доля мальцу выпадет. А что, мистер Фейруэй, как вы считаете, это верно, насчет луны-то?
- Да. "Нет луны - нет жены", - это старая поговорка, мудрая. Кто родился в новолуние, тот, значит, к супружеству не сроден, так бобылем и помрет. Эх, Христиан, надо ж было тебе изо всего месяца в такой день нос наружу высунуть!
- А когда вы родились, луна, наверно, вовсю светила? - сказал Христиан, с завистливым восхищением глядя на Фейруэя.
- Да, уже не в первой была четверти, - небрежно уронил мистер Фейруэй.
- Я бы готов капли в рот не брать, на празднике урожая трезвым ходить, только бы не эта беда - что без луны родился, - продолжал Христиан тем же жалобным речитативом. - Люди надо мной смеются: "Какой, говорят, ты мужчина, роду своему без пользы", - а оно вон ведь откуда идет!
- Да, - вздохнул присмиревший дедушка Кентл. - А все-таки его мать, когда он мальчишкой был, иной раз по целым часам плакала, глаз не осушала, все боялась, вдруг он выправится с годами и в солдаты пойдет.
- Э, да не помирают же от этого, - сказал Фейруэй. - Валухи тоже живут, сколько им положено, не одни бараны.
- Так, может, и я еще поживу? А по ночам, Тимоти, по ночам-то мне не опасно?
- Ты всю жизнь будешь один в постели лежать. А привиденья, известно, не тем являются, кто с женой в обнимку спит. У нас, кстати сказать, будто бы недавно одно видели, очень странное!
- Ой, нет, нет, не надо, не говорите! А то я ночью вспомню, умру со страху! Да вы меня не послушаетесь, я знаю, расскажете, а мне потом спиться будет... А чем оно странное, Тимоти?.. Ой, нет, не говорите!
- Я сам не очень-то верю в привиденья. Но это, говорят, настоящее, без обману. Его мальчонка один видел.
- А какое же оно?.. Ой, нет, не надо...
- Красное. Призраки, они все больше белые, а этот словно в крови выкупался.
Христиан с шумом вдохнул воздух, отчего, впрочем, ничуть не расширилась его впалая грудь, а Хемфри спросил:
- Где его видели?
- Да тут же, на пустоши, только не где мы сейчас, а подальше. Да не стоит к ночи про это поминать. А что вы скажете, соседи, - продолжал Фейруэй более веселым тоном, - насчет того, чтобы нам всем пойти сейчас поздравить молодоженов? - Он с важностью оглядел слушателей, как будто эта идея принадлежала ому самому, а не дедушке Кентлу. - Уж раз люди поженились, надо радоваться, потому, ежели плакать, они все равно не разженятся. Песню им споем, как полагается. А потом, как ребята и женщины домой уйдут, можно и в трактир заглянуть - выпить за новобрачных и сплясать малость перед ихней дверью. Мне-то без надобности, я, сами знаете, непьющий, да хотелось бы молодую потешить, славная девушка, сколько раз мне из своих рук стаканчик подносила, еще когда с теткой жила в Блумс-Энде.
- А что ж! И заглянем! - вскричал дедушка Кентл, повернувшись с такой живостью, что медные его печатки взлетели в воздух. - У меня и то уж в горле пересохло, с утра капли во рту не было. А в "Молчаливой женщине" пивцо есть знатное, на прошлой педеле варили. Эх, погуляем, соседи, хоть бы и всю ночь напролет, завтра воскресенье, выспимся.
- Экой ты верченый, дедушка Кентл, - сказала толстуха, - старику вроде бы и не пристало!
- Ну и верченый, ну и что, а тебе завидно? Ты бы рада меня за печку загнать, чтобы сидел да охал! А я вот лучше им песню спою, "Веселых матросов" либо еще какую, - я, слава те господи, все могу, как есть молодец на все руки!
Король его через плечо
Окинул грозным взглядом:
"Не вышло бы тебе висеть
С разбойниками рядом".
- Да, так вот и сделаем, - сказал Фейруэй. - Споем им свадебную, и пусть себе живут-поживают! А про Клайма Ибрайта одно скажу - поздно спохватился. Коли не хотел, чтоб она за Уайлдива выходила, так приезжал бы пораньше да сам на ней и женился.
