Страница:
В гостинице светилось окно - то самое, на которое указывали собравшиеся на кургане поселяне; оно не было занавешено, но высокий подоконник мешал заглянуть в комнату. Видна была только огромная тень на потолке, в которой смутно угадывались очертания мужской фигуры.
- Похоже, он дома, - сказала миссис Ибрайт.
- Мне тоже идти с вами, тетя? - слабым голосом проговорила Томазин. - Я бы не хотела... Неудобно...
- Конечно, ты тоже должна зайти, пусть он тебя видит, тогда не посмеет придумывать ложные объяснения. Зайдем на минутку, а потом - домой.
Войдя в незапертый коридор, она постучала в ближнюю от входа дверь, растворила ее и заглянула внутрь.
Пламя свечи было заслонено от взгляда миссис Ибрайт спиной и плечами сидевшего у стола мужчины. Уайлдив - это был он - тотчас обернулся, встал и шагнул навстречу посетительницам.
Это был совсем еще молодой человек, и если можно сказать, что человеческая внешность слагается из двух начал - формы и движенья, то в нем именно второе прежде всего бросалось в глаза. Все его жесты отличались необычайным изяществом - то было пантомимическое выраженье карьеры покорителя сердец. Потом уже вы замечали его более материальные черты: буйную шевелюру, низко нависшую надо лбом, отчего лоб приобретал те контуры - вытянутые кверху углы с выемкой между ними, - какие мы видим у ранних готических щитов, и гладкую, круглую, как колонна, шею. Нижняя часть его лица была более мягкого склада. Мужчина не нашел бы в его внешности ничего примечательного, женщина - ничего такого, что могло бы ее оттолкнуть.
Он разглядел силуэт девушки в коридоре и сказал:
- А, Томазин вернулась наконец домой! Как ты могла так бросить меня, милочка? - Потом добавил, повернувшись к миссис Ибрайт: - Никаких уговоров не хотела слушать. Заладила - уеду сейчас же, и уеду одна!
- Но что все это значит? - надменно спросила миссис Ибрайт.
- Садитесь, - сказал Уайлдив, подвигая женщинам стулья. - Глупая, конечно, ошибка, да ведь с кем не случалось. Разрешение было недействительным для Энглбери, оно годилось только для Бедмута, а я его не прочитал и не знал.
- Но разве вы не прожили, сколько полагается, в Энглбери?
- Нет, я жил в Бедмуте, только третьего дня вернулся, - я туда и собирался ее везти, но когда я за ней приехал, мы передумали и отправились в Энглбери, позабыв, что там нужно новое разрешение. А потом уже поздно было ехать в Бедмут.
- Я считаю, вы очень перед ней виноваты, - сказала миссис Ибрайт.
- Ах, нет, ведь это все из-за меня, - вступилась Томазин. - Я выбрала Энглбери, потому что там меня никто не знает.
- Я слишком хорошо понимаю, что я виноват, незачем напоминать мне об этом, - сухо сказал Уайлдив.
- Такие вещи даром не проходят, - снова заговорила миссис Ибрайт. - Это позор для меня и для моей семьи, и, когда это узнается, нам будет очень несладко. Как она завтра посмотрит в глаза своим подругам? Вы причинили нам большое зло, мне нелегко будет это простить. Это даже может повредить ее репутации.
- Чепуха, - сказал Уайлдив.
Пока они спорили, Томазин переводила глаза то на одного, то на другого. Теперь она сказала умоляюще:
- Тетя, позвольте мне пять минут поговорить с Дэймоном наедине. Ты согласен, Дэймон?
- Конечно, милочка, - сказал он, - если твоя тетя нас извинит. - Он провел ее в заднюю комнатушку, оставив миссис Ибрайт у камина.
Как только дверь затворилась, Томазин сказала, обратив к нему бледное, заплаканное лицо:
- Дэймон, у меня сердце разрывается! Я совсем не хотела так расставаться с тобой в Эиглбери - в гневе, с недобрыми словами, но я напугалась и сама не знала, что говорю. Я всеми силами старалась не показывать тете, как я сегодня намучилась - а ведь так трудно следить за своим лицом и голосом и улыбаться, как будто для меня это все пустяки, - но я старалась, а то она бы еще сильнее разгневалась. Я-то знаю, что ты не виноват, что бы там ни говорили.
- Она очень нелюбезна.
- Да, - пролепетала Томазин, - а теперь ты, может быть, и про меня это думаешь... Дэймон, что будет со мной?
- С тобой?
- Да. Те, кто тебя не любит, такое про тебя нашептывают, что и я минутами сомневаюсь... Мы ведь все-таки поженимся, да?
- Конечно. Надо только в понедельник поехать в Бедмут, и нас тотчас же обвенчают.
- Так поедем, ради бога!.. Ах, Дэймон, что я говорю... До чего ты меня довел! - Она закрыла лицо платочком. - Подумай, я сама прошу, чтобы ты на мне женился. А ведь по-настоящему это ты должен бы стоять передо мной на коленях и умолять меня, твою жестокую возлюбленную, не отвергать тебя, не разбивать тебе сердце... Мне часто мечталось что-то в этом роде - такое красивое и радостное, а как получилось непохоже!
- Да. Действительность никогда не бывает на это похожа.
- Мне-то, в конце концов, все равно, даже если мы и совсем не женимся, - добавила она с некоторым достоинством. - Да. Я и без тебя проживу. Но я беспокоюсь о тете. Она такая гордая, так дорожит честью семьи, она не вынесет, если все это огласится раньше... раньше, чем будет исправлено. И мой двоюродный брат Клайм - он тоже будет жестоко обижен.
- Значит, он очень неразумный человек. Правду сказать, вы все довольно-таки неразумная публика.
Щеки Томазин вспыхнули - и то не был румянец любви. Но каким бы мимолетным чувством ни была вызвана эта вспышка, она тут же угасла, и Томазин смиренно сказала:
- Я всегда стараюсь быть разумной, насколько могу. Меня только тревожит, что ты как будто получил наконец какую-то власть над тетей.
- По справедливости так и быть должно, - ответил Уайлдив. - Вспомни, чего я только но натерпелся, пока она не дала согласия. Взять хоть ее выходку в церкви - ведь это кровная обида для мужчины, когда девушке публично запрещают вступать с ним в брак! И двойная обида, если он, как я, слишком уж чувствителен и подвержен унынию и мрачным мыслям и еще невесть какой чертовщине. Этого я ей никогда не забуду. Был бы на моем месте другой человек - пожестче характером, - он бы, пожалуй, обрадовался случаю расквитаться с твоею теткой - взял бы вот сейчас да и оставил все, как есть!
Он говорил, а она задумчиво смотрела на него полными грусти глазами, и весь ее вид показывал, что не один только человек в этой комнате мог бы пожаловаться на излишек чувствительности. Он заметил это и как будто смутился.
- Ну, это я так, к слову, - поспешил он добавить. - Разве я могу порвать с тобой, Тамзи, милочка, я бы этого не перенес!