- Да, может, он просто хочет у матери немножко пожить, чтобы не страшно ей было одной?
- А мне вот никогда страшно не бывает, даже самому чудно. - сказал дедушка Кентл. - Ночью я такой храбрый - что твой адмирал!
К этому времени костер уже начал гаснуть, топливо было не такое, чтобы долго поддерживать огонь. Остальные костры на всем обозримом с холма пространстве тоже заметно потускнели. По яркости, окраске и стойкости того или другого костра можно было судить о том, какой материал для него использован, а отсюда до некоторой степени и о характере растительности в тех местах. Светлое лучистое пламя, такое же, как на кургане, говорило о зарослях вереска и дрока, которые действительно и простирались на много миль в одну сторону. По другим направлениям пламя вспыхивало быстро и столь же быстро гасло, что служило указанием на самое легкое топливо - солому, сухую ботву, обычные отходы пашни и огорода. Самые стойкие огни, светившиеся ровно и спокойно, словно планета или круглый немигающий глаз, означали дерево ореховые сучья, вязанки терна, а может быть, даже и толстые чурбаки. Эти были редки, и хотя сравнительно небольшие и не столь яркие, как трепетное и преходящее сияние вереска и соломы, теперь именно они побеждали в силу своей долговечности. Те уже гасли один за другим, эти оставались. Все такие костры горели далеко к северу на врезавшихся в небо вершинах, в краю густых рощ и саженых лесов, где почва была иной, а вереск необычным и чуждым явлением.
Люди, озаренные пламенем костра, как будто стояли в каком-то верхнем ярусе мира, отдельном и независимом от темноты внизу. Со всех сторон их окружала бездна - так чудилось им оттого, что взгляд, привыкший к свету, не проникал в эти черные глубины. Иногда, правда, случалось, что взревевшее с внезапной силой пламя забрасывало туда быстрые отблески, словно высылало разведчиков в неведомую страну, и тогда какой-нибудь куст на дальнем склоне, озерцо, участок белого песка на миг ответно вспыхивал таким же красноватым огнем, а затем снова все терялось во мраке. Тогда казалось, что вся эта нижняя бездна - это преддверие Ада, такое, каким узрел его в своих видениях божественный флорентиец, когда заглянул туда, склонившись над краем; и в бормотании ветра по лощинам слышались жалобы и мольбы "могучих душ", обреченных вечно парить там в пустоте.
Эти мужчины и мальчики из соседней деревин словно бы вдруг нырнули в глубь столетий и вынесли оттуда какой-то завет седой древности, ибо то, что они сейчас делали, уже не раз вершилось в этот же час и на этом месте. Пепел от жертвенных огней древних бриттов еще лежал, чистый и нетронутый, под темным дерном кургана. Погребальные костры более поздних лет точно так же бросали отсветы на окрестные низины. Празднества в честь Тора и Одина пришли им на смену и отсняли в положенное время. Теперь уж можно считать установленным, что в этих осенних кострах, одним из которых наслаждались сейчас поселяне, следует видеть прямое наследие друидических ритуалов и саксонских похоронных обрядов, а вовсе не воспоминание народа о Пороховом заговоре.
А кроме того, осенью всякого тянет разжечь костер. Это естественное побуждение человека в ту пору, когда во всей природе прозвучал уже сигнал гасить огни. Это бессознательное выражение его непокорства, стихийный бунт Прометея против слепой силы, повелевшей, чтобы каждый возврат зимы приносил непогоду, холодный мрак, страдания и смерть. Надвигается черный хаос, и скованные боги земли возглашают: "Да будет свет!"
Яркие блики и черные как сажа тени, падая на лица и одежду стоявших вокруг людей, придавали всей этой сцене чисто дюреровскую резкую выразительность. Но уловить подлинный склад каждого лица, так сказать, его постоянный нравственный облик, было невозможно, - быстрые языки пламени взвивались, кивали, разлетались в воздухе, пятна теней и хлопья света беспрестанно меняли место и форму. Все было неустойчиво - трепетно, как листва, и мимолетно, как молния. Впадины глазниц, только что глубокие и пустые, как в голом черепе, вдруг до краев наливались блеском; худая щека миг назад была темным провалом, теперь она сияла, изменчивый луч то углублял морщины, то совершенно их сглаживал. Ноздри казались черными колодцами, жилы на старческой шее - позолоченным лепным орнаментом, то, что по природе своей было лишено лоска, вдруг покрывалось глазурью, а блестящие предметы, например, серп для резки дрока в руках у одного из поселян, становились прозрачны, как стекло; глаза вспыхивали, словно фонарики. Те, кого природа наделила сколько-нибудь необычной внешностью, превращались в уродов, уроды в чудовищ, ибо все было доведено до крайности.
Возможно поэтому, что лицо старика, которого веселый огонь тоже выманил на вершину, вовсе не состояло из одного только носа и подбородка, как это казалось. Он стоял у самого костра, нежась в тепле, словно у печки, и длинным пастушеским посохом подгребал в огонь разбросанные вокруг остатки хвороста. Иногда он поднимал глаза, измеряя высоту пламени и следя за полетом искр, которые тоже взвивались вверх в токе горячего воздуха и уплывали в темноту. Яркий свет и оживляющее тепло мало-помалу привели его в веселое настроение, а потом и в восторг. С посохом в руке он принялся в одиночку выплясывать жигу, отчего гроздь медных печаток на цепочке, свисавшей из-под его жилета, сверкала и раскачивалась, как маятник. Он даже затянул песню - хлипким тоненьким голоском, похожим на жужжание пчелы в дымоходе.
Пойду я к королеве, граф,
Войду в ее покои
И исповедую ее,
И ты пойдешь со мною.
Надень монашеский наряд,
И я надену тоже,
И к королеве мы с тобой
Войдем, как люди божьи.
Но на втором куплете он задохнулся, и песня оборвалась. Это привлекло внимание плотного мужчины средних лет, который стоял у костра, прочно утвердившись на толстых ногах и крепко вжав, в щеки опущенные книзу углы рта, словно желая отвести от себя малейшее подозрение в склонности к подобному же легкомыслию.
- Славная песня, дедушка Кентл, - проговорил он, обращаясь к морщинистому весельчаку, - да только не под силу твоим стариковским легким. Что, дед, небось хочется, чтоб тебе опять было три раза по шесть, как тогда, когда ты только учил эту песню?
- А? Чего? - отозвался дедушка Кентл, прекращая пляску.
- Я говорю, хотел бы ты снова стать молодым? А то нынче, похоже, в мехах у тебя дырка. Голосу-то уж нету!
- Зато уменье есть. Вот кабы не умел я спеть да сплясать, ну, тогда был бы я не моложе самого старого старика. А так я еще молодцом, а, Тимоти?
- Ну, а как наши новобрачные - там, в гостинице "Молчаливая женщина"? осведомился его собеседник, указывая на тусклый огонек, светившийся в низине за большой дорогой, но на порядочном расстоянии от того места, где сейчас отдыхал охряник. - Правда ли, нет ли, что у них что-то не заладилось? Ты бы должен знать, ты же человек толковый.
- Хоть малость и гуляка? Есть такой грешок, всегда за мной водился. Да это беда небольшая, сосед Фейруэй, с годами пройдет.
- Я слыхал, они хотели сегодня вернуться. Сейчас уж, наверно, дома. А дальше ничего не знаю.
- Так надо бы пойти их поздравить!
- И совсем это ни к чему.
- Да отчего же, пойдем! Я-то уж непременно пойду. Где веселье, там я первый!
Твоим приказам, мой король,
Я повинуюсь свято,
Но королева пред тобой
Ни в чем не виновата.
- Я вчера встретил миссис Ибрайт, невестину тетку, и она мне сказала, что ее сын, Клайм, приезжает домой на рождество. Ох, и дошлый парень этот Клайм! Ученый! Мне бы столько всего знать, сколько у него в голове припрятано! Ну, я поболтал с ней, шуточку отпустил одну-другую, как водится, а она посмотрела на меня и говорит: "Господи, говорит, на вид-то какой почтенный, а послушать - дурень!" Да мне-то что, я ей так и сказал, я, мол, твои слова ни во что не ставлю, вот тебе! Ловко я ее отбрил, а?