- Ну конечно! - воскликнула девушка, светлея. - Ты не выносишь, когда кого-нибудь мучают, даже насекомое, даже неприятных звуков не выносишь, даже дурных запахов, ты не мог бы долго причинять боль мне и моим близким!
- И не буду, поскольку от меня зависит.
- Дай мне руку на этом, Дэймон.
Он небрежно протянул ей руку.
- Черт! Это еще что? - вдруг воскликнул он.
До их слуха в этот миг донеслось многоголосное и не слишком стройное пенье - пели где-то близко, должно быть, перед домом. Два голоса особенно выделялись в силу своей необычности - очень низкий густой бас и хриплый дрожащий фальцет. Томазин узнала в этих певцах Тимоти Фейруэя и дедушку Кентла.
- Боже мой, что это? - сказала она, испуганно глядя на Уайлдива. Неужели это они нам кошачий концерт устроили?..
- Да нет! Поздравлять пришли... Вот еще не было печали! Он в раздражении заходил по комнате. А снаружи весело пели:
Сказал он: "Я счастлив, когда ты со мной.
Ответь, ты согласна ли быть мне женой?"
И вот уже слышен веселый трезвон,
И в церковь с невестой торопится Джон.
А после ее целовал, миловал,
"Нет лучше на свете, чем ты", - он сказал.
В комнату ворвалась миссис Ибрайт.
- Томазин, Томазин! - вскричала она, с негодованием глядя на Уайлдива. - Какой позор! Надо скорей уходить. Бежим!
Но путь через коридор был отрезан. В дверь соседней комнаты уже громко стучали. Уаплдив, подошедший было к окну, вернулся.
- Стойте! - повелительно сказал он, кладя руку на плечо миссис Ибрайт. - Мы в осаде. Их там полсотни, когда не больше. Вы с Томазин оставайтесь здесь, а я пойду их встречу. Придется вам, хотя бы ради меня, подождать, пока они уйдут, чтоб казалось, что все в порядке. Ну, Тамзи, милочка, не устраивай сцен! Ты, я думаю, сама понимаешь, что после этого мы хочешь не хочешь, а должны жениться. Сидите спокойно, вот и все, поменьше разговаривайте. А уж я с ними управлюсь. Ах, дураки проклятые!
Он усадил взволнованную девушку в кресло, прошел в переднюю комнату и распахнул дверь.
Тотчас из коридора ступил на порог дедушка Кентл, продолжая петь во весь голос, сообща с теми, кто еще стоял перед домом.
Он вошел, рассеянно кивнул Уайлдиву - рот у него был разинут, лицо сморщено от усилий вывести финальную ноту - и, дотянув ее до конца, сказал с чувством:
- Привет новобрачным, и да благословит вас бог!
- Спасибо, - сухо ответил мрачный как туча У аил див.
По пятам за дедушкой вошли остальные - Фейруэй, Христиан, торфяник Сэм, Хемфри и еще с десяток других. Все улыбались Уайлдиву, а также его столам и стульям, распространяя на них свое доброжелательство к хозяину.
- Эге, миссис Ибрайт раньше нас поспела, - сказал Фейруэй, разглядев ее шляпу сквозь стеклянную перегородку, отделявшую зальцу, куда они все вошли, от задней комнаты, где сидели женщины. - Мы-то, мистер Уайлдив, прямиком пошли, а она по кружной тропке.
- А я и молодой женушки головку вижу, - подхватил дедушка Кентл, поглядев в том же направлении и узнав Томазин, сидевшую рядом с теткой в натянутой и неловкой позе. - Не обыкла еще на новом месте - ну ничего, времени впереди много!
Уайлдив ничего не ответил и, видимо сообразив, что чем раньше приступить к угощенью, тем скорее они уйдут, достал глиняную бутыль, отчего все тотчас повеселели.
- А, вот это, наверно, питье так питье, первый сорт, сразу видно, - с растяжкой вымолвил дедушка Кентл как человек слишком благовоспитанный, чтобы выказывать нетерпение.
- Да, - отвечал Уайлдив. - Это старый мед. Надеюсь, вам понравится.
- Еще бы! - откликнулись гости с той радостной готовностью, которая появляется, когда требования вежливости совпадают с велением сердца. - Лучше старого меда на свете ничего нет.
- А, побей меня бог, конечно, нету, - подтвердил дедушка Кентл. - Одно в нем неладно - больно уж хмельной, нескоро прочухаешься. Ну да завтра воскресенье.
- Я раз выпил, - сказал Христиан, - так такой стал молодец, как солдат бравый!
- И теперь такой же будешь, - снисходительно заметил Уайлдив. - Как, джентльмены, в чарки вам наливать или в стаканы?
- Да коли вы не против, сэр, так лучше бы в кружку, а мы станем друг другу передавать. А то что его по каплям разбрызгивать!
- Ну их, стаканы, - сказал дедушка Кентл. - Скользкие, в руке не удержишь, и на угли нельзя поставить погреть... А без этого какой же вкус, а, верно я говорю, соседи?
- Верно, дедушка, - сказал Сэм, и мед пошел вкруговую.
- Так вот, значит, как, - начал Тимоти Фейруэй, чувствуя обязанность произнести нечто вроде похвального слова. - Теперь, стало быть, вы женатый человек, мистер Уайлдив. Хорошее дело! А уж супруга вам досталась, - прямо скажу, бральянт! Да, - продолжал он, обращаясь к дедушке Кентлу и возвышая голос, чтобы слышно было за перегородкой, - и покойный ее родитель, - тут Тимоти слегка наклонил голову в сторону задней комнаты, где сидели женщины, - честнейший был человек! Чуть услышит про какую-нибудь подлость, так, бывало, вскипит - беда!
- А это очень опасно? - спросил Христиан.
- А музыкант какой! - сказал Сэм. - С ним никто и тягаться не мог. Бывало, идет приходский оркестр в церковь, он впереди всех с кларнетом, и так дудит, словно во всю жизнь ни на чем другом не игрывал. А подойдут к церковным дверям, он сейчас бросит кларнет - и на хоры; ухватит виолончель и давай наяривать, словно век свой ни к чему, кроме виолончели, не притрагивался. Люди, кто в музыке толк знал, даже не верили: "Неужто, говорят, это тот самый, который только что так мастерски на кларнете играл? Быть этого не может!"
- Это и я помню, - сказал торфяник. - Сам дивился, как это один человек, а столько разного в голове держит и даже пальцев никогда не перепутает!
- А еще был случай в Кингсбери... - начал опять Фейруэй, как рудокоп, который готовился вскрыть новое ответвление все той же богатой залежи.
Уайлдив испустил вздох нестерпимой скуки и посмотрел на перегородку.
- Он туда часто хаживал по воскресеньям после обеда, дружок у него там был, Эндри Браун, тамошний кларнетист, тоже хороший человек, а музыкант так себе, пискляво как-то у него получалось...
- Бывало!