- По-моему, это она тебя отбрила, - сказал Фейруэй.
- Да что ты! - испуганно откликнулся дедушка Кентл, сразу потеряв весь свой апломб. - Это что ж, по-твоему, выходит, я такой и есть, как она сказала?..
- Выходит, что так. А Клайм, стало быть, из-за этой свадьбы и приезжает? Чтобы мать не оставалась одна в доме?
- Ну да, ну да, из-за этого. Нет, а ты послушай, Тимоти! Я, правда, шутник, все знают, да ведь могу и по-серьезному разговаривать. Хочешь, все тебе расскажу про эту парочку? Вот послушай. Они, точно, сегодня утром в шесть часов в город поехали венчаться, и больше уж их никто не видал, да небось к вечеру воротились, и теперь уже мужчина и женщина, - то есть, тьфу! - муж и жена. Что, разве плохо я рассказал? И разве не видишь теперь, что миссис Ибрайт ошиблась?
- Да ладно уж, хорош! А я и не знал, что они опять за прежнее взялись даром что мать ей запретила... И давно это у них сызнова пошло? Ты не знаешь, Хемфри?
- Да! Давно ли? - с важностью вопросил дедушка Кентл, тоже поворачиваясь к Хемфри. - Отвечай-ка!
- А с тех самых пор, как ее мать, то бишь тетка, передумала и сказала, пусть, мол, уже выходит за него, коли ей охота, - отвечал Хемфри, не отрывая глаз от огня. Это был несколько мрачный молодой человек, очевидна промышлявший резкой дрока, потому что под мышкой у него был серп, на руках кожаные перчатки, а на ногах толстые краги, твердые, как медные поножи филистимлянина. - Оттого, наверно, они и решили обвенчаться в другом приходе. А то миссис Ибрайт столько тогда шуму наделала, в церкви-то во время оглашения, смешно было бы после этого тут же у нас свадьбу устраивать.
- А конечно, смешно, да и тем-то бедняжкам вроде как стыдно, - это я, впрочем, так, догадываюсь, а там кто их знает, - рассудительно заметил дедушка Кентл, все еще стараясь сохранить солидный вид и осанку.
- Да, я сам был в тот день в церкви, - сказал Фейруэй. - Чудно, а? Я ведь нечасто туда хожу.
- Где уж нам часто ходить, - с жаром подхватил дедушка Кентл. - Я все лето сбирался, а теперь зима на носу, так уж вряд ли соберусь.
- Я три года не бывал, - сказал Хемфри. - По воскресеньям больно спать хочется, а идти далеко, да еще раздумаешься - ну, положим, я потружусь, схожу, так неужто за это меня допустят в царствие небесное, когда стольких не допускают, ну и останешься дома и никуда не пойдешь.
- А я вот был, - с твердостью заявил Фейруэй, - и не только был, а еще и сидел на одной скамье с миссис Ибрайт. И хотите - верьте, хотите - нет, а у меня кровь застыла в жилах, когда я услышал, что она говорит. Да, прямо кровь застыла, вот как! Я же сидел с ней рядом. - Рассказчик оглядел присутствующих, теперь подошедших ближе, чтобы послушать, и еще плотнее, чем всегда, сжал губы, как бы подчеркивая этим строгую точность своего описания.
- Ах, страсти!.. - вздохнула какая-то женщина сзади.
- Только что пастор сказал: "Если есть возражения против этого брака, заявите", - продолжал Фейруэй, - как вдруг встает женщина рядом со мной, у самого моего локтя. "Будь я проклят, коли это не миссис Ибрайт", - говорю я себе. Да, соседи, даром что в храме божьем, а именно так я сказал. Сами знаете, нет у меня такой повадки, чтобы клясться и ругаться, и которые тут есть женщины, пусть сейчас на меня не обижаются. Но что я сказал, то сказал, скрывать не хочу, - ведь если б я скрыл, это была бы ложь.
- Верно, верно, сосед Фейруэй.
- "Будь я проклят, коли это не миссис Ибрайт", - говорю я себе, повторил рассказчик, непреклонной строгостью лица и тона показывая, что повторение вызвано исключительно необходимостью, а отнюдь не желанием посмаковать кощунственные слова. - И вдруг слышу, она говорит: "Я запрещаю этот брак!" - "Хорошо, мы с вами поговорим после службы", - отвечает пастор, да так спокойно, совсем по-домашнему, будто и не священник, а простой человек, и святости в нем не больше, чем во мне или в вас. А она стоит, - ни кровинки в лице. Может, помните, в Уэзербери в церкви есть памятник - солдат сидит, ногу на ногу положил? Еще мальчишки у него нос отбили? Вот и она такая же была белая, когда сказала: "Я запрещаю этот брак!"
Слушатели прокашлялись и подбросили хворостинок в огонь, - не потому, что в том была надобность, но чтобы дать себе время извлечь мораль из этого рассказа.
- А я, как узнала, что им нельзя пожениться, так-то обрадовалась, словно мне шестипенсовик подарили, - послышался робкий голос. Это говорила Олли Дауден, бедная женщина, кормившаяся тем, что вязала на продажу веники и метлы из вереска. Она всегда была вежлива и с друзьями и с недругами, признательная всему миру уже за одно то, что ей позволяли оставаться в живых.
- А теперь она все равно за него вышла, - сказал Хемфри.
- После того, как миссис Ибрайт передумала и дала согласие, - закончил Фейруэй с независимым видом, как будто его слова были не просто повторением того, что еще раньше сказал Хемфри, но плодом его собственных размышлений.
- Ну, пусть даже им стыдно, а я все ж таки не понимаю, почему было не сыграть свадьбу здесь, у нас, - сказала дебелая женщина, у которой корсет скрипел, словно высохшие ботинки, всякий раз, как она поворачивалась или наклонялась. - Плохое ли дело - собрать соседей да повеселиться, хоть об рождество, хоть на свадьбе. Другой бы рад был угождение людям сделать, а эти на-ка, все тайком да втихомолку. Не люблю этаких скрытных.
- А я, хотите верьте, хотите нет, не люблю веселых свадеб, - веско заявил Тимоти Фейруэй, снова обводя строгим взглядом присутствующих. - И, признаться, не осуждаю Томазин Ибрайт и соседа Уайлдива за то, что они все тишком проделали. Ведь свадьба это что значит? То тебе жига, то рил, хочешь не хочешь, а становись в круг. А ногам-то оно накладно, когда тебе уже за сорок.
- Да уж на свадьбе не откажешься, надо же отплатить хозяевам за угощение!
- На святках пляши, потому что раз в году, на свадьбах пляши, потому что раз в жизни. Даже на крестинах, ежели по первому либо по второму ребенку, так и то норовят один-два рила всунуть. А сколько еще петь приходится!.. Нет, по мне, всего лучше хорошие похороны. Угощенье не бедное, чем на свадьбе, а то и побогаче. А ногам покойнее. Посидеть за столом да потолковать об усопшем - это же не то что хорнпайп отхватывать!
- А потанцевать на похоронах, значит, никак нельзя? Пожалуй, люди скажут, это, мол, уж, значит, чуток перестараться, как ты считаешь, Тимоти? - любознательно осведомился дедушка Кентл.
- Да, только там может степенный человек без опаски смотреть, как кувшин ходит вкруговую.
- Не понимаю все-таки, как Томазин Ибрайт на этакую скаредность согласилась, - начала снова Сьюзен Нонсеч, дебелая толстуха, возвращаясь к своей прежней теме. - Ведь какая девушка хорошая, совсем как барышня, а свадьба - ну хуже, чем у голытьбы последней! Да и жених-то - разве бы ей такого надо? Только и есть в нем, что из себя пригляден.
- Э, нет, не скажи, он парень ловкий, а по учености, пожалуй, самому Клайму Ибрайту не уступит. Не к тому его готовили, чтоб в трактире стоять за стойкой. Вы же знаете, он инженером был, да сбился с пути, так, чтобы с голоду не пропасть, а взял за себя эту гостиницу. Ученье впрок не пошло!