- И сосед Ибрайт частенько заменял его во время вечерней службы, чтоб тому можно было малость вздремнуть, - помогал, значит, ему по силе возможности, как всякий бы друг сделал...
- Ну да, как всякий бы сделал. - сказал дедушка Кентл; остальные более коротко, кивками, выразили согласие.
- И только, бывало, Эндрн заснет, а сосед Ибрайт в его кларнет дунет, как, глядишь, уж все головы к хорам поворачиваются, - слышат, значит, люди, что великая душа среди них проявилась. "Ага, говорят, это он, так я и думал!" А раз, помню, - в то воскресенье надумали они исполнять Сто тридцать третью кантату "К Лидии", - она с виолончелью, и сосед Ибрайт свою принес и когда дошли до этого стиха: "И влага дивная по бороде бежит и на одежды каплет", сосед Ибрайт до того разгорячился - как дернет по струнам, мало виолончель надвое не перепилил, аж все стекла в церкви задребезжали, точно в грозу. А пастор ихний, старик Уильямс, только руки воздел, этак с размаху, словно на нем не стихарь был кружевной ради торжества, а просто рубашка, как будто хотел сказать: "Ах, мне бы такого прихожанина!" Да куда там, в Кингсбери никто ему и в подметки не годился.
- И не страшно было, когда стекла задребезжали? - осведомился Христиан.
Никто ему не ответил - все сидели молча, в восхищенье от только что описанного кунстштюка. И как уже не раз бывало с блестящими выступлениями, потрясавшими очевидцев, но нам известными лишь по рассказам - с пением Фаринелли перед принцессами, с знаменитой речью Шеридана в парламенте и многими другими, - то обстоятельство, что tour de force {Здесь: изощренное мастерство (Фр.).} покойного мистера Ибрайта был навсегда потерян для потомства, одевало его еще большей славой, которая, будь возможно сравненье, пожалуй, значительно бы уменьшилась.
- Кто бы подумал, что такой человек в цвете лет помрет - нежданно, негаданно! - сказал Хемфри.
- Да не так уж нежданно - он месяца за два до того уже в гроб глядел. В те времена на Гринхиллской ярмарке женские бега устраивали, призы им выдавали - полотна на сорочку либо отрез на платье. И нынешняя моя супруга, - тогда она еще девчонка была, длинноногая да шустрая, только еще в года входила, - она тоже пошла. Потом вернулась, я и спрашиваю, - мы уже тогда начинали вместе гулять, - "Что, мол, ты выиграла, моя душенька?" А она говорит: "Я выиграла... платье", - и закраснелась вся. Ну да, думаю, платье! Рубашонку небось ценой в одну крону, - так оно и оказалось. Теперь-то, как подумаю, чего только она мне иной раз не наговорит без единой краснинки в лице, так чудно даже, что тогда из-за этакой малости застыдилась! Ну, а потом стала дальше рассказывать- я потому сейчас про это и вспомнил: "Ну, говорит, что я там ни выиграла - белое или с узорами, такое, чтоб всем на него глядеть или чтобы никому", - вот как она тогда тонко со мной разговаривала, по всей деликатности! - "а лучше бы мне, говорит, ничего не выиграть, чем то увидеть, что я видела. Бедному мистеру Ибрайту так вдруг худо стало на ярмарке - страсть! Пришлось ему домой ворочаться". И это уж он в последний раз из дому выходил.
- Да, все, говорят, хворал, день ото дня хуже, а потом, слышим, помер.
- Очень он мучился, когда умирал? - спросил Христиан.
- Нет, тихо умер, как заснул. Он духом был спокоен. И господь ему даровал мирную кончину.
- А другие очень мучаются?.. Как вы считаете, мистер Фейруэй?
- Кто смерти не боится, тот не мучится.
- Я-то, слава богу, не боюсь, - с дрожью в голосе выговорил Христиан. Вот не боюсь, и все, и очень хорошо, значит, и мучиться не буду... А если чуточку и забоюсь, так ведь невольно, за что ж мне мучиться? Ох, дал бы мне бог совсем не бояться!
Все сокрушенно помолчали, после чего Фейруэй, поглядев в не закрытое ставнями и незанавешенное окно, сказал:
- А ведь жив еще этот костерчик - у капитана Вэя! Горит и горит, хоть бы что!
Все глаза обратились к окну, и никто не заметил, что Уайлдив тоже бросил туда украдкой быстрый виноватый взгляд. Далеко над погруженной во мрак долиной, справа от Дождевого кургана, действительно светился огонь, небольшой, но такой же ровный и стойкий, как и раньше.
- Его еще до нашего зажгли, - продолжал Фейруэй, - а теперь, смотрите, уж все костры погасли, а этому ничего не делается.
- Может, это неспроста, - пробормотал Христиан.
- Что значит - неспроста? - резко сказал Уайлдив.
Но Христиан, будучи в расстройстве чувств, не сумел ответить, и Тимоти пришел ему на помощь.
- Это он, сэр, про ту темноглазку, что там наверху живет, - говорят, она колдунья, только стыдно, по-моему, такую красивую молодую женщину зря порочить, ну, а причудница она, это верно, постоянно что-нибудь этакое чудное выдумывает, вот ему и взбрело в голову, что это она там колдует.
- А я бы с радостью взял ее в жены, кабы согласилась - пусть бы она своими глазищами надо мной колдовала, - отважно заявил дедушка Кентл.
- Ох, не надо так говорить, отец! - взмолился Христиан.
- Одно могу сказать, - кто на ней женится, у того будет в доме картинка, на что полюбоваться, - благодушно заметил Фейруэй, всласть отхлебнув из кружки и отставляя ее на стол.
- Да, и подруга жизни уж больно мудреная, вроде как омут глубокий, добавил Сэм, берясь, в свою очередь, за кружку и допивая то малое, что в ней осталось.
- Ну, соседи, пожалуй, пора и по домам, - сказал Хемфри, обнаружив, что в кружке пусто.
- Ну еще одну песню-то им споем? - сказал дедушка Кентл. - У меня запевок в горле, что у соловушки, так и рвутся наружу!
- Спасибо, дедушка, - сказал Уайлдив. - Но сейчас мы уж не будем вас утруждать. Как-нибудь в другой раз, - когда я созову гостей.
- Э, так я десять новых песен разучу для такого случая! - вскричал дедушка Кентл. - И будьте покойны, мистер Уайлдпв, я вам такой невежливости не сделаю, чтобы не прийти!
- Охотно верю, - ответствовал этот джентльмен.
Гости распрощались, пожелав напоследок хозяину долгой жизни и счастья в браке - со многими повторениями, занявшими порядочно времени. Уайлдив проводил их до двери, за которой их поджидал непроглядно-черный, уходящий вдаль и ввысь простор вересковой степи - огромное вместилище мрака, простиравшееся от самых их ног почти до зенита, где глаз впервые улавливал сколько-нибудь отчетливую форму - насупленное чело Дождевого кургана. Они нырнули в эту густую темь и гуськом, следом за торфяником Сэмом, потянулись по своему бездорожному пути домой.