- Ох, это часто бывает, - вздохнула Олли, та смиренница, что вязала метлы. - А все ж таки учатся все, да и выучиваются. Посмотришь на иного, раньше, хоть ты его режь, не сумел бы кружочка на бумаге вывести, а теперь, гляди-ка, уже фамилию свою подписывает, и перо у него не брызнет, даже, бывает, кляксы ни одной не посадит. Да что - стол даже ему не надобен, чтобы локти разложить и животом упереться, - так, стоя, и пишет!
- Это верно, - сказал Хемфри. - До чего народ стал полированный!
- Да хоть меня взять, - подхватил дедушка Кентл. - Пока не пошел я в ополченье в восемьсот четвертом году, не послужил в солдатах, так такой же был телепень, как вы все. А теперь меня хоть куда поверни, нигде не оплошаю!
- Да, кабы ты годился еще в женихи, - сказал Фейруэй, - так теперь-то сумел бы расписаться в церковной книге. Не то что наш Хемфри, он-то насчет грамоты по отцу пошел. Помню, Хем, когда я женился, только взял я перо, гляжу, строчкой выше крест наляпан - зда-аровый, руки в стороны, как у чучела, это твои родители как раз перед нами венчались, и отец, стало быть, свой знак поставил. Ох, и страшенный был крест, черный, голенастый, ни дать ни взять твой батюшка. Не выдержал я, прыснул со смеху, хоть еле дышал от жары, - запарился я с этой свадьбой, а тут еще жена на руке виснет, а Джек Чангли с ребятами в окошко на нас таращатся, зубы скалят. Да тут же подумал я, что вот ведь они и недавно женились, а уже чуть не каждый день ругаются, а теперь я, дурак, в такую же кашу лезу, так, верите ли, в озноб кинуло!.. Да-а, это был денек!
- Уайлдив и годами постарше Томазин Ибрайт. А она к тому ж и собой хороша. Молодой девушке такому человеку на шею бросаться - это уж надо совсем дурой быть.
Эту тираду произнес недавно подошедший к костру торфяник; он держал на плече широкую сердцевидную лопату - обычное орудие торфореза, - и в отблесках от костра ее навостренный край сверкал, как серебряный лук.
- Сотня к нему прибежит, только бы кликнул, - проворчала толстуха.
- А ты, сосед, видал когда-нибудь мужчину, за которого бы ни одна женщина не пошла? - спросил Хемфри.
- Я? Нет, не видал, - ответил торфяник.
- Ни я, - сказал кто-то.
- Ни я, - сказал дедушка Кентл.
- А я вот видал, - изрек Тимоти Фейруэй, еще тверже упираясь ногой в землю. - Знавал я такого. Но только одного, заметьте. - Он громогласно прокашлялся, как будто опасался, что слова его могут не дойти до слушателей из-за неясности произношения. - Да, я знавал такого человека, - повторил он.
- И что же это было за чучело такое несчастное? Урод, что ли, какой или калека? - спросил торфяник,
- Зачем калека? Не слепой он был и не глухой или там немой. А кто таков, не скажу.
- У нас его знают? - спросила Олли.
- Навряд ли, - сказал Тимоти. - Да я имен не называю... Эй, там, ребятки! Подбросьте-ка еще сучьев в огонь!
- А чего это у Христиана Кентла зубы стучат? - спросил молодой паренек из дыма и колыхающихся теней по ту сторону костра. - Прозяб, Христиан?
Тонкий невнятный голос ответил:
- Да нет, я ничего.
- Иди сюда, Христиан, покажись. Я не знал, что ты здесь, - милостиво сказал Фейруэй, обращая сострадательный взгляд в ту сторону, откуда был слышен голос.
В ответ на это приглашение из дыма возник тощий, узкоплечий парень, с жидкими, бесцветными волосами, одетый словно бы не по росту, - из рукавов торчали длинные костлявые руки, из штанин такие же длинные и костлявые лодыжки. Он нерешительно сделал два шага вперед, потом - очень быстро - еще пять-шесть шагов, уже не по своей воле, а подтолкнутый кем-то сзади. Это был младший сын дедушки Кентла.
- Чего ты дрожишь, Христиан? - добродушно спросил торфяник.
- Я - этот человек.
- Какой?
- За которого ни одна женщина идти не хочет.
- Вот те на! - сказал Тимоти Фейруэй, выкатывая глаза, чтобы лучше обозреть всю длинную фигуру Христиана. Дедушка Кентл тоже уставился на сына, как курица на высиженного ею утенка.
- Да, это я. И я очень боюсь, - пролепетал Христиан. - Не повредит это мне, а? Я всегда говорю, что мне наплевать, божусь даже, а на самом деле совсем мне не наплевать, иной раз такой страх нападет, не знаешь куда деваться.
- Ах, чтоб тебе, вот ведь чудно! - сказал Фейруэй. - Я же совсем не про тебя думал. Выходит, в наших краях еще один есть! Да зачем тебе было признаваться, Христиан?
- А что ж делать, коли оно так? Я же не виноват? - Он обратил к ним свои неестественно круглые глаза, обведенные, как на мишени, концентрическими кругами морщинок.
- Это-то конечно. А все ж таки радости мало, меня прямо мороз подрал по коже, когда ты про это сказал, - я думал, только один есть такой горемыка, а оказывается, двое! Плохо твое дело, Христиан. Да ты почем знаешь, что они бы за тебя не пошли?
- А я к ним сватался.
- Ишь ты! Вот бы уж не подумал, что у тебя хватит смелости. И что же последняя тебе сказала? Может, не так страшно, удастся еще ее уломать?
- "Убирайся прочь с глаз моих, дурак трухлявый", - вот какие были ее слова.
- М-да! Не обнадежила! "Убирайся прочь с глаз моих, дурак трухлявый", это, брат, крепко сказано. Но и то еще ничего, тут только терпенье нужно, подождать, пока у нахалки у этой седой волос пробьется, тогда небось добрей станет. Сколько тебе лет. Христиан?
- Об осень, как картошку копали, тридцать один стукнуло.
- Не так чтобы очень молод. Но время еще есть.
- Это я с того дня считаю, когда меня крестили - там у них записано в большой книге, что в ризнице лежит. Но мать мне говорила, что от родов до крестин еще сколько-то времени прошло.
- А-а!
- А сколько, хоть убей, не помнит. Знает только, что в ту ночь луны не было.
- Луны не было - э, брат, это плохо! Слушайте, соседи, ведь плохо это для него, а?
- Плохо, - подтвердил дедушка Кеитл, качая головой.
- Мать точно знает, что луны не было, нарочно справлялась у одной женщины, у которой календарь был. Всякий раз ее спрашивала, когда мальчика рожала, потому, слыхала, люди говорят: "Нет луны - нет жены", - так хотела знать, какая доля мальцу выпадет. А что, мистер Фейруэй, как вы считаете, это верно, насчет луны-то?
- Да. "Нет луны - нет жены", - это старая поговорка, мудрая. Кто родился в новолуние, тот, значит, к супружеству не сроден, так бобылем и помрет. Эх, Христиан, надо ж было тебе изо всего месяца в такой день нос наружу высунуть!
- А когда вы родились, луна, наверно, вовсю светила? - сказал Христиан, с завистливым восхищением глядя на Фейруэя.
- Да, уже не в первой была четверти, - небрежно уронил мистер Фейруэй.
- Я бы готов капли в рот не брать, на празднике урожая трезвым ходить, только бы не эта беда - что без луны родился, - продолжал Христиан тем же жалобным речитативом. - Люди надо мной смеются: "Какой, говорят, ты мужчина, роду своему без пользы", - а оно вон ведь откуда идет!
- Да, - вздохнул присмиревший дедушка Кентл. - А все-таки его мать, когда он мальчишкой был, иной раз по целым часам плакала, глаз не осушала, все боялась, вдруг он выправится с годами и в солдаты пойдет.
- Э, да не помирают же от этого, - сказал Фейруэй. - Валухи тоже живут, сколько им положено, не одни бараны.
- Так, может, и я еще поживу? А по ночам, Тимоти, по ночам-то мне не опасно?
- Ты всю жизнь будешь один в постели лежать. А привиденья, известно, не тем являются, кто с женой в обнимку спит. У нас, кстати сказать, будто бы недавно одно видели, очень странное!