Когда царапанье дрока об их поножи перестало быть слышным, Уайлдив вернулся в комнату, где оставил Томазин и ее тетку. Но женщин там не было.
Они могли покинуть дом только одним способом - через заднее окно; и это окно было распахнуто настежь.
Уайлдив усмехнулся про себя, постоял минуту в раздумье и лениво побрел в переднюю комнату. Здесь его взгляд упал на бутылку вина, стоявшую на камине.
- А! Старик Дауден! - пробормотал он и, подойдя к двери в кухню, крикнул: - Эй, кто там есть! Надо кое-что отнести старику Даудену.
Никто ему не ответил. Кухня была пуста, паренек, служивший у него в помощниках, давно ушел спать. Уайлдив вернулся в зальцу, взял бутылку и вышел из дому, заперев наружную дверь на ключ, так как в ту ночь в гостинице не было постояльцев. Едва он ступил на дорогу, как в глаза ему снова бросился маленький костер на Мистоверском холме.
- Все ждете, миледи? - пробормотал он.
Однако он не сразу направился туда; оставив холм слева, он, спотыкаясь, стал пробираться по изрезанному колеями проселку, который вскоре привел его к одинокому домику под откосом, различимому в темноте, как и все остальные жилища на Эгдоне в этот час, только по тусклому свету в верхнем окне, очевидно, окне спальни. Это был дом Олли Дауден, вязальщицы метел, и Уайлдив вошел.
В нижней горнице было темным-темно: Уайлдив ощупью отыскал стол, поставил на него бутылку и минуту спустя уже снова был на пустоши. Повернувшись к северо-востоку, он стоял и смотрел на немеркнущий маленький огонь, видневшийся где-то высоко над ним, хотя и не так высоко, как Дождевой курган.
Мы все слыхали, что происходит, когда женщина размышляет, - и пословица эта приложима не к одним только женщинам, особенно когда в деле все-таки замешана женщина, да притом красивая. Уайлдив все стоял и стоял, вздыхая по временам в нерешимости, и наконец сказал про себя:
- Да, уж видно, не миновать к ней пойти!
И вместо того, чтобы повернуть к дому, он быстро зашагал по тропке, огибавшей Дождевой курган и поднимавшейся и гору - туда, где горел этот, очевидно, что-то означавший для него, - огонь.
ГЛАВА VI
ФИГУРА НА ФОНЕ НЕБА
Когда все эгдонское сборище покинуло наконец свой отгоревший костер и на вершине вновь водворилась привычная для нее пустынность, с той стороны, где светился маленький костер, к кургану приблизилась укутанная женская фигура. Если бы охряник все еще следил за событиями на кургане, он узнал бы в ней ту женщину, которая раньше так странно стояла там и исчезла при появлении новых пришельцев. Она опять поднялась на самый взлобок, где красные угли угасшего костра блеснули ей навстречу, словно живые глаза в мертвом теле дня. И теперь она опять стояла неподвижно, объятая со всех сторон огромным простором ночного неба, чья полупрозрачная тьма примерно так же относилась к густой черноте лежащей внизу пустоши, как грех простительный к греху смертному.
Что мог бы сказать о ней тот, кто сейчас бы ее увидел? Что она высока ростом и стройна, что ее движенья изящны, как у воспитанной женщины, но и только, так как плечи ее и грудь утопали в складках шали, повязанной по старинке крест-накрест, а голова была окутана большим платком, предосторожность далеко не лишняя в этот час и на этом месте. Она стояла, повернувшись спиной к северо-западу, но потому ли, что хотела защититься от ветра, дувшего с этой стороны и особенно резкого на вершине, или потому, что ее интересовало что-то на юго-востоке, это пока оставалось неясным.
Столь же непонятна была и причина, в силу которой она стояла там так долго и так неподвижно, словно центральный стержень всего этого обведенного горизонтом круга. Ее необычайное упорство, явное одиночество и очевидное равнодушие ко всем, может быть, скрытым в темноте опасностям, говорило о полном отсутствии страха. А меж тем мрачность этих мест, ничуть не изменившихся с той давней поры, когда Цезарь, как говорят, каждый год спешил их покинуть до наступления осеннего равноденствия, суровость ландшафта и погоды, заставлявшая путешественников с юга описывать наш остров как гомеровскую Киммерию, - все это, казалось бы, не должно было привлекать женщину.
Может быть, она прислушивалась к ветру? Он, правда, чем дальше в ночь, тем все больше набирал силу и все настойчивее вторгался в сознание. Он был как бы нарочно создан для этих мест, так же как эти места были как бы нарочно созданы для ночи. И в шуме ветра здесь, на вересковых склонах, было нечто особенное, чего больше нигде нельзя услышать. Порывы ветра налетали с северо-запада бесчисленными волнами, и когда такая ветровая волна проносилась мимо, в общем ее звучании ясно выделялись три тона: дискант, тенор и бас слышались в ней. Ударяясь о выступы и впадины бугристой почвы и отскакивая рикошетом, она рождала самые низкие поты этого трехголосия. Одновременно возникал баритональный жужжащий гул в листве падубов. И, наконец, меньший по силе, более высокий по тону, трепетный подголосок силился вывести свою собственную приглушенную мелодию - это и был тот особый местный звук, о котором мы говорили. Жидкий и не столь заметный, как первых два, он, однако, производил наибольшее впечатление. В нем заключалось то, что можно назвать языковым своеобразием вересковой пустоши, так как нигде, кроме как здесь, нельзя было его услышать; этим, возможно, и объяснялась напряженная и неослабевающая внимательность стоявшей на холме женщины.
В жалобных напевах ноябрьских ветров этот звук больше всего был похож на полуиссякший человеческий голос, каким он еще сохраняется в горле девяностолетнего старца. Это был усталый шепот, сухой, как шелест бумаги, но так отчетливо касавшийся слуха, что привычный человек мог не хуже, чем осязанием, распознать, какая материальная мелочь его производит. То был совокупный результат игры ветра с какими-то бесконечно малыми элементами растений, но не со стеблями, былинками, плодами, колючками или листьями, не с лишайниками или мхами.
Этот шелест рождался в мумифицированных колокольчиках вереска, оставшихся от прошлого лета, когда-то пурпурных и нежных, но теперь отмытых до полной бесцветности сентябрьскими дождями и высушенных, как мертвая кожа, октябрьским солнцем. Каждый отдельный звук был так слаб, что только сочетание сотен таких звуков едва-едва нарушало молчание, а мириады их, приносимые ветром со всех окрестных склонов, достигали ушей женщины, как прерывистый чуть слышный лепет. И все же ни один из многих ночных голосов не обладал такой властью приковывать внимание, не будил столько мыслей о его источнике. Слушатель словно охватывал внутренним зрением все эти неисчислимые множества - и так ясно видел, как ветер накидывается на каждую из этих крошечных труб, врывается внутрь, обшаривает ее всю и снова вылетает наружу, как будто любой колокольчик был размером в кратер вулкана.
- Похоже, он дома, - сказала миссис Ибрайт.
- Мне тоже идти с вами, тетя? - слабым голосом проговорила Томазин. - Я бы не хотела... Неудобно...
- Конечно, ты тоже должна зайти, пусть он тебя видит, тогда не посмеет придумывать ложные объяснения. Зайдем на минутку, а потом - домой.
Войдя в незапертый коридор, она постучала в ближнюю от входа дверь, растворила ее и заглянула внутрь.
Пламя свечи было заслонено от взгляда миссис Ибрайт спиной и плечами сидевшего у стола мужчины. Уайлдив - это был он - тотчас обернулся, встал и шагнул навстречу посетительницам.
Это был совсем еще молодой человек, и если можно сказать, что человеческая внешность слагается из двух начал - формы и движенья, то в нем именно второе прежде всего бросалось в глаза. Все его жесты отличались необычайным изяществом - то было пантомимическое выраженье карьеры покорителя сердец. Потом уже вы замечали его более материальные черты: буйную шевелюру, низко нависшую надо лбом, отчего лоб приобретал те контуры - вытянутые кверху углы с выемкой между ними, - какие мы видим у ранних готических щитов, и гладкую, круглую, как колонна, шею. Нижняя часть его лица была более мягкого склада. Мужчина не нашел бы в его внешности ничего примечательного, женщина - ничего такого, что могло бы ее оттолкнуть.
Он разглядел силуэт девушки в коридоре и сказал:
- А, Томазин вернулась наконец домой! Как ты могла так бросить меня, милочка? - Потом добавил, повернувшись к миссис Ибрайт: - Никаких уговоров не хотела слушать. Заладила - уеду сейчас же, и уеду одна!
- Но что все это значит? - надменно спросила миссис Ибрайт.
- Садитесь, - сказал Уайлдив, подвигая женщинам стулья. - Глупая, конечно, ошибка, да ведь с кем не случалось. Разрешение было недействительным для Энглбери, оно годилось только для Бедмута, а я его не прочитал и не знал.
- Но разве вы не прожили, сколько полагается, в Энглбери?
- Нет, я жил в Бедмуте, только третьего дня вернулся, - я туда и собирался ее везти, но когда я за ней приехал, мы передумали и отправились в Энглбери, позабыв, что там нужно новое разрешение. А потом уже поздно было ехать в Бедмут.
- Я считаю, вы очень перед ней виноваты, - сказала миссис Ибрайт.
- Ах, нет, ведь это все из-за меня, - вступилась Томазин. - Я выбрала Энглбери, потому что там меня никто не знает.
- Я слишком хорошо понимаю, что я виноват, незачем напоминать мне об этом, - сухо сказал Уайлдив.
- Такие вещи даром не проходят, - снова заговорила миссис Ибрайт. - Это позор для меня и для моей семьи, и, когда это узнается, нам будет очень несладко. Как она завтра посмотрит в глаза своим подругам? Вы причинили нам большое зло, мне нелегко будет это простить. Это даже может повредить ее репутации.
- Чепуха, - сказал Уайлдив.
Пока они спорили, Томазин переводила глаза то на одного, то на другого. Теперь она сказала умоляюще:
- Тетя, позвольте мне пять минут поговорить с Дэймоном наедине. Ты согласен, Дэймон?
- Конечно, милочка, - сказал он, - если твоя тетя нас извинит. - Он провел ее в заднюю комнатушку, оставив миссис Ибрайт у камина.
Как только дверь затворилась, Томазин сказала, обратив к нему бледное, заплаканное лицо:
- Дэймон, у меня сердце разрывается! Я совсем не хотела так расставаться с тобой в Эиглбери - в гневе, с недобрыми словами, но я напугалась и сама не знала, что говорю. Я всеми силами старалась не показывать тете, как я сегодня намучилась - а ведь так трудно следить за своим лицом и голосом и улыбаться, как будто для меня это все пустяки, - но я старалась, а то она бы еще сильнее разгневалась. Я-то знаю, что ты не виноват, что бы там ни говорили.
- Она очень нелюбезна.
- Да, - пролепетала Томазин, - а теперь ты, может быть, и про меня это думаешь... Дэймон, что будет со мной?
- С тобой?
- Да. Те, кто тебя не любит, такое про тебя нашептывают, что и я минутами сомневаюсь... Мы ведь все-таки поженимся, да?
- Конечно. Надо только в понедельник поехать в Бедмут, и нас тотчас же обвенчают.
- Так поедем, ради бога!.. Ах, Дэймон, что я говорю... До чего ты меня довел! - Она закрыла лицо платочком. - Подумай, я сама прошу, чтобы ты на мне женился. А ведь по-настоящему это ты должен бы стоять передо мной на коленях и умолять меня, твою жестокую возлюбленную, не отвергать тебя, не разбивать тебе сердце... Мне часто мечталось что-то в этом роде - такое красивое и радостное, а как получилось непохоже!
- Да. Действительность никогда не бывает на это похожа.
- Мне-то, в конце концов, все равно, даже если мы и совсем не женимся, - добавила она с некоторым достоинством. - Да. Я и без тебя проживу. Но я беспокоюсь о тете. Она такая гордая, так дорожит честью семьи, она не вынесет, если все это огласится раньше... раньше, чем будет исправлено. И мой двоюродный брат Клайм - он тоже будет жестоко обижен.
- Значит, он очень неразумный человек. Правду сказать, вы все довольно-таки неразумная публика.
Щеки Томазин вспыхнули - и то не был румянец любви. Но каким бы мимолетным чувством ни была вызвана эта вспышка, она тут же угасла, и Томазин смиренно сказала:
- Я всегда стараюсь быть разумной, насколько могу. Меня только тревожит, что ты как будто получил наконец какую-то власть над тетей.
- По справедливости так и быть должно, - ответил Уайлдив. - Вспомни, чего я только но натерпелся, пока она не дала согласия. Взять хоть ее выходку в церкви - ведь это кровная обида для мужчины, когда девушке публично запрещают вступать с ним в брак! И двойная обида, если он, как я, слишком уж чувствителен и подвержен унынию и мрачным мыслям и еще невесть какой чертовщине. Этого я ей никогда не забуду. Был бы на моем месте другой человек - пожестче характером, - он бы, пожалуй, обрадовался случаю расквитаться с твоею теткой - взял бы вот сейчас да и оставил все, как есть!
Он говорил, а она задумчиво смотрела на него полными грусти глазами, и весь ее вид показывал, что не один только человек в этой комнате мог бы пожаловаться на излишек чувствительности. Он заметил это и как будто смутился.
- Ну, это я так, к слову, - поспешил он добавить. - Разве я могу порвать с тобой, Тамзи, милочка, я бы этого не перенес!