- Ой, нет, нет, не надо, не говорите! А то я ночью вспомню, умру со страху! Да вы меня не послушаетесь, я знаю, расскажете, а мне потом спиться будет... А чем оно странное, Тимоти?.. Ой, нет, не говорите!
- Я сам не очень-то верю в привиденья. Но это, говорят, настоящее, без обману. Его мальчонка один видел.
- А какое же оно?.. Ой, нет, не надо...
- Красное. Призраки, они все больше белые, а этот словно в крови выкупался.
Христиан с шумом вдохнул воздух, отчего, впрочем, ничуть не расширилась его впалая грудь, а Хемфри спросил:
- Где его видели?
- Да тут же, на пустоши, только не где мы сейчас, а подальше. Да не стоит к ночи про это поминать. А что вы скажете, соседи, - продолжал Фейруэй более веселым тоном, - насчет того, чтобы нам всем пойти сейчас поздравить молодоженов? - Он с важностью оглядел слушателей, как будто эта идея принадлежала ому самому, а не дедушке Кентлу. - Уж раз люди поженились, надо радоваться, потому, ежели плакать, они все равно не разженятся. Песню им споем, как полагается. А потом, как ребята и женщины домой уйдут, можно и в трактир заглянуть - выпить за новобрачных и сплясать малость перед ихней дверью. Мне-то без надобности, я, сами знаете, непьющий, да хотелось бы молодую потешить, славная девушка, сколько раз мне из своих рук стаканчик подносила, еще когда с теткой жила в Блумс-Энде.
- А что ж! И заглянем! - вскричал дедушка Кентл, повернувшись с такой живостью, что медные его печатки взлетели в воздух. - У меня и то уж в горле пересохло, с утра капли во рту не было. А в "Молчаливой женщине" пивцо есть знатное, на прошлой педеле варили. Эх, погуляем, соседи, хоть бы и всю ночь напролет, завтра воскресенье, выспимся.
- Экой ты верченый, дедушка Кентл, - сказала толстуха, - старику вроде бы и не пристало!
- Ну и верченый, ну и что, а тебе завидно? Ты бы рада меня за печку загнать, чтобы сидел да охал! А я вот лучше им песню спою, "Веселых матросов" либо еще какую, - я, слава те господи, все могу, как есть молодец на все руки!
Король его через плечо
Окинул грозным взглядом:
"Не вышло бы тебе висеть
С разбойниками рядом".
- Да, так вот и сделаем, - сказал Фейруэй. - Споем им свадебную, и пусть себе живут-поживают! А про Клайма Ибрайта одно скажу - поздно спохватился. Коли не хотел, чтоб она за Уайлдива выходила, так приезжал бы пораньше да сам на ней и женился.
- Да, может, он просто хочет у матери немножко пожить, чтобы не страшно ей было одной?
- А мне вот никогда страшно не бывает, даже самому чудно. - сказал дедушка Кентл. - Ночью я такой храбрый - что твой адмирал!
К этому времени костер уже начал гаснуть, топливо было не такое, чтобы долго поддерживать огонь. Остальные костры на всем обозримом с холма пространстве тоже заметно потускнели. По яркости, окраске и стойкости того или другого костра можно было судить о том, какой материал для него использован, а отсюда до некоторой степени и о характере растительности в тех местах. Светлое лучистое пламя, такое же, как на кургане, говорило о зарослях вереска и дрока, которые действительно и простирались на много миль в одну сторону. По другим направлениям пламя вспыхивало быстро и столь же быстро гасло, что служило указанием на самое легкое топливо - солому, сухую ботву, обычные отходы пашни и огорода. Самые стойкие огни, светившиеся ровно и спокойно, словно планета или круглый немигающий глаз, означали дерево ореховые сучья, вязанки терна, а может быть, даже и толстые чурбаки. Эти были редки, и хотя сравнительно небольшие и не столь яркие, как трепетное и преходящее сияние вереска и соломы, теперь именно они побеждали в силу своей долговечности. Те уже гасли один за другим, эти оставались. Все такие костры горели далеко к северу на врезавшихся в небо вершинах, в краю густых рощ и саженых лесов, где почва была иной, а вереск необычным и чуждым явлением.