- Ну конечно! - воскликнула девушка, светлея. - Ты не выносишь, когда кого-нибудь мучают, даже насекомое, даже неприятных звуков не выносишь, даже дурных запахов, ты не мог бы долго причинять боль мне и моим близким!
- И не буду, поскольку от меня зависит.
- Дай мне руку на этом, Дэймон.
Он небрежно протянул ей руку.
- Черт! Это еще что? - вдруг воскликнул он.
До их слуха в этот миг донеслось многоголосное и не слишком стройное пенье - пели где-то близко, должно быть, перед домом. Два голоса особенно выделялись в силу своей необычности - очень низкий густой бас и хриплый дрожащий фальцет. Томазин узнала в этих певцах Тимоти Фейруэя и дедушку Кентла.
- Боже мой, что это? - сказала она, испуганно глядя на Уайлдива. Неужели это они нам кошачий концерт устроили?..
- Да нет! Поздравлять пришли... Вот еще не было печали! Он в раздражении заходил по комнате. А снаружи весело пели:
Сказал он: "Я счастлив, когда ты со мной.
Ответь, ты согласна ли быть мне женой?"
И вот уже слышен веселый трезвон,
И в церковь с невестой торопится Джон.
А после ее целовал, миловал,
"Нет лучше на свете, чем ты", - он сказал.
В комнату ворвалась миссис Ибрайт.
- Томазин, Томазин! - вскричала она, с негодованием глядя на Уайлдива. - Какой позор! Надо скорей уходить. Бежим!
Но путь через коридор был отрезан. В дверь соседней комнаты уже громко стучали. Уаплдив, подошедший было к окну, вернулся.
- Стойте! - повелительно сказал он, кладя руку на плечо миссис Ибрайт. - Мы в осаде. Их там полсотни, когда не больше. Вы с Томазин оставайтесь здесь, а я пойду их встречу. Придется вам, хотя бы ради меня, подождать, пока они уйдут, чтоб казалось, что все в порядке. Ну, Тамзи, милочка, не устраивай сцен! Ты, я думаю, сама понимаешь, что после этого мы хочешь не хочешь, а должны жениться. Сидите спокойно, вот и все, поменьше разговаривайте. А уж я с ними управлюсь. Ах, дураки проклятые!
Он усадил взволнованную девушку в кресло, прошел в переднюю комнату и распахнул дверь.
Тотчас из коридора ступил на порог дедушка Кентл, продолжая петь во весь голос, сообща с теми, кто еще стоял перед домом.
Он вошел, рассеянно кивнул Уайлдиву - рот у него был разинут, лицо сморщено от усилий вывести финальную ноту - и, дотянув ее до конца, сказал с чувством:
- Привет новобрачным, и да благословит вас бог!
- Спасибо, - сухо ответил мрачный как туча У аил див.
По пятам за дедушкой вошли остальные - Фейруэй, Христиан, торфяник Сэм, Хемфри и еще с десяток других. Все улыбались Уайлдиву, а также его столам и стульям, распространяя на них свое доброжелательство к хозяину.
- Эге, миссис Ибрайт раньше нас поспела, - сказал Фейруэй, разглядев ее шляпу сквозь стеклянную перегородку, отделявшую зальцу, куда они все вошли, от задней комнаты, где сидели женщины. - Мы-то, мистер Уайлдив, прямиком пошли, а она по кружной тропке.
- А я и молодой женушки головку вижу, - подхватил дедушка Кентл, поглядев в том же направлении и узнав Томазин, сидевшую рядом с теткой в натянутой и неловкой позе. - Не обыкла еще на новом месте - ну ничего, времени впереди много!
Уайлдив ничего не ответил и, видимо сообразив, что чем раньше приступить к угощенью, тем скорее они уйдут, достал глиняную бутыль, отчего все тотчас повеселели.
- А, вот это, наверно, питье так питье, первый сорт, сразу видно, - с растяжкой вымолвил дедушка Кентл как человек слишком благовоспитанный, чтобы выказывать нетерпение.
- Да, - отвечал Уайлдив. - Это старый мед. Надеюсь, вам понравится.
- Еще бы! - откликнулись гости с той радостной готовностью, которая появляется, когда требования вежливости совпадают с велением сердца. - Лучше старого меда на свете ничего нет.
- А, побей меня бог, конечно, нету, - подтвердил дедушка Кентл. - Одно в нем неладно - больно уж хмельной, нескоро прочухаешься. Ну да завтра воскресенье.
- Я раз выпил, - сказал Христиан, - так такой стал молодец, как солдат бравый!
- И теперь такой же будешь, - снисходительно заметил Уайлдив. - Как, джентльмены, в чарки вам наливать или в стаканы?
- Да коли вы не против, сэр, так лучше бы в кружку, а мы станем друг другу передавать. А то что его по каплям разбрызгивать!
- Ну их, стаканы, - сказал дедушка Кентл. - Скользкие, в руке не удержишь, и на угли нельзя поставить погреть... А без этого какой же вкус, а, верно я говорю, соседи?
- Верно, дедушка, - сказал Сэм, и мед пошел вкруговую.
- Так вот, значит, как, - начал Тимоти Фейруэй, чувствуя обязанность произнести нечто вроде похвального слова. - Теперь, стало быть, вы женатый человек, мистер Уайлдив. Хорошее дело! А уж супруга вам досталась, - прямо скажу, бральянт! Да, - продолжал он, обращаясь к дедушке Кентлу и возвышая голос, чтобы слышно было за перегородкой, - и покойный ее родитель, - тут Тимоти слегка наклонил голову в сторону задней комнаты, где сидели женщины, - честнейший был человек! Чуть услышит про какую-нибудь подлость, так, бывало, вскипит - беда!
- А это очень опасно? - спросил Христиан.
- А музыкант какой! - сказал Сэм. - С ним никто и тягаться не мог. Бывало, идет приходский оркестр в церковь, он впереди всех с кларнетом, и так дудит, словно во всю жизнь ни на чем другом не игрывал. А подойдут к церковным дверям, он сейчас бросит кларнет - и на хоры; ухватит виолончель и давай наяривать, словно век свой ни к чему, кроме виолончели, не притрагивался. Люди, кто в музыке толк знал, даже не верили: "Неужто, говорят, это тот самый, который только что так мастерски на кларнете играл? Быть этого не может!"
- Это и я помню, - сказал торфяник. - Сам дивился, как это один человек, а столько разного в голове держит и даже пальцев никогда не перепутает!
- А еще был случай в Кингсбери... - начал опять Фейруэй, как рудокоп, который готовился вскрыть новое ответвление все той же богатой залежи.
Уайлдив испустил вздох нестерпимой скуки и посмотрел на перегородку.
- Он туда часто хаживал по воскресеньям после обеда, дружок у него там был, Эндри Браун, тамошний кларнетист, тоже хороший человек, а музыкант так себе, пискляво как-то у него получалось...
- Бывало!
- И сосед Ибрайт частенько заменял его во время вечерней службы, чтоб тому можно было малость вздремнуть, - помогал, значит, ему по силе возможности, как всякий бы друг сделал...
- Ну да, как всякий бы сделал. - сказал дедушка Кентл; остальные более коротко, кивками, выразили согласие.
- И только, бывало, Эндрн заснет, а сосед Ибрайт в его кларнет дунет, как, глядишь, уж все головы к хорам поворачиваются, - слышат, значит, люди, что великая душа среди них проявилась. "Ага, говорят, это он, так я и думал!" А раз, помню, - в то воскресенье надумали они исполнять Сто тридцать третью кантату "К Лидии", - она с виолончелью, и сосед Ибрайт свою принес и когда дошли до этого стиха: "И влага дивная по бороде бежит и на одежды каплет", сосед Ибрайт до того разгорячился - как дернет по струнам, мало виолончель надвое не перепилил, аж все стекла в церкви задребезжали, точно в грозу. А пастор ихний, старик Уильямс, только руки воздел, этак с размаху, словно на нем не стихарь был кружевной ради торжества, а просто рубашка, как будто хотел сказать: "Ах, мне бы такого прихожанина!" Да куда там, в Кингсбери никто ему и в подметки не годился.
- И не страшно было, когда стекла задребезжали? - осведомился Христиан.
Никто ему не ответил - все сидели молча, в восхищенье от только что описанного кунстштюка. И как уже не раз бывало с блестящими выступлениями, потрясавшими очевидцев, но нам известными лишь по рассказам - с пением Фаринелли перед принцессами, с знаменитой речью Шеридана в парламенте и многими другими, - то обстоятельство, что tour de force {Здесь: изощренное мастерство (Фр.).} покойного мистера Ибрайта был навсегда потерян для потомства, одевало его еще большей славой, которая, будь возможно сравненье, пожалуй, значительно бы уменьшилась.
- Кто бы подумал, что такой человек в цвете лет помрет - нежданно, негаданно! - сказал Хемфри.
- Да не так уж нежданно - он месяца за два до того уже в гроб глядел. В те времена на Гринхиллской ярмарке женские бега устраивали, призы им выдавали - полотна на сорочку либо отрез на платье. И нынешняя моя супруга, - тогда она еще девчонка была, длинноногая да шустрая, только еще в года входила, - она тоже пошла. Потом вернулась, я и спрашиваю, - мы уже тогда начинали вместе гулять, - "Что, мол, ты выиграла, моя душенька?" А она говорит: "Я выиграла... платье", - и закраснелась вся. Ну да, думаю, платье! Рубашонку небось ценой в одну крону, - так оно и оказалось. Теперь-то, как подумаю, чего только она мне иной раз не наговорит без единой краснинки в лице, так чудно даже, что тогда из-за этакой малости застыдилась! Ну, а потом стала дальше рассказывать- я потому сейчас про это и вспомнил: "Ну, говорит, что я там ни выиграла - белое или с узорами, такое, чтоб всем на него глядеть или чтобы никому", - вот как она тогда тонко со мной разговаривала, по всей деликатности! - "а лучше бы мне, говорит, ничего не выиграть, чем то увидеть, что я видела. Бедному мистеру Ибрайту так вдруг худо стало на ярмарке - страсть! Пришлось ему домой ворочаться". И это уж он в последний раз из дому выходил.
- Да, все, говорят, хворал, день ото дня хуже, а потом, слышим, помер.
- Очень он мучился, когда умирал? - спросил Христиан.
- Нет, тихо умер, как заснул. Он духом был спокоен. И господь ему даровал мирную кончину.
- А другие очень мучаются?.. Как вы считаете, мистер Фейруэй?
- Кто смерти не боится, тот не мучится.
- Я-то, слава богу, не боюсь, - с дрожью в голосе выговорил Христиан. Вот не боюсь, и все, и очень хорошо, значит, и мучиться не буду... А если чуточку и забоюсь, так ведь невольно, за что ж мне мучиться? Ох, дал бы мне бог совсем не бояться!
Все сокрушенно помолчали, после чего Фейруэй, поглядев в не закрытое ставнями и незанавешенное окно, сказал:
- А ведь жив еще этот костерчик - у капитана Вэя! Горит и горит, хоть бы что!
Все глаза обратились к окну, и никто не заметил, что Уайлдив тоже бросил туда украдкой быстрый виноватый взгляд. Далеко над погруженной во мрак долиной, справа от Дождевого кургана, действительно светился огонь, небольшой, но такой же ровный и стойкий, как и раньше.
- Его еще до нашего зажгли, - продолжал Фейруэй, - а теперь, смотрите, уж все костры погасли, а этому ничего не делается.
- Может, это неспроста, - пробормотал Христиан.
- Что значит - неспроста? - резко сказал Уайлдив.
Но Христиан, будучи в расстройстве чувств, не сумел ответить, и Тимоти пришел ему на помощь.
- Это он, сэр, про ту темноглазку, что там наверху живет, - говорят, она колдунья, только стыдно, по-моему, такую красивую молодую женщину зря порочить, ну, а причудница она, это верно, постоянно что-нибудь этакое чудное выдумывает, вот ему и взбрело в голову, что это она там колдует.
- А я бы с радостью взял ее в жены, кабы согласилась - пусть бы она своими глазищами надо мной колдовала, - отважно заявил дедушка Кентл.
- Ох, не надо так говорить, отец! - взмолился Христиан.
- Одно могу сказать, - кто на ней женится, у того будет в доме картинка, на что полюбоваться, - благодушно заметил Фейруэй, всласть отхлебнув из кружки и отставляя ее на стол.
- Да, и подруга жизни уж больно мудреная, вроде как омут глубокий, добавил Сэм, берясь, в свою очередь, за кружку и допивая то малое, что в ней осталось.
- Ну, соседи, пожалуй, пора и по домам, - сказал Хемфри, обнаружив, что в кружке пусто.
- Ну еще одну песню-то им споем? - сказал дедушка Кентл. - У меня запевок в горле, что у соловушки, так и рвутся наружу!
- Спасибо, дедушка, - сказал Уайлдив. - Но сейчас мы уж не будем вас утруждать. Как-нибудь в другой раз, - когда я созову гостей.
- Э, так я десять новых песен разучу для такого случая! - вскричал дедушка Кентл. - И будьте покойны, мистер Уайлдпв, я вам такой невежливости не сделаю, чтобы не прийти!
- Охотно верю, - ответствовал этот джентльмен.
Гости распрощались, пожелав напоследок хозяину долгой жизни и счастья в браке - со многими повторениями, занявшими порядочно времени. Уайлдив проводил их до двери, за которой их поджидал непроглядно-черный, уходящий вдаль и ввысь простор вересковой степи - огромное вместилище мрака, простиравшееся от самых их ног почти до зенита, где глаз впервые улавливал сколько-нибудь отчетливую форму - насупленное чело Дождевого кургана. Они нырнули в эту густую темь и гуськом, следом за торфяником Сэмом, потянулись по своему бездорожному пути домой.
Когда царапанье дрока об их поножи перестало быть слышным, Уайлдив вернулся в комнату, где оставил Томазин и ее тетку. Но женщин там не было.
Они могли покинуть дом только одним способом - через заднее окно; и это окно было распахнуто настежь.
Уайлдив усмехнулся про себя, постоял минуту в раздумье и лениво побрел в переднюю комнату. Здесь его взгляд упал на бутылку вина, стоявшую на камине.
- А! Старик Дауден! - пробормотал он и, подойдя к двери в кухню, крикнул: - Эй, кто там есть! Надо кое-что отнести старику Даудену.
Никто ему не ответил. Кухня была пуста, паренек, служивший у него в помощниках, давно ушел спать. Уайлдив вернулся в зальцу, взял бутылку и вышел из дому, заперев наружную дверь на ключ, так как в ту ночь в гостинице не было постояльцев. Едва он ступил на дорогу, как в глаза ему снова бросился маленький костер на Мистоверском холме.
- Все ждете, миледи? - пробормотал он.
Однако он не сразу направился туда; оставив холм слева, он, спотыкаясь, стал пробираться по изрезанному колеями проселку, который вскоре привел его к одинокому домику под откосом, различимому в темноте, как и все остальные жилища на Эгдоне в этот час, только по тусклому свету в верхнем окне, очевидно, окне спальни. Это был дом Олли Дауден, вязальщицы метел, и Уайлдив вошел.
В нижней горнице было темным-темно: Уайлдив ощупью отыскал стол, поставил на него бутылку и минуту спустя уже снова был на пустоши. Повернувшись к северо-востоку, он стоял и смотрел на немеркнущий маленький огонь, видневшийся где-то высоко над ним, хотя и не так высоко, как Дождевой курган.
Мы все слыхали, что происходит, когда женщина размышляет, - и пословица эта приложима не к одним только женщинам, особенно когда в деле все-таки замешана женщина, да притом красивая. Уайлдив все стоял и стоял, вздыхая по временам в нерешимости, и наконец сказал про себя:
- Да, уж видно, не миновать к ней пойти!
И вместо того, чтобы повернуть к дому, он быстро зашагал по тропке, огибавшей Дождевой курган и поднимавшейся и гору - туда, где горел этот, очевидно, что-то означавший для него, - огонь.
ГЛАВА VI
ФИГУРА НА ФОНЕ НЕБА
Когда все эгдонское сборище покинуло наконец свой отгоревший костер и на вершине вновь водворилась привычная для нее пустынность, с той стороны, где светился маленький костер, к кургану приблизилась укутанная женская фигура. Если бы охряник все еще следил за событиями на кургане, он узнал бы в ней ту женщину, которая раньше так странно стояла там и исчезла при появлении новых пришельцев. Она опять поднялась на самый взлобок, где красные угли угасшего костра блеснули ей навстречу, словно живые глаза в мертвом теле дня. И теперь она опять стояла неподвижно, объятая со всех сторон огромным простором ночного неба, чья полупрозрачная тьма примерно так же относилась к густой черноте лежащей внизу пустоши, как грех простительный к греху смертному.
Что мог бы сказать о ней тот, кто сейчас бы ее увидел? Что она высока ростом и стройна, что ее движенья изящны, как у воспитанной женщины, но и только, так как плечи ее и грудь утопали в складках шали, повязанной по старинке крест-накрест, а голова была окутана большим платком, предосторожность далеко не лишняя в этот час и на этом месте. Она стояла, повернувшись спиной к северо-западу, но потому ли, что хотела защититься от ветра, дувшего с этой стороны и особенно резкого на вершине, или потому, что ее интересовало что-то на юго-востоке, это пока оставалось неясным.
Столь же непонятна была и причина, в силу которой она стояла там так долго и так неподвижно, словно центральный стержень всего этого обведенного горизонтом круга. Ее необычайное упорство, явное одиночество и очевидное равнодушие ко всем, может быть, скрытым в темноте опасностям, говорило о полном отсутствии страха. А меж тем мрачность этих мест, ничуть не изменившихся с той давней поры, когда Цезарь, как говорят, каждый год спешил их покинуть до наступления осеннего равноденствия, суровость ландшафта и погоды, заставлявшая путешественников с юга описывать наш остров как гомеровскую Киммерию, - все это, казалось бы, не должно было привлекать женщину.
Может быть, она прислушивалась к ветру? Он, правда, чем дальше в ночь, тем все больше набирал силу и все настойчивее вторгался в сознание. Он был как бы нарочно создан для этих мест, так же как эти места были как бы нарочно созданы для ночи. И в шуме ветра здесь, на вересковых склонах, было нечто особенное, чего больше нигде нельзя услышать. Порывы ветра налетали с северо-запада бесчисленными волнами, и когда такая ветровая волна проносилась мимо, в общем ее звучании ясно выделялись три тона: дискант, тенор и бас слышались в ней. Ударяясь о выступы и впадины бугристой почвы и отскакивая рикошетом, она рождала самые низкие поты этого трехголосия. Одновременно возникал баритональный жужжащий гул в листве падубов. И, наконец, меньший по силе, более высокий по тону, трепетный подголосок силился вывести свою собственную приглушенную мелодию - это и был тот особый местный звук, о котором мы говорили. Жидкий и не столь заметный, как первых два, он, однако, производил наибольшее впечатление. В нем заключалось то, что можно назвать языковым своеобразием вересковой пустоши, так как нигде, кроме как здесь, нельзя было его услышать; этим, возможно, и объяснялась напряженная и неослабевающая внимательность стоявшей на холме женщины.
В жалобных напевах ноябрьских ветров этот звук больше всего был похож на полуиссякший человеческий голос, каким он еще сохраняется в горле девяностолетнего старца. Это был усталый шепот, сухой, как шелест бумаги, но так отчетливо касавшийся слуха, что привычный человек мог не хуже, чем осязанием, распознать, какая материальная мелочь его производит. То был совокупный результат игры ветра с какими-то бесконечно малыми элементами растений, но не со стеблями, былинками, плодами, колючками или листьями, не с лишайниками или мхами.
Этот шелест рождался в мумифицированных колокольчиках вереска, оставшихся от прошлого лета, когда-то пурпурных и нежных, но теперь отмытых до полной бесцветности сентябрьскими дождями и высушенных, как мертвая кожа, октябрьским солнцем. Каждый отдельный звук был так слаб, что только сочетание сотен таких звуков едва-едва нарушало молчание, а мириады их, приносимые ветром со всех окрестных склонов, достигали ушей женщины, как прерывистый чуть слышный лепет. И все же ни один из многих ночных голосов не обладал такой властью приковывать внимание, не будил столько мыслей о его источнике. Слушатель словно охватывал внутренним зрением все эти неисчислимые множества - и так ясно видел, как ветер накидывается на каждую из этих крошечных труб, врывается внутрь, обшаривает ее всю и снова вылетает наружу, как будто любой колокольчик был размером в кратер вулкана.